— Соответственно этой грамоте и поступлено у Витовта с твоим боярином…
Усмешка тронула морщины возле круглых глаз владыки, пробежала мимолетно по тонким губам в проседи усов. Сухая рука нервно перебирала четки на золотом набалдашнике тяжелого посоха.
Василий все видел. Молчал. Глаза уставил в бороду митрополита, пышно растекшуюся по груди. А все видел: и усмешку, и трепет пальцев в перстнях на четках и посохе. Многоумен его преосвященство, велеречив. Многодумен и многосмыслен. Всего много: знаний, опыта… а души? Но при чем — душа?.. В таких делах не ее повелением руководствоваться надлежит, но законами разума всеобъемлющего. Востри разум, слушай, думай, князь. Молчи. И молись про себя: «Господи, прости меня, грешного! Преподобный Сергий, помоги мне заступою твоею!»
— Много, говорят, было на Руси при Владимире Святом, при Андрее Боголюбском хазаров, иудеев, ляхов да берендеев, а как татары пришли, их ветром сдуло, сбегли, бросили нас в беде. За что же Витовт их привечает? Негоже он поступает, так скажу!
Это опять Данила не утерпел, встрял с возражением.
— Нет, боярин, гоже!
В голосе святителя появились грозные нотки. Он снова повернул в луче солнца крест с прозрачным граненым камнем. Аметист, виноградно-синий в тени, полыхнул, пролился багровым светом. Василий вдруг, вспомнил, что этот камень хранит от пьянства. Едва не засмеялся: зачем такой талисман священнослужителю? Робость перед митрополитом прошла.
— Однако, святитель, знаем мы, что до нашествия безбожного Востока Русь святая первейшая из всех держав Европы была, не имела равносильных супротивников. Не только была больше всех, крупнее даже, чем держава Карла Великого, но и по государственному устройству слыла наипервейшей. Когда мы с Данилой из Сарая шли, видели остатки русских застав и в Таврии, и в предгорьях Карпатских. Славна, богата и просвещенна была Русь.
— Верно говоришь, великий князь! Я рад, что чтишь и знаешь ты прошлое отчизны своей. Похвально это. Все русские князья в дотатарские времена оказывали любовь к просвещению необыкновенную. Еще вся Европа коснела в глубоком невежестве, а просвещенные князья читали по-гречески и на латыни, как и на староболгарском[14]. В то время, как в Европе повсеместно гнали и били евреев, наш Феодосий Печерский по ночам ходил из своего монастыря в Киев в еврейские кварталы, чтобы обратить неверных в православие, лаской и милосердием на них воздействовал. Так и мы. любым пришлым людям должны быть рады, как возрадовался ты, Василий Дмитриевич, трем ордынцам, крещенным нами, и впредь так должно поступать.
— Однако, — вставил Василий, к удовольствию Данилы, — пришлым людям не должны мы все же давать верховодить ни в мирском, ни в ратном, ни в ином каком важном для державы деле.
Киприан согласился:
— Истинно так. А инак поступать только в том случае, если они примут православие, и примут его нелицемерно. Этим мы и должны быть озабочены, а не тем, чтобы «дланью» — экое непотребство, а еще родный племянник святото Алексия!.. — Киприан метнул сердитый взгляд на Бяконтова. — И еще зело щадительно обошелся Витовт Кейстутович с твоим, великий князь, рабом худоумным; думаю, что и церковь православная кару на него свою наложит.
Это была прямая угроза, и Данила не посмел больше перечить. Василий попытался хоть как-то утешить его, сказал по-свойски, как некогда:
— Нам ли с тобой, Данила, поскитавшимся немало по чужим странам, по неведомым землям, не знать, что в каждом краю свой обычай и не приходит чужой закон в другой край, но каждый своего обычая закон держит.
Бяконтов печально мотнул патлатой, заросшей головой:
— Вот и я говорю, что мизинный я человек, нелепый. Однако думаю я своей худой головой, что ни на запад, ни на восток не надобно Руси нашей двигаться, поелику на западе рознь кровавая, а на востоке гнет дикий. — Данила поклонился низко, коснувшись кончиками пальцев навощенных дубовых плашек пола, и вышел из палаты шатким, неверным шагом.
Василий посмотрел на его усталую, узкую и рано ссутулившуюся спину, острая жалость кольнула сердце, хотелось ему остановить, задержать любимого боярина, но он не сделал этого, боясь рассердить митрополита, подумал: «Потом замирюсь».
