Вечером дядя Тихон долго беседовал с ребятами о политике. Осторожно прихлебывая кипяток, он спрашивал Алешу:
— Як считаешь, га, власть эта крепкая? — Ложечкой он постукивал о чашку.
У него было маленькое, морщинистое лицо. Когда он сжимал свою рыжую бородку в кулак, то кулак этот, черный и жилистый, казался больше всего его лица, заросшего ржавой щетиной.
— Много посеял, дядя Тихон? — спрашивал Ковбыш.
Тихон виновато разводил руками.
— Какая моя богатства! Ото як бачите...
— А другие как? Сеют?
— Люди сеют. Як же! Як же не сеять? Мужик должен сеять. И я як люди. Я — щепка, а народ — лес.
Этот разговор не был ему интересен. Он сворачивал на свое.
— Изменение, выходит, политики? Га? — осторожно спрашивал он ребят. — Это хорошо! А многие не доверяются. Теперь народ недоверчивый пошел, войной учен.
Алеша глядел на него и смеялся. Ему казалось, что он насквозь видит всего этого нехитрого мужичка с его страхом и сомнениями, с его беспомощно хлопающими рыжими ресницами.
И Алеша радовался: это жизнь. Это жизнь открывается перед его жадным и любознательным взором. Посмеиваясь, он слушал мужика.
— Тут у нас рядом коммуна, — рассказывал дядя Тихон. — Артельно живут. Ничего — стараются...
— А вы что же в коммуну не идете?
— Та як же пойдешь? — удивился дядя Тихон. — Это ж дело неизвестное, новое. Мы ж к атому ще не привыкли. — Он покачал головой и пошел провожать ребят на сеновал. — Великое, великое кругом беспокойство! Нет, ты мне ясно скажи: сколько мне и сколько з меня. Вот и уся политика. — Он закрыл дверь и пошел в хату.
...И вот уже не степь. Вот уже крыша над головой. Сложенная из седого очерета. И сено. И чужие шорохи. Откуда взялся этот растрепанный мужик Тихон? Еще вчера, валяясь у чужого костра, совсем не знал Алексей никакого Тихона. А сейчас этот раскидисто шагающий по двору мужик — самый нужный ему человек. Где мать? Где город? Где Тася? Ничего нет. Один только Тихон есть, Тихон, фамилии которого даже не знает Алеша. Как странно все в атом большом мире!
— Сколько отсюда до шахт, Федор?
— Верст сорок.
— Сорок? Пустяки! А до Ростова, я думаю, верст двести...
— Да, больше не будет. От Ростова до Новороссийска — совсем чепуха.
— Новороссийск? Да это уже море. Черное.
— Да. Оно синее. Я читал. Новороссийск — Батум — прямая линия. Тепло в Батуме.
— Кавказ. Оттого и тепло.
— Раньше туда много заграничных пароходов заходило.
— Да. А то сел на пароход — и куда хочешь. Турция. Египет. Греция... Вот я бы тогда древнюю Грецию нашей Рыжухе на совесть сдал.
— Чудак! Так то ж древняя Греция, а это современная.
— Место ж одно.
Только в дороге так быстро и трепетно ощущается пространство. Когда живешь в окруженном степями или лесами городке, движешься по знакомым дорожкам и смотришь на знакомые холмы — кажется: все, что находится за этим, неосязаемо и нереально. Во всяком случае — где-то далеко.
Но сел в поезд или в лодку или стал с мешком за плечами на дорогу — и сразу по коже, по телу прошел, пробежал волнующий ветер: ветер пространства. Все реально. Эта дорога ведет недалеко: на хутора, но она же может перебросить тебя на дорогу до Званки. А там уже проходит экспресс «Москва — Батум». Куда хочешь? Север? Юг? Тундра? Тропики? Море? Степь? Пространство осязаемо. Оно в руках. Оно между пальцев. Оно в железнодорожном билете.
— Место одно, да время другое, — раздумчиво говорил Алеша. — Вот и здесь, где мы спим, когда-то спал скиф. А, Федор?
— Всяко было.
— А теперь мы спим. Чудно! Ты задумывался над этим?
