Достоевского бил озноб. Он, сгорбившись, прижав руки к груди, бродил по камере, тихонько постанывал, вспоминал, как солдат туго перетягивал рукопись недописанной части романа. "Неужели все! Неужели та голова, которая создавала, жила высшею жизнью искусмтва, неужели та голова срезана с плеч моих?"
В коридоре шум был, голоса, ходили люди, хлопали дверьми, звякали засовами, но Федор Михайлович не слышал их, бродил по камере, постанывал, дрожал. Очнулся, когда дверь открылась и вошел сердитый толстый генерал с длинным одноглазым подполковником. Показалось - вошли Дон Кихот и Санчо Панса. Но Дон Кихот почему-то был на вторых ролях, жался за спину своего слуги, который пыжился, выпячивал вперед живот и хмурил брови, чтобы казаться сердитым.
- Я комендант крепости! - выпалил, надуваясь, Санчо Панса.
"Ну-да, он комендант, - мелькнуло в голове. - Он очень хотел быть губернатором... Но он комендант".
- Как устроились? Все ли благополучно?
- Зябко, - пробормотал Достоевский. Все, что происходило сейчас, казалось ему галлюцинацией.
Сердитый Санчо Панса взглянул на старого, потерявшего где-то глаз Дон Кихота.
- Немедленно затопите печи, чтоб больше на холод не жаловались!
И быстро направился к двери, словно опасаясь услышать просьбу, выполнить которую не в силах. Видно, Санчо Панса очень хотелось остаться в глазах Достоевского справедливым. Через мгновение дверь захлопнулась и стало казаться, что в камеру никто не входил, все это плод воображения. Федор Михайлович, опасаясь припадка, сел на койку, сжал голову руками, посидел так, потом прилег, кутаясь в халат. Мысли, тяжелые, давили, давили на него, мучили: "Что ждет меня впереди?... Тюрьма, ссылка, одиночество, нищета, бесприютное пребывание среди чужих и неведомых мне людей, вдали от братьев и друзей - надолго ли? И где именно? В каких заброшенных людьми местах, в холоде и голоде? И как это все я вынесу?.. Скорей бы! Скорей узнать все, во всех подробностях... Когда же будет допрос?.. Неужели я никогда не возьму пера в руки? Боже мой! Сколько образов, выжитых , созданных мной, погибнет, угаснет в моей голове или отравой в голове разольется! Да если нельзя будет писать, я погибну. Лучше пятнадцать лет заключения и перо в руках..."
Несколько дней его не тровожили. Молчаливый надзиратель приносил еду и забирал грязную посуду. Один раз в день выводили гулять по двору. День ото дня становилось теплее. Ветер приносил с воли запахи моря, весны. Трава во дворе все сильнее зеленела, покрывала землю, становилась гуще. Достоевский срывал тонкие стебельки, нюхал, вдыхал густой аромат весенней земли, зелени. Принес с собой в камеру в кулаке траву и нюхал, наслаждался. Запах увядавшей травы становился ароматней.
Петрашевский тоже гулял по двору. Выводили по очереди. Никто друг друга не видел. Когда был ветер со стороны залива, Михаил Васильевич жадно вдыхал влажный морской воздух, улыбался, подставлял лицо ветру, который шевелил его густую бороду, слушал далекий шум волн. Однажды он увидел лоскуток отлипшей от стены краски возле дорожки, вспомнил краску в своей камере под подоконником, висевшую лохмотьями, поднял лоскуток и взглянул на охранника, который выводил гулять. Солдат не следил за ним, откровенно скучал. Бежать арестанту некуда. Петрашевский покрутил лоскуток и выбросил.
5
Достоевского в первый раз привели в следственную комиссию дней через пять после ареста. Из пятерых, сидевших за столом, покрытым красным сукном, Федор Михайлович узнал управляющего Третьим отделения генерала Леонтия Васильевича Дубельта с его широкими распушившимися по щекам усами на бледном лице, толстого коменданта Петропавловской крепости генерал-адъютанта Ивана Андреевича Набокова, принятого им за Санчо Панса. Кроме них, за столом было еще трое. Говорил, в основном, один из этих троих: лысый, бледный, седой, единственный в штатском платье, со звездой, член Государственного совета князь Павел Павлович Гагарин. Он говорил неторопливо, важно:
- Вы обвиняетесь в соучастии в тайном обществе господина Буташевича-Петрашевского, которого главной целью было ниспровержение существующего порядка в государстве, пагубные намеренья относительно самой особы всемилостивейшего государя императора и заменение общественного устройства другим на основании социальных идей. К чему принято было приготовление умов распространением этих идей в России. На вопросы наши следует отвечать искренне... Давно Вы знакомы с Петрашевским?
