Собрание сочинений в четырех томах. 1 том - Горбатов Борис Леонтьевич 31 стр.


— Что ж, пошли, Федор! — И ребята бросились на поезд.


Только один человек во всем городе был абсолютно и безмятежно спокоен — это Семчик. Вокруг него суетились и размахивали руками люди. Они шустро бегали по улицам, словно боялись куда-то опоздать. Город стал похож на вокзал.

Семчик не замечал этого, — он жил, как всегда: жил, как живется. Ему казалось, что так вот и следует жить каждому комсомольцу.

— Мне думать о себе нечего, — говорил он брату. — За меня уком думает: куда нужно — туда и пошлет.

А в укоме толпились комсомольцы. Они беспокойно ждали: вот их кликнут, вот двинут в дело, вот дадут работу.

— Я бы в армию пошел, — говорил один.

А другой, в буденовке, смеялся над ним:

— Демобилизуют, брат. Я бы на завод.

Ребята толкались, курили, ждали, спорили. Мечтали: можно стать к станку или пойти учиться. Хорошая еще специальность — шофер. Все вдруг стали недовольны своим положением. Парню, стоявшему у наборной кассы, казалось, что он задыхается от свинцовой пыли, просторы мерещились ему, столица, съезды, большая комсомольская работа. А заваленный бумагами заворг укома мечтал о наборной кассе. Он заходил иногда в типографию, бродил по цеху и перепачканными чернилами пальцами задумчиво вытирал пыль с реалов.

Один Семчик был всем доволен: жил и радовался. Удивлялся, как это могут в такое хорошее, веселое время хныкать другие. Он слышал, как однажды отец сказал брату:

— Раньше одна большая дорога была для всех нас — других нет. Шли мы все строем, колонной. А теперь эта большая дорога разбежалась многими тропками. Все тропки нужны. Каждая тропка нужна. Выбери себе тропку! Иди. Держись верного курса, не бойся, не заблудишься. Что хочешь? Хозяйственником? Милиционером? Красным коммерсантом? Учителем? Что хочешь?

Брат пожимал плечами и, надутый, уходил.

Никакой тропинки не искал себе Семчик. Его несло, крутило в ежедневном водовороте, усталого выбрасывало на рваный кожаный диван, — об остальном пусть уком думает. Семчик только скучал без Алеши.

— Куда Алеша девался? — спросил он, встретив однажды на улице Вальку Бакинского.

Валька объяснил.

Семчик развел руками:

— С места на место бродит? А где ж он на учете будет стоять? — Потом, вспомнив, что Алеша не комсомолец, успокоился.

О себе Валька рассказывал путано: сейчас ничего не делает, есть планы, мечты.

— Удирать отсюда надо. Удирать! — много раз повторил Валька.

— Куда-а?

— Удирать в культурный центр. В столицу. В Москву. Знаешь, в Москве в театрах снова ежедневно платные спектакли для всех граждан.

— Ну?

— Вообще. Культура. Музеи. Литературные вечера. Вот ничевоки появились.

— Кто?

— Ничевоки. Литературное течение такое.

— А, ну да! — равнодушно отозвался Семчик.

От этого разговора остался у него кислый осадок, словно его лично обидели. Он растерянно оглядывался кругом: чуть затуманенные сумерками улицы, театральная тумба, афиша: «Красный шквал» — вход «свободный»; воробьи прыгают по мостовой; грузчик едет, — ну чем здесь плохо? Чем плох этот городок?

«Ах ты, ничевока!» — подумал он о Вальке.

Скоро, впрочем, он забыл и о ничевоках, и о Вальке, и о людях, которые жадно выбирают себе тропинки.

Весело и широко размахивая руками, он шел по улицам. В шесть часов должно было состояться городское комсомольское собрание. Он снова был абсолютно безмятежен.


О ничевоках Валька вычитал в газете. Потом попалась книжка, из которой Валька узнал, что есть еще футуристы, имажинисты и акмеисты. Он обрадовался: краешек завесы открывался перед ним. Где-то за ней, недоступный, блистал огнями храм литературы. Все-таки Валька знает теперь, что есть футуристы и акмеисты.