— Нет.
— И я раньше нет. А теперь о чем только не думается! Ты спишь?
Поутру их разбудил дядя Тихон.
— У меня кум есть, — сказал он ребятам, — большой человек по нашей местности. Может, слыхали — Яков Петрович Гонибеда?
— Нет.
— Ну да... Где ж вам! Вы ж не тутошние... Яков Петрович! Го! Голыми руками не берись. — И со стыдливой гордостью добавил: — Он кум мне.
— Кто ж он такой?
— Лавку имеет! — многозначительно поднял палец мужик. — Большой человек!
Они пришли к большому каменному дому, возле которого, как возле трактира, мятая и грязная валялась солома, толпились телеги.
Тихон ввел ребят в лавку. Здесь пахло керосином и шорницкой кожей.
— Яков Петрович, — обратился Тихон к бородатому мужику, — оце самое... — Он развел руками и отошел в сторону: мое дело сделано, а дальше — сами.
Лавочник молча посмотрел на ребят. Он ощупал Ковбыша с головы до ног медленным, оценивающим взглядом, Федька даже невольно руки вытянул перед собой: смотрите, мол, лучше — товар лицом. Потом лавочник перевел взгляд на Алешу и начал его щупать с ног до головы. Алеша постарался принять вид посолиднее, надулся, развернул плечи.
— А сколько будет, — вдруг спросил лавочник тихим, чуть слышным голосом, — а сколько будет, молодой человек: триста восемьдесят девять, помноженное на семнадцать? — и застыл, ожидая ответа.
Алеша удивленно потянулся за бумагой.
— Нет! — закричал лавочник. — Ты в уме, а? — Он закрыл глаза и, положив голову на руки, стал ждать.
Дядя Тихон трепетал в стороне, Алеша побагровел. «Экзамен? — подумал он насмешливо. — Ну, ладно!»
У него была своя система устного счета, в которой он наловчился в школе. Через минуту он сказал:
— Шесть тысяч шестьсот тринадцать.
Тихон ахнул, а лавочник закричал:
— Сколько? — и посмотрел в бумагу, лежавшую перед ним.
Алеша медленно повторил:
— Шесть тысяч шестьсот тринадцать.
— Правильно, — прошептал лавочник.
— Еще не дадите ли задачки? — насмешливо спросил Алеша.
Тихон восхищенно смотрел на него.
— Беру я вас к себе в работники, — торжественно сказал лавочник. — Тебя, — ткнул он пальцем в Ковбыша, — тебя тоже беру. Будешь в поле. Жалованья не положу, не серчай. Харчи будут тебе хорошие. За харчами не постою. А вас, молодой человек, — обернулся он к Алеше, — вас, если у вас охота есть, попрошу в лавку ко мне, в бухгалтера. — Он тихо засмеялся. — Жалованье и харчи. По рукам, что ли?
Тихон умиленно кашлял в сторонке.
Теперь ребята встречались только по вечерам. Они спали вместе на сеновале. Ковбыш приходил утомленный, потный; по загорелому лицу у него пошли белые сухие пятна от ветра и зноя. Алеша тоже хотя и назывался у лавочника «бухгалтером», но приходил с мозолями на руках: ему приходилось таскать мешки, помогать разгружать подводы. Алеша сначала удивлялся: зачем столько товаров? Куда же эту муку? Это хоть бы городу — и то хватило. Но скоро он увидел, что и товары и мука текли через лавку по неведомым ему каналам. В самой же лавке покупателей было немного: крестьяне сидели без денег.
Алеше противно было работать в лавке. Он с охотой пошел бы в дружной супряге с Федькой — звенеть косами. Но он знал: лавочник не возьмет его в батраки.
— Вот я дожил, — сказал он усмехаясь, — до приказчика у мироеда дожил!
— Поживем немного, заработаем — сорвемся с места, — утешал Федор.
— А там что?
— А там видно будет.
Алеша зло расхохотался.
— Видно будет! Ничего там не будет видно! Работы нет — вот и все виды!
Он ворочался на прошлогоднем колючем сене, как на иголках.
— Сена не может свежего дать, — пробурчал Алеша. — Кровосос!
