Собрание сочинений в четырех томах. 1 том - Горбатов Борис Леонтьевич 13 стр.


— Дети у меня, товарищ... того... так вы, того... чтоб мои деньги и чтоб сахар...

Уполномоченный недоуменно посмотрел на него.

— Будет сахар, дядя Баглий. Чего волнуешься?

— Вот, вот! — обрадовался старик. — Я верю. Так вы того... того... С деньгами осторожнее... осторожнее. Не потеряйте часом... Дети... того...

Около ящика уже росла очередь. Павлик тоже решил записаться на сахар.

«Матери пошлю», — думал он, сжимая в ладони первую получку. Загоруйко сдержал слово: получку выдал.

А когда Павлик, записавшись, вышел из сконфуженной и притихшей очереди, то где-то в конце ее он увидел и парня в рваной овчине.

— И ты за сахаром? — закричал Павлик, но парень погрозил ему кулаком.

Через неделю всем записавшимся выдали сахар.

Дядя Баглий вышел, отягощенный двумя головами сахара. Лицо слесаря сняло тихим счастьем. Он шел прямой и гордый: он нес сахар детям. Парень в рваной овчине больше всех шумел и в очереди: теперь он хотел раньше всех получать сахар. Ругаясь, он шел сейчас с Баглием.

— Сахар, сахар! — ворчал он. — Что сахар, когда хлеба нет!

Дядя Баглий вдруг остановился. Лицо его медленно начало краснеть, глава налились кровью.

— Убью! — закричал он и, взметнув головы сахара, пошел на рваную овчину. — Убью-у-у-у!

Парень отскочил в сторону.

— Кар-раул! — закричал он пронзительно. — Убивают!

Рабочие сбежались на крик и увидели дядю Баглия с высоко поднятыми головами сахара.

— У-У-у! — рычал он и потрясал синими головами.

Он чудак, дядя Баглий. Вот он однажды пришел на работу пьяным, впервые за все время, что знает его Павлик. Старые рабочие, однако, не удивились.

— Это его день! — объяснили они, смеясь, Павлику. — Это его день!

Дядя Баглий пришел не один, а с двумя маленькими дочками.

— Вот смотрите, дочки! — кричал он хвастливо и показывал на огромную махину печи. — Смотрите хорошенько, дочки, что ваш отец делает, что это он строит неутомимо... — И он принимался плакать и целовать дочек, рабочих, Павлика.

Слесарь был в чистой вышитой рубахе, в праздничном пиджачке, и бородка аккуратно подстрижена, и волосы расчесаны.

Это был его день. Он был царь. Он был богач. Он был мастер. Широко ходил он по стройке, выпрямившийся и помолодевший. Девочки еле успевали за ним.

— Вот смотрите, дочки! — кричал он. — Вот каупера, вот кожух, вот «колбаса», — словно он показывал им свои владения.

А назавтра, еще более съежившийся и притихший, он снова был на своем рабочем месте.

Все люди чудаки. Павлик никогда не мог бы сказать, как поступит в следующую минуту тот или иной рабочий. Вот он ворчит и ругает все на свете: себя, власть, большевиков, погоду, домну, товарищей, ворча натягивает рукавицы, ворча берет инструмент, ворча идет работать, и вдруг — звончее звонкого раздается его голос:

— Ну, веселее, земляки! Чтоб шипело!

У Павлика были приметливые глаза, жадные к новому: он все видел, замечал, прятал в свою копилку. Друзьями он не успел обзавестись — накопленное ворошил сам, иногда только спрашивал дядьку. Неожиданные эти, ни с чем не связанные вопросы удивляли, сбивали с толку мастера.

— Тебе зачем? — сердито огрызался он.

— Да так, — смущался Павлик, — интересно.

Ему хотелось, например, подойти к мастеру и спросить: «Дядя, почему вы такой?» — «Какой такой?» — растерянно спросит мастер, и Павлик не сумеет объяснить — какой.