- Ровно три года, - ответил Достоевский. Слушал он, сидя перед комиссией, ссутулившись. За прошедшие тоскливые дни в крепости Федор Михайлович продумал, как себя вести на допросе, приготовился. Главное, чтобы следственная комиссия поверила в искренность его раскаяния, в искренность его ответов. - Я увидел его в первый раз весной сорок шестого года.
- Что Вас побудило познакомиться с Петрашевским?
- Знакомство наше было случайное. Я был, если не ошибаюсь, вместе с Плещеевым в кондитерской у полицейского моста и читал газеты...
Вспомнилось, как сидели они с Плещеевым в кондитерской. Федор Михайлович не видел, как появился Петрашевский, обратил на него внимание только тогда, когда Плещеев отложил газету и направился к странному господину с неряшливой бородой, в странной необычно широкополой шляпе и широчайшем плаще. Достоевский взглянул мельком в их сторону и снова уткнулся в газету. Дочитав, отодвинул ее и посмотрел на Плещеева и его собеседника: они обсуждали что-то горячо. "Надолго, видать", - решил Достоевский и двинулся к выходу, бросив Плещееву:
- Я пошел.
- Сейчас догоню, - откликнулся тот и подошел к прилавку, Петрашевский вышел на улицу вслед за Достоевским.
- Какая идея Вашей будущей повести, позвольте спросить? - обратился он вдруг к Федору Михайловичу.
Достоевский растерянно обернулся:
- А Вы собственно... Простите...
- Я на днях прочитал Вашу повесть... Убедительно хорошо!...
- Подоспевший Плещеев разъяснил мое недоумение, - рассказывал Достоевский комиссии. - Таким образом, Петрашевский с первого раза завлек мое любопытство. Мне показался он очень оригинальным человеком, но не пустым; я заметил его начитанность, знания. Но пошел я к нему в первый раз около поста сорок седьмого года.
- Часто Вы посещали вечера его?- спрашивал по-прежнему только князь Гагарин.
- В первые два года знакомства я бывал у Петрашевского очень редко. Иногда не бывал по три месяца. В последнюю же зиму стал ходить чаще...
- Сколько бывало людей на вечерах?
- Десять, пятнадцать и даже иногда до двадцати пяти человек.
- Охарактеризуйте нам Петрашевского как человека вообще и как политического человека в особенности?
Знал Достоевский, что об этом непременно спросят. И хорошо продумал ответ. Провокатор Антонелли, конечно, донес все о Петрашевском. Он даже работал в одном департаменте с Михаилом Васильевичем. Потому комиссии теперь известны взгляды Петрашевского, кто посещал его вечера, то, что говорилось на них. Но не мог знать Антонелли отношений Федора Михайловича с Петрашевским, не мог.
- Я никогда не был в очень коротких отношениях с Петрашевским, заговорил Достоевский, - но мне бывало иногда любопытно ходить на его пятницы. Меня всегда поражали эксцентричность и страстность в его характере. Я думаю, что за все время нашего знакомства мы никогда не оставались вместе одни, глаз на глаз... Я слышал несколько раз мнение, что у Петрашевского больше ума, чем благоразумия. Действительно очень трудно было объяснить многие из его странностей. Нередко при встрече с ним на улице спросишь: куда он и зачем? - и он ответит какую-нибудь такую странность, расскажет такой странный план, который он шел только что исполнить, что не знаешь, что подумать о плане и о самом Петрашевском. Из-за такого дела, которое нуля не стоит, он иногда хлопочет так, как будто дело идет обо всем его имении. Другой раз спешит куда-нибудь на полчаса кончить маленькое дельце, а кончить это маленькое дельце можно разве только в два года. Человек он вечно суетящийся и движущийся, вечно чем-нибудь занят. Читает много, уважает систему Фурье и изучил ее в подробности. Кроме того, особенно занимается законоведением. - Достоевский умолк на мгновение и добавил: - Вот все, что я знаю о нем как о частном лице. По данным весьма неполным для совершенно точного определния характера, потому что, повторяю еще раз, в коротких отношениях я с ним никогда не находился... А как политический человек, трудно сказать, чтоб Петрашевский имел какую-нибудь определенную систему в суждении, какой-нибудь определенный взгляд на политические события. Я заметил в нем последовательность только одной системе: да и то не его, а Фурье... Мне кажется, что именно Фурье и мешает ему смотреть самобытным взглядом на вещи. Впрочем, могу утвердительно сказать, что Петрашевский слишком далек от идеи немедленного применеия системы Фурье к нашему общественному быту. В этом я всегда был уверен...