Федор лежал пластом: ему всюду было удобно спать. Спать он любил.
Иногда Алеше хотелось обладать счастливым уменьем Ковбыша спать и не думать. Легко жить на свете Федору: он счастлив, если спит, если ест, если работает. Ему легко.
Допустим, Алеша кончит школу. Он будет знать, что ромашка принадлежит к семейству сложноцветных.
— Как ты думаешь, Федор, который теперь час? Ты спишь?
Возможно, что Алешу пошлют на работу в канцелярию какого-нибудь учреждения, в клуб, в кооператив. Отец будет счастлив. Старик мечтал: сын станет конторщиком. Перед домиком, который выстроил старик, сын разобьет палисадник — настурции, тюльпаны, гвоздики. Сын будет пить чай в палисаднике. Чай с вареньем.
Алеша гадает: устроило бы такое счастье его раньше, до революции? Он хочет быть честным с собой наедине: может быть, устроило. Очень может быть.
Как все переменчиво! Старик мечтал о палисадничке, а Алеша — о степи с костром. Котелок солдатский над костром. Шинель рваная, с обгорелыми полами.
— Ты спишь, Федор? Что-то прохладно...
Рабочий день Алеши начинался рано. Иногда сам лавочник приходил будить его. На дворе еще было темно, только серые тени дрожали на востоке.
«И когда он только спит, старый черт?» — думал Алеша про хозяина.
Вместе они приходили в лавку. Алеша доставал толстую конторскую книгу и, зевая, писал под диктовку лавочника:
— «Отпущено Иванову муки пудов столько-то, отпущено Петрову зерном пудов столько-то».
Никогда не видал Алеша этих Ивановых и Петровых, никогда не видал, чтобы в лавке продавалась мука. Торговали в лавке спичками, керосином, подсолнечным маслом, сбруей.
Были и еще более удивительные записи: «Выдано под рыбу Константину Попандопуло задатку рублей столько-то», «Выдано Петренке под урожай в фруктовом саду задатку рублей столько-то».
Были и еще более удивительные записи: «Выдано под рыбу Константину Попандопуло задатку рублей столько-то», «Выдано Петренке под урожай в фруктовом саду задатку рублей столько-то».
Иногда лавочник просил Алешу на особом листке подсчитать кое-что. Алеша брал лист и, вслушиваясь в прерывистый шепот старика, умножал вагоны на пуды, пуды на деньги, деньги опять на вагоны. Было скучно, зевалось: ни к вагонам, ни к пудам интереса не было.
Но однажды Алеша увидал живого Попандопуло. Черноусый огромный грек стоял без шапки перед хозяином и просил:
— Греческое слово твердо. Какой улов — твой улов. Дай муки, хозяин.
Вечером Алеша спросил Федора:
— До моря до Азовского далеко ли от нас, а, Федор?
— Верст семьдесят, — охотно ответил Федор.
— А я думал — меньше.
И впервые Алеша с интересом подумал о лавочнике: «Какой он мужик! А? Семьдесят верст!»
Утром он с любопытством посмотрел на морщинистое лицо лавочника. Опухшие веки, тусклые глаза, дряблая кожа, редкая бородка — все казалось Алеше значительным. Может быть, именно в этих опухших веках и есть весь секрет удачи?
Гнусавым голосом диктовал лавочник:
— Попандопуло Косте, рыбаку, вновь под рыбу задатку пудов муки...
— А зачем вам эта рыба, Яков Петрович? — вдруг спросил Алеша.
Лавочник вздрогнул.
— Ты пиши, пиши, — торопливо пробормотал он, — ты знай пиши... — и боязливо, недоверчиво посмотрел на Алешу. — Мне все нужно: и рыба, и хлеб, — сказал он, — потому — я благодетель людей, вот кто я. Мне богом тут путь указан, вот кем. Рыбака я поддержал, — он хоть грек, да греки тоже православные. От них мы крещение приняли. Ты пиши знай...
Алеша писал. Теперь ему это было интересно. Он писал: «Рыбаку Попандопуло под улов рыбы дан задаток...» Он видел сквозь строки этого рыбака в засученных по колено парусиновых штанах. Он видел море, рябое, как лицо моряка. Рыбу в серебряной чешуе. Рыба подрагивает хвостом.