Но дядька интересовал его жгуче, так же как и дядя Баглий. Павлику хотелось быть, как они, как они оба, хотя не было более разных людей, чем мастер и слесарь.

И все же было одно общее и у мастера, и у слесаря, да и у самого Павлика: все они яростно любили работу.

Мастер теперь сутками пропадал на стройке. Он даже кровать свою перенес сюда. В маленькой мастеровской «каютке» курилась железная печурка, плохо обмазанная глиной. И на ней все время стоял под парами большой чайник — из тех, что возят с собой кондуктора. Павлик оставался с дядькой здесь на ночь, топил печь и бегал с чайником по воду.

Тетка Варвара приносила им еду. Мужа она боялась, стоя ожидала, пока он кончит есть, молча забирала посуду. Павлик удивлялся: разве можно бояться дядьку Абрама? Он добрый. Но такие уж чудаки: вот он к Павлику добрый, а к детям своим груб и строг.

Когда мастер выходил из «каютки», тетка Варвара давала волю своим чувствам — плакалась Павлику:

— Ой, подохнем мы все, попухнем с голоду! Ой, хоть продавай с себя последнее, из дома неси! Ой, хоть с сумой иди по добрым людям!

Павлик знал: правда в ее словах есть. Теперь, увлеченный стройкой, дядя Абрам не работал дома, на рынок. Вольное, сытное житье кончилось. Семья перешла на паек.

— Та нехай она сгорит, ваша домна! Скоро вы ее кончите? — спрашивала тетка. — Что ему, старому дураку, больше всех надо, что он пропадает там днем и ночью? О семье бы подумал. Як бы не Трофим...

На рынок теперь работал один дядя Трофим. У него были связи с торговцами, он сдавал им сработанную продукцию: то хитроумные зажигалки в виде револьвера или ботинка, то вдруг принимался точить из дерева замысловатые детские игрушки. Потом бросал и это: изготовлял гребенки, брошки, пряжки. А однажды даже взялся выдувать изделия из стекла. Он все умел, и все ему быстро надоедало. Усталый, ничем не интересующийся, молчаливый, он лежал тогда по целым дням на кровати, посасывал трубку и наполнял комнату тяжелым и стойким запахом английского табака.

«Вот три брата, — думал иногда Павлик: — отец, мастер и дядя Трофим, а какие они разные! Отчего это?»

Мастер показал ему как-то карточку:

— Вот твой дед и бабка.

У отца этой фотографии не было. Павлик долго рассматривал карточку: обыкновенный, тихий, наверно, работящий старичок, обыкновенная сухонькая и морщинистая старушка. И все же и в трех братьях было что-то общее. Было что-то общее, хотя разные это люди: большевик Василий Павлович, мастер Абрам Павлович и пьяница Трофим Павлович.

— Горячая у нас порода! — сказал как-то дядя Абрам, и гордость звучала в его голосе.

Однажды они с Павликом пришли домой и застали дядю Трофима, торговавшегося с рабочим, принесшим проволоку.

— А ну, покажь! — властно потребовал мастер и взял большой моток проволоки из рук смутившегося рабочего. — Ворованное? — тихо спросил мастер. — Завод растаскиваете? — И закричал: — Чтоб не было этого в моем доме!

— Все крадут! — пробурчал Трофим.

Это была правда: тащили с завода всё — проволоку, инструмент, лом, топливо, даже механизмы.

— Ну и народ! — ругался мастер. — Разве с нашим народом дело выйдет? Палка нашему народу нужна.

Но Павлик думал иначе. Он сам видел: люди отказались от получки, чтобы пустить домну. Люди не уходили с печи и сейчас, хотя начались лютые морозы и руки примерзали к инструменту. Люди молча и дружно работали, хотя дома было и голодно и холодно, а в селах старухи шили белые рубахи, ожидая конца света.

«Что же это за люди, — думал Павлик, — которые вот воруют проволоку и вот отказываются от получки?»

Угля и дров завод не дал в эту зиму рабочим. В поселке исчезли заборы, скамейки, деревянные беседки: все пошло в огонь.