8Большая торговая дорога, ведшая из Твери в Москву, редко когда пустовала, часто возникали на ней даже и заторы от большого количества экипажей, повозок, телег. Плетущиеся со скрипом плохо смазанных колес крестьянские возы обгоняли лихие ямщицкие тройки, мимо тех и других ветром проносились верховые, но все покорно уступали дорогу, сходя на ее обочину, великокняжеским бирючам и герольдам. Они гудели в рожки, кричали: «Пади!», требуя освободить путь.
Важный шел поезд из-за моря от немцев. Шестерка цветных лошадей в богатой наборной упряжи везла с большим бережением каптан — крытый возок черной кожи, в котором находилась будущая великая княгиня московская Софья Витовтовна. Огромную ее свиту и верхоконную рынду в железных латах и при полном вооружении возглавлял близкий друг Витовта князь Иван Ольгимантович.
Путь литовской княжны к будущему супругу был небезопасным и нелегким: сначала по немецким землям гужевым способом из Марьина города до Гданьска, потом бурным чужим морем к берегам Ливонии и затем лишь — по Русской земле через Псков, Великий Новгород. Отдельно шел обоз из сорока пароконных телег: Витовт сдержал слово и прислал в подарок приглянувшиеся Василию в Трокайской крепости пушки — арматы и стрельба огненная.
Встречать литовскую княжну на подъезде к Москве, близ Городища, отправился целый сонм знатных князей и бояр во главе с Владимиром Андреевичем.
Жених, как должно по чину, сидел словно бы в неведении в Кремле, предавался размышлениям о ждущих его впереди испытаниях.
«Что есть жена? Сеть утворена прельщающи человека во властех, светлым лицем убо и высокими очима намизающи, ногама играющи, делы убивающи, многи бо уязвивши низложи, тем же в доброта женстей мнози прельщаются и от того любы яко огнь возгорается. Что есть жена? Свитым обложница, покоище змеино, дьяволов увет, без увета болезнь, поднечающая сковорода, спасаемым соблазн, безысцельная злоба, купница бесовская» — это ведь не каким-нибудь вздорным человеком сказано, это в многоумной книге черным по белому… Да-а, «купница бесовская»…
Был в Москве, наверное, лишь один человек, ждавший приезда Софьи Витовтовны с великой радостью и нетерпением, это — митрополит Киприан. Свершалось давно чаемое им и им самим измысленное дело: еще три года назад, залучив правдами и неправдами сначала в Киев, затем в Трокай бежавшего из ордынского плена Василия, он совместно с Витовтом развил бурную деятельность по сговору четырнадцатилетней Софьи и на год старше ее наследника московского престола. Помолвку удалось сладить, но не вдруг: упрямствовал, не понимая своей выгоды, Василий, а там и его отец, Дмитрий Иванович, обеспокоился, желая избежать рукобития, послал за сыном старейших бояр своих. Еле успели тогда упрятать от них будущего жениха, продержали в нетях еще почти год, пока тот не образумился наконец. Обручил молодых Киприан самолично, но все эти годы боялся, как бы по каким-нибудь причинам не расстроился брак, так нужный ему для достижения поставленных политических целей. И вот свершилось — едет!
Киприан вслед за Владимиром Андреевичем помчался на сретенье невесты со всем своим священническим чином — с архиепископами, архимандритами, игуменами, чтобы ни у кого уж — ни у наших людей, ни у иноземных — не было сомнений: то не просто женитьба князя, но событие огромного государственного значения.
Настырному Юрику, уже вернувшемуся из Орды, до всего было дело. Мотался по теремам среди бестолково-взволнованных бояр и испуганной, вспотевшей челяди:
— А что же отец невестин на свадьбу не пожаловал?
Как будто ему не жить без отца невестиного, будто бы без него чину должного, обычая не знают, не ведают кому положено, как соблюсти обряд радостный и важный.
Утомленный торжеством встречи и дорогой туда-сюда немалой, Киприан вечером в монастыре Николы Старого диктовал летописцу, опершись на руку, глядя пристально на яркий свет многочисленных свечей, озарявших пергамент, диктовал внятно, четко, как вдалбливая в головы несмысленных потомков:
— «…Бысть бо тогда Витовт в немецкой земле, бежал из Литвы в немцы по убиении отца своего Кестутья; восхоте бо отец его Кестутей Гедиминович княжения великого Литовского под Ягайлом Ольгердовичем, и бывшие собранию и бране велице, и тако убиен бысть Кестутей Гедиминович, и в той час того ради сын его Витовт побежал в немецкую землю и, много рати немецкие поднимая, воеваше Литву. И сице с великой радостью даде дщерь свою Софью за великого князя Василья, хотя воевати Литву с зятем своим».