Он умножал вагоны на пуды. Он видел эти вагоны. Тяжело нагруженные, разбухшие от мешков, они ползли по железной дороге, стены вагонов трещали, бегали грузчики, кричал хозяин.
Алеша видел горы товаров, арбузов, фруктов. Белые арбузы. Белые с зелеными пятнами. Зеленые. Полосатые. Он умножал все это на рубли, — рубли подпрыгивали, катились, плотно сбивались в кучу. Куча росла. Гора. Хребет. Это было богатство. Он путался в цифрах. Он сбился, наконец, со счета. Взволнованно вытер вспотевший лоб.
— Давайте сначала... Я сбился...
Он ничего не сказал вечером Ковбышу. Лежа рядом с ним на прелом сене, он снова умножал вагоны на пуды. Над лавочником он смеялся: что он понимает в цифрах, лавочник? Все расчеты этого нехитрого старика состояли в том, чтобы кого-то прижать, притиснуть в угол и обобрать. Он даже считать не умеет, этот тощий «благодетель» человечества.
Если бы деньги Алеше! Он взял бы другой масштаб. Он учил алгебру, геометрию, физику. Это хорошие науки. Моря с рыбами, недра с углем, поля с хлебом — все стало бы подвластно Алеше. Он вел бы деньги в атаку.
Он видел в эту ночь чудовищные сны: рыбы и деньги. Рыбы, начиненные деньгами. Деньги во вспоротых животах акул. Брезентовый грек Костя Попандопуло крестит в море лавочника. Алеша летает над морем. Падает и взлетает, как на кровати с пружинной сеткой... Море рябое, как лицо рыбака.
— Хорошо быть богатым, а? — сказал на другой день Алеша своему другу.
— Да-а-а!.. — зевнул Федор.
— Начинают с малого, с ничего. Надо только уметь начать. Деньги будут сами гореть в руках.
Торопясь и волнуясь, он стал шепотом выкладывать свои планы, неожиданные для него самого, приснившиеся ночью, в горячечном сне.
— Нет, — зевая, перебил Ковбыш, — с пятака — это долго.
Черев несколько дней Алеша получил первое жалованье. Он удивился: как быстро пробежал месяц. Хозяин был доволен им и подарил еще пиджак. Не новый пиджак, но приличный.
— Продать его — и то полпуда муки, — щедро сказал хозяин. — Нет теперь таких пиджаков.
Продать? И в самом деле, почему не продать? Потом тут же купить еще что-нибудь — соли там мешок или сапоги и опять продать. Так завертится. Потом остается завести конторскую книгу, умножать вагоны на рубли и командовать миром. В каком это романе из американской жизни тоже вот о таком писалось?
В воскресный день Алеша отправился на базар в соседний поселок. Он нес с собой пиджак, бережно завернутый в газету. Взволнованно вышел на дорогу...
Дорога вилась среди чересполосицы пашен. Рядом с клочками высокой и желтой пшеницы лежали огромные пустыри.
«Все Якова Петровича будет, — завистливо подумал Алеша. — Все его».
Тогда он ускорил шаги. Он словно испугался вдруг, что опоздает на базар, упустит свое богатство, отдаст Якову Петровичу.
«Он ловкий, чертов хрыч! Он ловкий!»
Из-за пустяков не стоит начинать. Стоит начинать с пиджака затем, чтобы кончить, как в сказке, где ни словом сказать, ни пером описать. Керосиновая лавка? Шорницкие товары? В торгаши не тянет Алешу. Все будет иначе: пиджак — это только зацепка, червячок. Все будет, как в книжке.
Мать придет — на тебе, мамаша, дом с садом. Валька придет — на тебе. Валька, типографию, печатай свои стихи. Тася придет — ты будешь королевой, Тася. Что хочешь? Федя придет — он компаньон. Все пополам, Федя, все пополам. Мы вместе гнули горбы на Якова Петровича! Мотя придет... Придет Мотя, рваный, в красноармейском шлеме с ободранной матерчатой звездой. Что же дать Моте?