Однажды пронеслась на домне весть: пришло на завод много топлива. После работы рабочие собрались в толпу. Потребовали директора. Он пришел небритый и усталый, охрипший от этих постоянных митингов.

— Ну? — спросил он глухо.

— Уголь! — закричали рабочие. — Уголь даешь!

Мастер Абрам Павлович замахал на них руками:

— Не все! Не все! От народ! И объяснил директору обстоятельно и деликатно: — Пронесся слушок, Дмитрий Иванович, правда, нет — не знаем, но был тут слушок такой, я тем слухом пользовался: прибыло будто много вагонов угля. Вот народу желательно знать, как с этим углем дело, кому давать будут, когда и что?

— Прибыл уголь, — ответил хрипло директор и схватился за больное горло. — Прибыл уголь. Для кочегарки.

— А нам? — зашумели рабочие.

— Ну, сами решайте, — пожал плечами Загоруйко: — заводу или вам?

Ломкий, хрусткий снежок падал наземь. Павлик кутался в дядькин овчинный полушубок: рукава большие — хорошо! Павлик хлопал ногой об ногу, прыгал, ботинки совсем изодрались, валенок нет.

— Заводу! — ответили рабочие и разошлись.

Валенок так и не добыл Павлик. Он старался теперь не отходить от горна: тут было тепло.

Он похудел, волосы его выгорели. От прежней детской мягкости и застенчивой округлости в Павлике ничего не осталось. Теперь это был худощавый, угловатый рабочий-подросток. У него завязалась дружба с товарищами по работе. Иногда он ходил с ними вечером по поселку, крича песни и пугая старушек. Однажды ребята угостили Павлика самогоном. Он долго отказывался, но, пристыженный, выпил. Не желая в таком виде встречаться с дядькой, он пошел домой. На беду мастер пришел туда же. Он сразу учуял самогонный дух.

— А ну! — грозно закричал он на племянника. — А ну! Какое у тебя веселье? — Смущенный Павлик стоял перед мастером, опустив по швам руки. — Ну, кто ты такой, чтоб пить? — кричал мастер. — Откуда у тебя право, чтоб пить? Мастер ты? Или слесарь? Или токарь? Ты сперва делу выучись, а потом пей на свои деньги.

Больше всего любил Павлик водить дружбу со взрослыми рабочими. Он слушал их отрывистые рассказы о давно минувшем, о замечательных слесарях или кровопийцах-мастерах или о том, как вывозили немца-директора на тачке.

— Вот так-то! — заканчивали старики свои рассказы, и Павлик уходил хмельной: замечательные эти дела шумели у него в голове.

Дядя Баглий взял его как-то к себе домой. У старика была маленькая хатка-мазанка на краю поселка, около реки.

— Вот мои хоромы, — сказал он Павлику, когда они пришли. — Вот мои хоромы, сынок! — В его голосе насмешки не было, только гордость хозяина.

Они вошли. Босоногая девочка лет четырнадцати встретила их.

— Дочка моя! — торжественно сказал старик, и лицо его вдруг стало светлее и даже круглее; теперь он не казался таким худым. — Старшенькая, Галя...

Девочка была в длинной юбке и в какой-то старомодной кофточке.

«Наверно, материна кофта!» — догадался Павлик.

Он стал часто ходить сюда. Сидел молча, смотрел, как работает Галя: стирает или шьет. Она делала это быстро и деловито, в ней была какая-то старушечья озабоченность.

— Картошку в кооператив обещают привезти, — говорила Галя Павлику. — А то на рынке, знаешь, картошка почем!

Павлик поддакивал. Ему нравилось сидеть вот так, как взрослый, как мастеровой, в гостях, слушать негромкую речь Гали, следить за ее проворными руками; Галины сестренки лезли ему на колени:

— Дядя, скажи сказочку!

Он смущался: его называли «дядей»! Сказок он не знал. Он начинал рассказывать о домне. Иногда он останавливался, не зная, как объяснить им.