Он жадно читал новых авторов. Классиков бросил. Классики были доступны, как хрестоматия. Все их растрепанные тома были расчерчены аккуратным отцовским почерком: «от сих пор», «до с. п.». Это отец когда-то задавал Вальке уроки.

Только к лермонтовскому Печорину сохранял еще Валька стыдливую нежность. Другой костюм был на этом Печорине: герой щеголял в добротном франтоватом френче с накладными карманами, в темно-синих галифе и шевровых сапожках с застежками на боку. И все-таки это был тот же старый Григорий Александрович, небрежный покоритель женских непрочных сердец, человек, которого не понимают. Иногда он, впрочем, выступал в зеленой широкой толстовке с фиолетовым бантом и тогда был удивительно похож на Валю Бакинского.

Верный своему герою. Валька усвоил по отношению к девочкам пренебрежительный тон, но от случайных поцелуев с пухленькими школьницами у него оставался на губах только запах молока: будто девочки питались одной простоквашей.

А в руках, в кончиках пальцев, в ногтях даже ощущал Валька нестерпимый зуд: нетерпеливо хотелось создавать замечательные вещи. Он брался за карандаш: ему казалось, что вот он возьмет и нарисует прекрасную картину. Вот возьмет — и вот нарисует. Какие-нибудь взволнованные лица, поднятые вверх руки, на которых жадно набухли мускулы. Или сиреневые сумерки на какой-нибудь древней базилике, на потрескавшихся серых колоннах... Он хватался за карандаш и осознавал свое бессилие.

Целую неделю он учился играть на скрипке. Ему казалось, что он любит музыку. Ему хотелось вырвать из струн симфонию необычайной мощности. Раньше ему снялось: он садится на велосипед и едет. Замечательно едет, не падая и не качаясь. Ему хотелось так же — сразу — научиться играть: играть так, чтобы потрясать людей, чтобы исступленно плакали и бились в экстазе на каменных плитах площадей. Но струны хрипели и выли под его неумелым смычком: любя музыку — он бросил скрипку.

Неужели он так и пройдет стороною, не создав ничего своего?

Закрыв прочитанную книгу, он еще долго думал о ней, он лежал на кушетке и, сощурив глаза, всматривался в ветхие обои. Он написал бы иначе. Он написал бы вот так и атак. Он вознес бы своего героя на снежную высоту, — такой высоты еще не знали. Он бродил за героем по свету, — какие страны, какие дороги открывались перед ним! У него кружилась голова. Потом он узнавал обои: виноградная ветка вокруг груши. Конечно же, все несчастье было в том, что он прикован. Прикован к маленькому, пошлому городку. К улицам этим нескладным, к чахлым скверам, к школе, пропахшей дезинфекцией.

— «Как Прометей, прикован я к скале», — декламировал он. — Какие уж тут стихи! О чем? — Он горько смеялся.

Липкая жара растекалась над городком, человек шел по улице, еле двигая ногами. Потом лениво останавливался: казалось, прилипал.

Валька теперь целыми днями лежал на кушетке.

Иногда он насмешливо вспоминал Алешу и Ковбыша.

«Путешественники! В такую жару?!»

Он не хотел признаться себе, что завидует ребятам. Может быть, сложились бы хорошие стихи о дороге?

Он не мог пойти с ними. Отец. Мать. Что скажут соседи? Прикован. Как Прометей, прикован он к скале!


Алеше все-таки пришлось продать пиджак. В Кривом Байраке они оказались без работы. Два дня ребята стойко голодали, на третий Алеша пошел на базар. Он продал пиджак за бесценок первому попавшемуся, торопясь уйти с толкучки.

Федор смеялся над ним:

— Плохой ты торговец, Алексей Иваныч! Плохой!

Они оба пообтрепались в дороге. Зато загорели. Ковбыш, разбив ботинки, ходил босиком. У него были огромные лапы с растопыренными пальцами.