Все это было так и не так. Полуправда. Петрашевский много раз бывал у Федора Михайловича. Говорили много, спорили. Не со всеми взглядами Михаила Васильевича соглашался Достоевский.
- Что представляло собой общество Петрашевского? Не было ли у него какой тайной, скрытой цели?
- Ходили к Петрашевскому обычно его приятели и знакомые. И среди них не было ни малейшей целости, ни малейшего единства, ни в мыслях, ни в направлении мыслей. Казалось, это был спор, который начался один раз с тем, чтоб никогда не кончиться. Во имя этого спора и собиралось общество, - чтоб спорить и доспориться. Каждый раз расходились с тем, чтобы в следующий раз возобновить спор с новою силой, чувствуя, что не высказали и десятой части того, что хотолось сказать. Без споров у Петрашевского было бы чрезвычайно скучно, потому что одни споры и противоречия и могли соединять разнохарактерных людей. Говорилось обо всем и ни о чем исключительно, и говорилось так, как говорится в каждом кружке, собравшемся случайно. Я говорю это утвердительно, рассуждая так: что если бы и был кто-нибудь желающий участвовать в политическом собрании, в тайном обществе, в клубе, то он не принял бы за тайное общество вечеров Петрашевского, где была одна только болтовня, иногда резкая, оттого что хозяин ручался, что она приятельская, семейная, и где вместо всего регламента и всех гарантий был один только колокольчик, в который звонили, чтобы потребовать кому-нибудь слова.
- Нам известно, что в собрании у Петрашевского 11 марта, Толь говорил речь о происхождении религии, доказывая, между прочим, что она не только не нужна в социальном смысле, но даже вредна. Сделайте об этом объяснение!
- Я слышал об речи Толя от Филиппова, который сказал мне, что он на нее возражал. Самого же меня в этот вечер у Петрашевского не было.
Федор Михайлович хорошо помнил, как студент Филиппов, этот горячий, озорной и в тоже время удивительно вежливый мальчик, восхищенно рассказывал о речи Толя. Достоевский охладил его, сказав, что восторгов его не разделяет, религия не только не вредна, но и играет важную роль в нравственном оздоровлении общества. Но комиссии не нужно знать правды о Филиппове.
- В собрании у Петрашевского 25 марта говорено было о том, каким образом должно восстанавливать подведомственные лица против власти. Дуров утверждал, что всякому должно показывать зло в его начале, то есть в законе и государстве. Напротив Берестов, Филиппов и Баласогло говорили, что должно вооружать подчиненных против ближайшей власти и переходя таким образом от низших к высшим, как бы ощупью, довести до начала зла. Подтверждаете ли Вы это?
- И в тот раз меня у Петрашевского не было.
- Нам известно, что 15 апреля Вы читали переписку Белинского с Гоголем. Объясните Выши отношения с покойным критиком Белинским?
Достоевский задумался: как объяснить его отношения с Белинским? Сложные были отношения. Сложнейшие! От трепета, восторга даже при упоминании имени великого критика до обиды на него, чуть ли не ненависти...
- Мы ждем вашего ответа: объясните Ваши отношения с покойным критиком Белинским?
- Да, я некоторое время был знаком с Белинским довольно коротко. Это был превосходный человек, как человек. Но болезнь ожесточила, очерствила его душу и залила желчью его сердце, явилось самолюбие, крайне раздражительное и обидчивое. И вот в таком состоянии он написал письмо свое Гоголю... В литературном мире известно многим о моей ссоре и окончательном разрыве с Белинским в последний год его жизни. Известна также и причана нашей размолвки: она произошла из-за идей о литературе. Я упрекал Белинского, что он силится дать ей частное, недостойное назначение, низведя ее единственно до описания, если можно так выразиться, одних газетных фактов. Белинский рассердился на меня, и наконец от охлаждения мы перешли к формальной ссоре, и не виделись весь последний год его жизни...
- Почему же Вы тогда читали письмо человека, взгляды которого не разделяли? - вкрадчиво спросил генерал Дубельт.
- В моих глазах эта переписка - довольно замечательный литературный памятник. И Белинский, и Гоголь - лица очень замечательные. Отношения их между собой весьма любопытны, тем более для меня, который был знаком с Белинским... Я давно желал прочесть эти письма. Петрашевский случайно увидел в моих руках, спросил: "что такое?" - и я, не имея времени показать ему эти письма тотчас, обещал их привезть к нему в пятницу...