— Ну вот, колошник... Понимаете? — смущался он и в отчаянии смотрел на Галю.

— Они видели, — вмешивалась та. — Помните, девочки, наверху, где дым идет? Так это ниже дыма.

Сама она отлично разбиралась в заводских делах: знала по именам всех мастеров и начальников цехов.

Сказок она тоже не помнила.

К Павлику она относилась покровительственно, хотя он был старше ее. Но так уже она относилась ко всем: к отцу, к сестрам. Ей казалось, что все нуждаются в ее помощи. Она готова была оказать ее всем.

В планах Павлика теперь действовали трое: он, мать и Галя. Вот он вырастет, станет мастером: домик с зелеными ставнями, мать и Галя — больше ему ничего не надо.

2

Передо мною письмо, которое прислал мне когда-то Павлик. Я перечитываю его и смеюсь.

Сейчас, когда всей стране известно имя Павла Гамаюна, как не хохотать, читая такие строки:

«Еще сообщаю тебе, уважаемый друг Сережа, что живу я у моего дядьки Абрама Павловича, который обещался сделать из меня мастерового. Да не знаю, выйдет ли что-нибудь из меня. Покуда — нагреваю заклепки».

— Двенадцать лет назад получил я это письмо от Павлика. В это время я и сам становился обладателем замечательнейшей, благороднейшей, лучшей профессии в мире.

Так по крайней мере я думал тогда.

Наборщицкому ремеслу меня обучали таким образом: сутуловатый наборщик с серым лицом подвел меня и ткнул носом в пыльный реал.

— Учи кассу! — сердито сказал он и ушел.

Я стал учить. Брал из клетки тоненькую свинцовую палочку, на которой, как букашка на травинке, сидела буква, и с любопытством разглядывал ее, вертел в руках, зачем-то нюхал. Пахло свинцом и пылью.

Через несколько дней мой наборщик подошел и спросил:

— Где буква «ф»?

Я неуверенно показал. Он взял буквы из кассы. Подумал-подумал и произнес:

— Учи еще!

Через несколько дней он показал мне, как держать в руке верстатку, потом — как заделывать строку, потом... Я не знаю, как сейчас учат наборщицкому ремеслу, — меня учили так.

Когда я впервые сложил крепкую, нешатающуюся, словно литую строку, я обезумел от счастья. Я улыбался, гордо показывал строку инструктору. Я смазал ее типографской краской и оттиснул себе на ладонь. Я не хотел мыть рук. Я носил эту строку целый день на своей ладони и так лег спать. Эту замечательную строку я помню до сих пор, хотя много и набрал, и написал, и прочел строк с тех пор.

Вот она, моя первая строка:

«Озимые посевы требуют глубокой вспашки».

Микеланджело — побеждая мрамор, Бенвенуто Челлини — придавая форму литью, Никита Изотов — вырубая угольный пласт, были менее счастливыми творцами, чем я, сложивший строку «Озимые посевы требуют глубокой вспашки».

Вот в кассах лежит свинец. Он мертв. Он тускл и запылен. Палочка. На палочке буква «в». Что она значит — «в»? Ничего не значит. Свинец. Буква.

Но вот пришел я. Я стал над кассой. Я взял верстатку. «О», «в», «а», «м» — мертвые буквы запрыгали у меня в руках. Они, как солдаты, заслышав трубу, бегут, торопясь выстроиться в ровную, легкую шеренгу. Равняйтесь, равняйтесь! Никаких шатаний в рядах! Никакой пустоты! Теснее, теснее! И вот она, вот из немого свинца родилась гениальная мысль: «Озимые посевы требуют глубокой вспашки». Вчера еще люди не знали этого. Они так себе, неглубоко, они еле-еле царапали землю плугом. Но озимые требуют глубокой вспашки, и это я — я, наборщик, мастер и владыка свинца — сообщил людям.

Ах, какая это чудесная, какая благородная профессия!

Потом я узнал, что на свете есть еще много хороших профессий.