В Кремле стало сразу заметно многолюднее, чем обычно, гостиные палаты гудели, как бортни в летнюю, медоносную пору. По княжеским сеням и палатам сновали люди разного рода и звания — князья и бояре, воеводы и священники, тиуны и монахи, ключники и дворяне, при княжеском дворе состоящие; и гости всякие — свои и иноземные, послы и посланники с толковинами. Иностранцев легко было выявить первым же взглядом: у иных бороды бриты и волосы коротко стрижены, на иных взамен исконно русского долгополого одеяния — платья богомерзкого беззаконного шитья, на иных — чудные, диковинные шапки с перьями, кафтаны с огромными блестящими пряжками.
Приехавший из Персии умелец рукознания[15] и шведский звездовещатель[16] предлагали услуги за немалую мзду сначала лишь лепшим людям — воеводам, боярам, нарочитой чади, но быстро и с огорчением увидели, что народ московский не очень о своей судьбе печется, словно бы сам знает слишком хорошо про свое будущее, и стали предсказывать завтрашний день всем уж желающим без отличия в чине и звании и за ничтожное вознаграждение, за полушку[17].
О предстоящем венчании великого князя московского оповещены были государи ближних и не очень ближних, дружественных и не очень, а то и вовсе даже недружественных, но скрывающих неприязненность и вражду свою стран; одним важным князьям и послам Василий радушно распахивал свои объятия, с другими обменивался рукопожатием, показывая воочию, что нет в его длани оружия, для третьих была у него заготовлена на лире вполне дружелюбная, но всякое истолкование могущая получить улыбка. Как с кем вести себя, загодя посоветовался Василий с Киприаном и подручными боярами.
Великий воевода Тимофей Васильевич Вельяминов следил, чтобы строгий порядок блюлся в великокняжеском дворе, чтобы не было суетни да бестолковщины.
Владимир Андреевич Серпуховской сидел на всех приемах по правую руку от Василия и одобрял кивком головы да ласковой улыбкой поведение великого князя.
Располагавшемуся слева от трона Юрику не все нравилось, однажды он даже осмелился спросить брата шепотом, зачем тот улыбается фряжскому посланнику, который — это известно точно! — на Куликовом поле был с Мамаем заодин, и получил ответ: «Подрастешь — узнаешь!» После этого Юрик нахохлился, как воробей в ненастье, надеясь выразить брату свое несогласие осуждающим молчанием. Василий, однако, слишком развлечен был гостевым многообразием и братнего порицания не замечал. Серпуховской с добродушной улыбкой наблюдал это, ухмылялся про себя: кошка дуется, а хозяйке и невдомек.
Подарки все везли и везли со всех краев, однако не вручали их, ждали венчания и свадьбы, так что Кремль скоро походил на хазарское торжище. Скопится теперь у великого князя еще больше всяких припасов, холстов, шелков да сукон, мехов простых и дорогоценных, шуб собольих да куньих. Только ведь и без этих подношений не гол московский князь: в далеких и ближних лесах ходят на звериное охотники, иные люди ведают бортные ухожаи, бобровники сидят на плотинах рек, где бобровые гоны; и на соляных зарницах работают на князя люди, и на полях да пашнях, и на рыбных тонях по большим и малым рекам; и в самой Москве не счесть принадлежащих великому князю дворов, садов и огородов, конюшен, амбаров и мастеровых слобод. Обо всем этом слишком хорошо знают и гости, этому богатству и кланяются, оттого-то и радуются чужой свадьбе, ровно бы своей собственной…
Софья, когда поднялась на маковицу[18] да вошла в жилые хоромы великокняжеского дома, не сдержала возгласа изумления:
— Никогда не видела такого!
— А что ты вообще-то видела? — самодовольно ухмыльнулся Юрик. — Москва наша — преславный и преименитый город для всей Руси.
— Лондон — тоже преименитый город.
— Нешто ты видела его?
— Видела. И Прагу с Флоренцией видела, и Париж.
— Ну и что, Москва знатнее и красивее всех?
— Нет, не знатнее… Но красивее… Красиво, что Кремль, дворец королевский, посередке города, а то ведь повсюду главным местом зовется торговая площадь — рынок да ратуша.
— А где же князья живут?
— Сеньоры свои замки строят вне города.
— Замки крепкие, надежные, — согласился Василий, — сидел в Трокае, знаю.
Софья смутилась, покраснела, но осталась по-прежнему такой же веселой, продолжала восхищаться городом:
— Славна Москва. И столь велика! В Париже, отец говорил, людей живет больше, но Москва зато как привольно раскинулась — глазом не окинешь.
Она повернулась к Занеглименью, где собственно городские строения мешались с окрестными селами, деревнями и слободами.