Мотя посмотрит, посмотрит на Алешу, на банки, на автомобили.
«Буржуй! — крикнет Мотя. — Буржуй! Гад!» — и все возьмет сам.
Алеша уже перед самым поселком. А может, пойти назад с пиджаком, бережно завернутым в газету? Алеша нерешительно топчется на месте.
— Пойду посмотрю, — наконец, решает он и неуверенно входит в поселок.
Базар — в центре. Возы. Коровы, привязанные к возам. Навоз. Грязная солома. Продуктовые ряды. Галантерейные. Гребешки, брошки, карманные зеркальца, — смотришь в зеркальце — видишь кусочек лба, глаза и переносицу. Слепой сидит на камне, уныло играет на бандуре и тягуче, гнусаво поет. Шарманщик вертит шарманку. Попугай вытягивает пакетик со «счастьем». «Холодный» сапожник набрал полный рот гвоздей. Прошмыгнул беспризорный. За ним несется разъяренная толпа: «Держи! Держи!» Мужчина в изодранной шляпе с дощечкой на груди: «Угадываю будущее, происшедшее и настоящее». Угадай, будет ли Алеше счастье?
На толкучке волнами ходит народ. Сквозь толпу продираются потные люди.
— Пиджак? Эй, пиджак! — кричат возле.
— Продаешь пиджак?
Руки уже тянутся к Алешиному пиджаку.
— Продаешь?
Здесь всё продают: сапоги, ведра, мыло, железный хлам, ворованный на заводе, проволоку, подошвы, сахар, ворованный а кооперативе, калоши, пиджаки, чулки, граммофон без трубы, корыто, посуду, кровать, свое и ворованное — все продают здесь. Неизвестно еще, что хуже: воровать или торговать.
— Нет, я не продаю пиджак, — отвечает Алеша, — я не торговец.
С трудом он выбирается из толпы. Полой пиджака вытирает вспотевший лоб. Равнодушно замечает, что рукав пиджака лопнул.
— Дайте мне стакан квасу. И, пожалуйста, не очень теплого.
Он выпивает три стакана и смеется над собой.
Наваждение прошло. Ведь это и было наваждение. Как мог Алеша поддаться ему? Ну, теперь это прошло. Он облегченно вздохнет.
«Торговец! Ах, как хорошо: торговец!»
Ни одного лишнего часа не останется он у Якова Петровича. Это ясно. Пусть ищет для своих темных дел другого «бухгалтера».
Наутро Алеша и Федор уже подходили к железнодорожной станции Удачная. Не могло быть, конечно, и речи о том, чтобы покупать билеты. Кроме того, Алеше еще неясен был маршрут. В конечном счете, какая разница? Осталось болтаться еще полтора месяца. Безразлично где. Все решит первый товарный поезд.
— Сколько у нас денег, Федор?
— У меня — ничего.
— Немного на первый раз. Итак, основывается компания Гайдаш — Ковбыш с основным капиталом: нуль рублей нуль копеек. Зато без торговли и спекуляции. Только свой труд. Ах, друг ты мой сердечный! Впрочем, есть еще мое жалованье. А там видно будет.
Он обнял Федора за пояс, и так они вошли в вокзал.
Люди выбегали на перрон с мешками и сундуками. У выхода бурлил водоворот. Сундуки бились над головами. Алеша заметил семью: отец, с плотницкими инструментами за плечами, держал на руках семилетнюю девочку, мать успокаивала грудного ребенка.
— В дороге родился, — растерянно говорил отец. — Пустите, добрые граждане.
Приглушенно стуча колесами, к вокзалу медленно подходил унылый товарный состав.
— Куда поезд? — спросил Алеша.
— А кто его знает!
А может быть, вот это и есть настоящая, счастливая, беззаботная жизнь? Ехать — не спрашивая куда? Стремиться — неведомо зачем? Искать — незнамо чего? Рожать детей в дороге? Любить на ходу? Жить на колесах? И, как страницы увлекательной книги, перелистывать города и дороги, годы и километры.
— Что ж, пошли, Федор! — И ребята бросились на поезд.