Есть горячая профессия доменщика. Доменный мастер Трофим Губенко называет доменщиков «укротителями чугуна».

Бурлит металл в печи. Он горяч и норовист, как кровный скакун. Он горячими волнами ходит в горне, он мечется, он кипит, он рвется, — синее пламя пробивается через все щели, даже через огнеупорную глину. Горновой спокойно подходит к летке. Он берет лом большой, он берет ломик маленький, подручные молча подают все это. Вот он широко расставил ноги. Вот он один на один встал против бешено бурлящего в печи чугуна.

Вдруг горновой качнулся, рванулся и ловким ударом ломика ударил в самое сердце летки.

— Га-ах!

Густой черный дымок вырывается оттуда. Дымок кучерявится и, петляя, ползет понизу.

— Взя-яли! — хрипло кричит горновой. — Ну-ка!

Люди молча бросаются к нему. Они понимают его с полуслова. Они знают свои места. Один становится рядом с горновым, четверо остальных — двумя парами сзади. Их тела сливаются в одном движении. Руки их прикипели к большому лому. Рисовать их надо так: большой, длинный лом (одна прямая черная линия), шестеро тел, двенадцать рук (одна чуть согнутая брезентовая линия).

И вот из печи вырывается чугун. Он появляется в пламени и дыме. Его огненная грива развевается по ветру, из ноздрей валит дым. Он мечется, разбрызгивает вокруг хлопья огненных брызг, он несется в сиянии и славе — неукротимый, горячий скакун. Люди разбегаются в стороны, люди гасят искры на своих рубахах. Только один горновой остается на месте и, прикрыв глаза ладонью, придирчиво смотрит на цвет металла.

Пламя мечется по его лицу, и тяжелые капли пота кажутся каплями густой крови.

Широко расставив ноги, стоит горновой, а под ним по желобу мирно бежит — не конь, не скакун, не поток, не стихия! — хороший белый чугун марки ноль мирно бежит по желобу и, брызгаясь, падает в ковш.

Это замечательная профессия — доменщик. Я знаю обер-мастера Коробова. Он сидит дома, пьет чай, вытирает лоб полотенцем и изредка подходит к окну. Он распахивает окно своей заводской квартиры и, наклонив правое ухо, заросшее рыжим пухом волос, слушает. За окном бушует океан звуков — кричит паровоз, где-то режут железо, соседка завела граммофон, но из всех звуков Коробов вылавливает свое: ровное гудение горелок Фрейна на кауперах новой домны.

Он прислушивается, он прикладывает ладонь к рыжему уху, и в этом гудении старик слышит и понимает дыхание печи. Тихая улыбка появляется на его лице. Он похож сейчас на мать, наклонившуюся над спящим ребенком: ребенок ровно дышит и иногда сопит и чмокает губами.

И Коробов возвращается к своему чаю.

А если в океане звуков, бушующем за окном, нет характерного гудения горелок, старик бросает все и бежит на печь.

Я знаю другого замечательного мастера — Петра Максименко. Он был мастером еще у легендарного доменщика Курако, и уже в те поры Максименко звали «доменным доктором».

Да, доктором! Ибо домна имеет свои болезни, ибо каждая домна имеет свои капризы, и надо долго жить и много работать, чтобы уметь, приложив глаз к фурменному стеклышку, увидеть, чем больна печка.

Но это особая тема, а я хочу сейчас только сказать, что есть на земле много хороших профессий.

Вот такелажники. Я видел их на многих стройках, видел и на Днепре. Этим людям канаты послушны, как музыканту клавиши. Должно быть, чертовски приятно легким толчком ладони подымать над рекой многотонные каркасы, с которых голубыми струйками стекает Днепр.

А вы видели, как поворачивают паровоз на поворотном круге на станциях? Человек невысокого роста лениво упирается спиной в бревно и поворачивает паровоз вместе с машинистом и кочегаром. Машинист выглядывает в окошко и любуется барышнями, гуляющими по перрону. Барышни в белых платьях.

Назад Дальше