Конечно же, после каменных теснин Запада Софье Витовтовне не могло не нравиться в Москве, привольно строившейся среди садов, огородов, выгонов. И терема в княжеском дворе по душе были, высокие, с башнями и башенками, одетыми железом да медью, так что крыша — как бы доска шахматная, с расписными и резными наличниками окон и дверей, с великим множеством переходов, лестниц, крылец и одним большим, красным, крыльцом, на которое ей особенно нравилось выходить. И в опочивальне, ей отведенной, все ее радовало, а больше всего, что во всех паникадилах горело множество восковых свечей — жарко и щедро: надоело ей щуриться от копоти сальных — со светом неверным, мерцающим.
Удивили ее оконные стекла, белые и цветные.
— А где же «мусковит»? — спросила, и не сразу было понять, что ее интересует.
Оказывается, что слюду, которую вставляли в рамы вместо стекол, в Европе зовут «московской» (мусковит), и Софья считала, что это очень ценный и редкий материал. Объяснили ей, что богатые люди, и прежде всего великий князь, имеют возможность более роскошно закрывать свои окна — настоящим стеклом.
Но не такой уж простодушной да наивной оказалась Софья, приглядчивая, востроглазая: мало ли девок разных мечется по княжеским палатам да брусяным избам, связанным воедино сенями, крутыми переходами и гульбищами, широко раскинувшимися на отлете крыльцами, а она одну из всех выделила — ту, что прогуливалась с видом будто бы безразличным по коротеньким мосточкам между столовой избой и княжеской церковью Спаса.
— Кто это? — спросила вдруг будущая великая княгиня, а в глазах, водянистых, чуть выпуклых, не просто любопытство — недоверие. Вгляделась в лицо Василия и вспыхнула, подурнела. Он и сам понял, что скрывать напрасно, сказал, как в воду холодную прыгнул:
— Янга это.
Звоном оборванным имя это звучало, стоном, исчезнувшим в дали годов, в детстве колокольцем звенело, да кануло, стало угрозой, невидимой, кинжальной, холодной, как стальной клинок, имя — Янга.
Софья прищурилась. Не только, знать, приглядчива, но и памятлива. Улыбнулась через силу отвердевшими, непослушными губами:
— Та, что «соколиный глаз» тебе дарила в перстеньке?
Что ж, что литвинка знатная! Ревнива, как всякая девка молодая. Василий ждал даже и с любопытством: как будущая княгиня поведет себя, как с гордостью своей и обидой совладает, что в ней победит — подозрения женские, горячность сердца или достоинство и самолюбие будущей соправительницы своего супруга?
Лицо Янги, обращенное к ним снизу, с мостков, казалось меловым, брови тонкие, как соболиные росчерки. Накидная шубка на ней из московского сукна, кубовая, синяя, а глаза еще синей, гак море под крепким ветром, в черноту отдают. По шубке густые ряды оловянных пуговиц, рукава до пят свисают, руки, продетые в прорези, поддерживали полы шубки небрежно, забывчиво, а на среднем пальце — круглый и большой «соколиный глаз», в серебряной скани утопленный.
Все охватила в одном взгляде Софья Витовтовна, все до медных серег со множеством цветных стеклышек, называемых в Московии искрами. Выговорила голосом почужавшим, но уверенным:
— Красивая отроковица. Приблизить к себе хочу.
Василий, глазом не моргнув, выразил полное свое согласие назначить Янгу сверстной, то есть близкой, боярыней, должной на свадьбе идти для бережения за санями великокняжеской невесты.
Да, приглядчива и памятлива литовская княжна. И умна притом, и хитра, в отца, видно, пошла, только хорошо это или плохо — поди знай…
Янга повернулась к ним спиной и удалялась по мосткам, печатая на свежевыпавшем зазимке узкие черные следы, как ранки на белом полотне… Совсем, что ль, уходила из жизни Василия, ничего не забывшая, не простившая, недолюбленная, неразлюбленная… Усилием воли он прогнал эти мысли. Кончено. Не было ничего. Не об том думать князю пристало. Что ему девка, простолюдинка недоступная! Захочет — полон терем таких будет, понаведут прямо из бани, розовых, горячих, березой, мятой пахнущих.
Льняная, золотая толстая коса лежала на прямой спине, на кубовой шубке, неподвижно, как примерзшая.
И не были щекотны мысли про березовых, голых, мятой паренных, про горячих, банных, с мокрыми волосами тяжелыми. Василий опустил глаза. Стыдно стало под прозрачным взглядом невестиным за этих впотай воображаемых женок, за то, что судорога шершавая в горле колола и заставляла князя морщиться, глядя вслед золотой косе на синей шубке, метущей снег рукавами.