Сначала Алеше нравилась такая жизнь. Простудившись после одной ночевки в лесу, он охрип. Но и это нравилось ему: хриплый, надсадный, взрослый басок. Он стал курить. Курил махру. Цигарку держал не между пальцев, а как мужики: большим и указательным. Он стойко выносил непогоду, голод, дорогу. Когда шел дождь, он снимал кепку и подставлял ливню лицо.

— Бей, бей сильнее, — кричал он дождю, — крепче будем, бей.

Федор смеялся, тоже срывал кепку, распахивал ворот рубахи.

Счастливые, они, спотыкаясь, бежали и под проливным дождем. Ливень — это хорошо, это здорово.

Но дороги раскисали, колеи расползались под ногами, жидкая, вязкая грязь прилипала к босым ногам, — было трудно и скучно идти. Промокшие штаны приставали к телу, а по спине уныло ползла холодная струйка воды. Это было очень неприятно.

Ребята приходили в поселок. У них не было теплого угла, места под крышей. Их гоняли с вокзалов. Они спали в скверах, тесно прижавшись друг к другу. Алеша долго не мог уснуть.

«Какое большое небо, — думал он, — как много на земле места и как мало крыш!»

Ребятам часто приходилось спать, или ездить, или ходить в компанию «летчиков».

— Мы — летчики, веселые молодчики, у нас пятки горчицей мазаны, нам нигде пути не заказаны. Хотим — летим, хотим — лежим, хотим — в небо плюем-поплевываем...

С автором этих частушек ребята познакомились на открытой платформе товарного состава. Была ночь, по-южному холодная, гулял ветер, поскрипывал состав. Прижимаясь к доскам и друг к другу, лежали люди. Алеша, Федор, еще кто-то. Дрожали звезды. Босой парнишка в рваном длиннополом пиджаке судорожно плясал, стучал ложками и сочинял веселые частушки. Тогда Алеша еще думал, что это самая замечательная профессия в мире: ехать неведомо куда и зачем.

Скоро Алеша разочаровался в «летчиках». Они только с виду казались такими счастливыми и беззаботными. Прежде всего — они лентяи. Целыми днями они уныло валяются на вокзалах, лениво ищут окурков и, зевая, справляются о поездах. Всегда они хнычут, всегда в три горла врут и воруют у товарища последнюю сорочку. Ничего в них нет интересного, ничего геройского — никчемные, ленивые люди, обломки людей. От людей у них остались только: рты — чтобы есть и врать, руки — чтобы воровать, и спина — чтобы на ней лежать на солнцепеке. Вот как думал теперь о «летчиках» Алеша.

Он встретил одного «психа». Это хлебная квалификация: «псих», работающий под моряка, или партизана, или наводчика с бронеплощадки, является в страхкассу или в собес и, стуча кулаком в грудь, просит «на билет». Если не дают — бьется в припадке или швыряется чернильницами. «Псих», встретившийся Алеше, работал под конного разведчика из бригады Котовского. У него был на щеке сабельный шрам. Алеша поверил ему.

Ты меня слухайся, — сказал Алеше при знакомстве «псих». — Я тебя и убить могу, и мне ничего за это не будет. Я — псих.

Он сказал это хвастливо, с гордостью, как чиновник, сообщающий свой чин-звание.

— Откуда шрам? — жадно спросил Алеша и этим погубил себя.

«Псих» стал помыкать им, заставлял писать прошения, письма с угрозами, длинные и жалостливые биографии, гонял за кипятком, за самогонкой, отбирал заработанные деньги, ссорил с Ковбышем.

Алеша терпел-терпел, а в одну тихую ночь сбежал вместе с Федором, примостившись на случайном грузовике и оставив сонного «психа» в привокзальной будке.

По дороге от Щебенки к Харцывску к ребятам пристал благолепный седенький старичок. Даже лапти у него были беленькие и благолепные; звали его Афонюшкой.

— Куда идете, детушки? — спросил он, кланяясь.

— В Москву за песнями...

— А-а-а! Ну, нам никак по дороге.