Все было не так. Прочитав с восторгом письмо Белинского к Гоголю и ответ Гоголя, Достоевский еле дождался пятницы, и одним из первых появился у Петрашевского. Читая письмо Белинского, слышал его страстный голос, видел его худощавае лицо с высоким лбом. У Петрашевского в тот вечер как никогда было много гостей, больше двадцати, должно быть. Сидели в креслах вдоль стен, на диване, вокруг стола, за которым на президентском месте был Спешнев, красавец, умница, богач. Он слушал, поглаживая пальцами ручку колокольчика в виде статуэтки богини. Кое-кто стоял в двери в соседнюю комнату, где они вели свой разговор, но услышав чтение интересного письма, вышли сюда. Дос- тоевский читал, стоя за столом рядом со Спешневым.
С другой стороны возле Федора Михайловича сидел Черносвитов, одноногий купец из Сибири, широколицый, скуластый, с монгольскими глазами. Он недавно приехал из Иркутска, где, как говорили, имел большое влияние на генерал-губернатора. Высокий студент Филиппов стоял возле книжного шкафа с открытой книгой в руках и улыбался, посматривал на слушателей так, словно это он написал письмо. Содержание писем он знал почти наизусть и теперь, вероятно, следил за текстом. Достоевский выделял интонацией наиболее острые мысли Белинского:
- Россия видит свое спасение не в мистицизме, не в аскетизме, не в пиэтизме, а в успехе цивилизации, просвещения, гуманности. Ей нужны не проповеди (довольно она слышала их), не молитвы (довольно она твердила их), а пробуждение в народе чувства собственного достоинства, столько веков потерянного в грязи и навозе.
- Вот это верно! - воскликнул Головинский. - Это совершенно так!
- Тише ты! Дай послушать! - оборвал его Спешнев.
- Самые живые, - читал Достоевский, - современные национальные вопросы в России теперь: уничтожение крепостного права...
- Нет, ты скажи! - снова воскликнул Головинский.
- Отто-так! - качнул головой Черносвитов.
- Вот! - вскочил Головинский. - Вот она сердцевина!
И, кажется, все зашевелились, шелест голосов прошел по комнате. Спешнев поднял колокольчик и позвонил. Сразу установилась тишина.
- А Ваше понятие о национальном русском суде и расправе, идеал которого Вы нашли в словах глупой бабы в повести Пушкина, и по разуму которой должно пороть и правового и виноватого? Да это и так у нас делается зачастую, хотя чаще всего порют только правого, если ему нечем откупиться...
- Вот где сердцевина всего! - повернулся Петрашевский к Головинскому, выставив свою длинную бороду. Он словно продолжал свой давний спор с Головинским.
- Господа! - снова поднял Спешнев колокольчик. - Так мы письмо до рассвета не дочитаем!
- ...то теперь Вам должно с искренним смирением отречься от последней Вашей книги и тяжкий грех ее издания в свет искупить новыми творениями, которые напоминали бы Ваши прежние.
Федор Михайлович опустил лист, закончил чтение.
Все сразу возбужденно зашевелились, начали переговариваться.
- Отто-так! - качал головой Черносвитов.
- Господа! - поднялся Головинский и заговорил с увлечением: Белинский правильно сказал, что в настоящее время всех передовых людей занимают три вопроса: освобождение крестьян, улучшение судопроизводства и утверждение полной гласности, отмена цензуры. Я считаю, что самый важный вопрос, что идеей каждого должно быть освобождение крестьян. Как можно достичь этого? Правительство не может этого сделать, потому что освободить без земель нельзя. Восстание крестьян неизбежно. Они достаточно сознают тягость своего положения, и мы обязаны способствовать скорейшему возникновению бунта. Только с помощью бунта можно освободить крестьян.
- Я не могу согласиться с тобой, - вскочил Петрашевский. - По моему мнению, вопрос первой важности есть вопрос о судопроизводстве, по двум основаниям. Во-первых, вопрос об освобождении крестьян касается только двенадцати миллионов крепостных... А улучшение судопроизводства касается всех сословий, ибо потребность справедливости, суда правого, есть общая потребность: а при настоящем судопроизводстве с закрытыми дверями оно не достигает цели...
- Не статистика, - энергично возразил Головинский, - не цифры определяют потребность народа. Они определяются наибольшею справедливостью, вот мерило потребности! Справедливость нарушается существованием крепостного сословия; не имеющего никаких юридических прав, а потому вопрос первой важности есть освобождение крестьян.