Афонюшка оказался не в меру разговорчив, профессионально разговорчив, как конферансье или парикмахер. Профессия у Афонюшки раньше была прибыльная и легкая: богомолец. Шел, переваливаясь, из обители в лавру, из лавры в пустынь, шел неторопливо, подолгу гостя у добрых купчих, обожавших его за кротость и беленькую чистоту. Ничего другого он делать не умел, ничего другого никогда не делал, ни о чем не задумывался: верил по профессии и привычке в бога, знал, в каком монастыре лучше кормят, пристрастился к сладенькой наливочке, в которую для крепости подливал он водку, вздыхая о своей человеческой слабости; так и умрет, думал: легко и сладостно. Была мечта, которую выговаривал про себя, шепотком, зажмурившись: по смерти за долгие его богу угодные хождения причислят его к лику святых, — теперь в них большая нехватка. Или по крайности могилку в монастыре сделают чудодейственной; монастырю — доход, и Афонюшке на том свете радостно будет. Больше всего он боялся одного: умереть где-нибудь вне святой обители.

Но не в почете были теперь богомольцы. Афонюшка еще ходил, ничего другого не умея делать, но чувствовал себя плохо.

— А теперь кому я? Куда мне? А, детушки? — обиженно бормотал он. — Вот ходил, ходил, всю жисть ходил, чего же я себе выходил? Растерянный я сейчас человек...

В Харцызске он свернул на запад — к Святогорску. Звал ребят с собой.

— Горы там, ах, горы, детушки, святые горы! А река, господи! Донец-река...

— Пойдем, что ли? — спросил Алеша товарища.

— Нет, — упрямо мотнул тот головой. — Нет! Нам сейчас на Волноваху надо.

Алеша засмеялся: «Надо»! Почему «надо»? Не все ли им равно, куда идти? Они брели сейчас по угольному району. Четыре-пять дней болтались на каком-нибудь руднике, потом Федор начинал нервничать:

— Ну, засиделись мы тут. Пошли дальше.

Алеше самому сначала нравилась эта кочевая жизнь.

Он подчинялся Федору. Шли дальше. Федор совсем оборвался: у него теперь был вид настоящего босяка. Босой, в разорванной рубахе, рыжая волосатая грудь... «Летчики» перестали звать его «фрайером» и относились как к своему. Алеша обижался, когда его гнали с вокзалов в одной кучке с «летчиками». Он привел в порядок свою куртку, свои сапоги, он тщательно мылся, стал даже причесываться, по утрам долго воевал с вихрами, — без зеркала и щетки это было безнадежно...

Ему уже начинали надоедать эти бесконечные странствования. Раньше ему нравилось говорить себе, вступая в новое селение: «Вот я еще и тут побываю», и гордо попирать землю сапогом как завоеватель. Но все эти поселки были так однообразны! Алеша начинал думать, что пора домой.

Вечером он нашел в здании вокзала подробную карту губернии. Земля, которую он топтал рваными подошвами своих сапог, лежала теперь перед ним, обрезанная четырьмя линиями рамки. Он вспомнил: учительница показывала средневековый рисунок — путешественник лежит на краю земли и заглядывает в пустоту: что там? У путешественника в главах страх и любопытство. И рука с растопыренными в волнении пальцами. Очевидно, за четырьмя рамками губернии есть еще города и дороги. Это в общем забавно.

Алеша без труда нашел свой городок. Вот отсюда они вышли на юг. Голубовские хутора. Отсюда их выгнали. Село Ровное. Лавочник. Отсюда они ушли на юг. Станция Удачная. Отсюда опять на юг... Какая прямая линия! Что это? Случайность? Кривой Байрак, Щебенка... Опять прямая, как стрела, линия: на юг. Харцызск... А теперь Волноваха? А-а-а, так вот что...

Продолжая улыбаться, он рассматривал карту. Волноваха лежала уже совсем недалеко от синего моря. Железнодорожная линия, извилистая, как виноградная ветка, со всего разбега падала в море. Алеша представил, как длинный товарный состав врезается в мутные азовские воды. Пена бьется вокруг колес.

Потом он задумывался: что же, идти на Волноваху? Ковбыш тянул к морю, он угадывал дорогу, как перелетная птица, — безошибочно, нюхом. Или у него маршрут давно подготовлен? Что же, идти на Волноваху? Или свернуть назад, домой?

Домой? Зачем? На биржу? А к морю зачем? В грузчики? На пароходик? Соленая профессия, конечно, у моряка — профессия подходящая. Но Алешина ли она? Что же, идти на Волноваху?

Он пошел бродить по перрону. Теплый ветер обнял его за плечи, как старший брат обнимает младшего. В депо шипели паровозы. С рудника доносилась песня. Что же, идти на Волноваху?

Федор твердо хочет стать моряком. Павлик — слесарем, Юлька — инженером-электриком. Чего же он хочет? Ведь ему уже шестнадцатый год идет!

Последние дни они с Федором работали на маленькой шахтенке, у арендатора Мандрыки. Это была плохая шахтенка. По кругу ходила унылая лошадь и вертела большой барабан. Вокруг барабана медленно обвивался канат. Когда канат полностью накручивался на барабан, из шахтенки выползала пузатая и словно удивленная бадья с углем. Когда канат раскручивался, бадья, медленно покачиваясь, скрывалась обратно. А лошадь все ходила вперед и назад по кругу, понурив морду и постыло отмахиваясь хвостом от мух. А за ней, спотыкаясь, брел погонщик и хрипло покрикивал:

— Но! Но!

Алеша и Федька стали работать вместе с добрым десятком таких же, как и они, ребят и дивчат наверху: на разгрузке, на относе штыба, на сортировке. Алеша стал на работу в семь утра, а в час дня он спросил у соседа, курносого парнишки:

— Где тут у вас руки моют?

— Зачем?

— Как зачем? Шабаш, брат...

Все бросили работу, чтоб посмотреть на чудака: ишь какой прыткий! Кто-то зло объяснил Алеше, что здесь работают двенадцать часов. Алеша объявил забастовку.

Сам Мандрыка прибежал успокаивать разбушевавшихся ребят. Алеша в тот же день побывал в профсоюзе... Хозяйчика тотчас же крепко оштрафовали, для ребят установили шестичасовой рабочий день, но Алеша с Федором уже пошли дальше. Восторженная ребятня провожала их до околицы.

Вот какой у него был талант и какая ему мерещилась профессия: владеть людьми, двигать ими, двигаться вместе с ними и во главе их.

Так что же, идти на Волноваху?

Ничего не решив, он вернулся на вокзал. Проходя мимо карты, он остановился. Вот городок. Вот Кривой Байрак. Вот Волноваха. Какое-то длинное слово, неразборчиво написанное, очутилось вдруг рядом с Харцызском.

— Белокриничная, — с трудом разобрал он и вдруг ударил себя по лбу: — Белокриничная! Да ведь там Павлик!

— Мы не пойдем на Волноваху завтра, — сказал он твердо Ковбышу, — я хочу зайти в Белокриничную. Там у меня друг есть.

И где-то шевельнулось: «Может, больше и не придется свидеться».

— Ладно, — ответил, подумав, Ковбыш, — тут двенадцать верст. А оттуда — на Волноваху.

— Там видно будет.

Они вышли утром. Шли не торопясь и к полудню уже были в Белокриничной. Алеша не знал, как найти в поселке Павлика, и решил идти прямо на завод. Они прошли через главные ворота. Никто не спросил у них пропуска. Механический цех был ближе всего к воротам, и здесь они без труда нашли Павлика. Наклонившись над верстаком, Павлик обмеривал кронциркулем шпонку. Павлик был в темно-синей рубахе без пояса, мелкая железная пыль блестела на ней. Вокруг Павлика бродил солнечный луч. Он то бросался к ногам молодого слесаря, то перебегал по блестящей, как чешуя, рубахе, то полз по инструменту, золотя его и как бы подсовывая Павлику.

Назад Дальше