Но сейчас открылись обувная и швейная фабрики, пускались мельницы, расширялась электростанция, комсомольцы сбивались на предприятиях вместе, чтоб дружно драться за восстановление фабрик, за пуск, за качество, отстаивать свои интересы, учиться.
И кожевники потребовали себе ячейку. Пекаря объединились с мукомолами и тоже потребовали ячейку. Они пришли к Кружану и сказали, что им надоело болтаться без дела в клубе, что на фабриках и на мельницах на них свалили всю культработу, что беспартийная молодежь обступает их и спрашивает о комсомоле, что и самих их тянет больше к себе на мельницу, чем в общий клуб.
— Врозь? Врозь хотите?! — закричал на них Кружан. — По уголочкам, да?
В конце концов он махнул рукой:
— Ладно! Валите как хотите...
Ему сказали тогда, что раз так, то надо провести реорганизацию всей центральной ячейки. Но он заупрямился.
— Кожевникам — ячейку и пищевикам — ячейку, а все остальное пусть идет по-старому.
И когда ему перечили, он начинал кричать:
— Что-о?! Клади билет на стол! Всех из комсомола выгоню!
Иногда на него находил приступ деятельности. Он созывал бюро, запирал двери, искуривал гору махорки и замучивал управдела.
— Пиши, — кричал он, — пиши: Иванова исключить из комсомола! Ярхо объявить строгий выговор, Матвейчика снять с работы! Кто против? Идем дальше... Дело Сергеева. Предлагаю исключить — Кто против?
Он знал, что его называют в организации «грозой», ему доставляло огромное удовольствие видеть, как бледнеют под его взглядом молоденькие комсомолки. С ними он разговаривал только криком.
Потом приступ деятельности проходил, и Кружан опять впадал в апатию.
Его вызвали однажды в губкомол для доклада. Он пришел и заявил:
— У меня бумажек с собой нет. Чего докладывать, не знаю. Спрашивайте, я отвечу.
Его спросили, сколько комсомольцев в организации. Он, не задумываясь, ответил:
— Сколько комсомольцев — не считал, но думаю, что штыков полтораста мог бы вывести на борьбу с бандитами.
И члены бюро не знали, как быть с Кружаном: боевой парень, а ничего не хочет делать. Они пытались убедить его, образумить, секретарь губкомола сам задушевно поговорил с ним и отпустил Кружана, вполне уверенный в том, что парень теперь возьмется за дело. Но Кружан приехал домой и зажил по-прежнему: играл в клубе в «лопаточки», пел блатные песни, носил старую гимнастерку, а иногда пил.
Однажды в горком явился молодой скуластый паренек к рабочем, измазанном машинным маслом кожухе и сказал ему:
— Товарищ Кружан! Извещаю тебя, что послезавтра твой отчет на нашей ячейке.
— Какой отчет? — пробурчал Кружан, — На какой ячейке? Откуда ты взялся? Кто ты есть такой?
— Отчет такой: о работе горкома, — хладнокровно объявил паренек. — Считаем, что плохая работа, но все-таки решили обсудить. Ячейка наша — завод бывший Фарке, гвозди и проволоку делаем. А я ее секретарь.
— Что-о? Там Глина Андрюшка секретарь. Что ты мне голову морочишь?
— Был Глина, — невозмутимо ответил паренек, — а теперь я. Вчера выбрали. Мы вам протокол послали.
Паренек показался знакомым Кружану. Он всмотрелся в него, но не узнал. Мало ли ребят бывает в горкоме!
— Отчитываться я не буду. Всякий придет отчета требовать, а я — говори! Язык у меня не казенный.
— Тогда мы без твоего присутствия вопрос решим, — уверенно сказал паренек.
— Что-о?! — заорал Кружан. — Ты откуда взялся? Как ты со мной разговариваешь?! Где билет? Давай билет! Исключаю я тебя из комсомола.
— Билет не отдам, — тихо сказал парень. — Не ты мне давал, а ячейка. Я ячейке отдам, если надо будет. А может, тебе самому придется билет сдавать.
Кружан даже на стуле подпрыгнул.
— Кто такой? Как фамилия? — закричал он. — Борька, запиши его фамилию.
— Гайдаш мне фамилия, — сказал скуластый паренек, — Алексей Гайдаш. Можете записать, я не из робких.
Жизнь Алеши всегда складывалась так, что он попадал в самую гущу борьбы.
Он пошел в школу учиться, добывать знания, нужные в жизни и годные в дело, но вместо учебы полез в драку с Ковалевым.
Он пошел в комсомол работать, комсомол представлялся ему своеобразной биржей, где каждого парня немедленно двигают в дело, но оказалось, что и здесь ему прежде всего предстоит ввязаться в драку.
Спокойных гаваней не было на Алешином пути, его кораблю предстояло большое и бурное плавание. Его паруса раздувало штормовым ветром. Но Алеша, конечно, никогда не думал о том, почему так, а не иначе складывается его дорога. Драться, лезть в самую гущу, отстаивать свою правду, бороться, торопиться вперед было его естественным состоянием. Он не умел иначе. Он был такой. Он никогда не мог понять людей, успокоившихся и сложивших в чемоданы свои планы, мечты, идеи и забросивших эти чемоданы в пыльный угол чердака.
Когда он возвращался от Рябинина, ему встретились Валька Бакинский, Тася и Марина. Они радостно бросились ему навстречу, и он сам сердечно обрадовался им. Они смотрели на него так, словно он вернулся из кругосветного путешествия. Они ведь ничего не видели и ничего не знают. Они не знают даже, как ездят зайцем на товарном поезде.
Они забросали его рассказами о своей жизни. Началась полоса вечеринок, сообщили они ему; сейчас они идут от Толи Пышного.
— В нашей компании не хватало только тебя, — заявил Валька. — Но теперь ты с нами.
Алеша ничего не ответил. Он выслушал их всех и сказал:
— А знаете, я вступаю в комсомол.
Что случилось с ними? Алеша только усмехнулся, увидев, как сразу отпрянули все от него.
— Да, — повторил он, — вступаю в комсомол.
— Папа не пустит в наш дом комсомольца, — прошептала Тася так, чтобы он один слышал.
«А плевать мне на твоего папу!» — подумал Алеша, плюнул, но ничего не сказал. Неужели ему нравилась когда-то эта пухленькая, курносая девочка с огромными бантами в волосах?
Он хотел повернуться и уйти, но его задержал Валька.
— Ты необдуманно поступаешь, Алексей, — укоризненно сказал Валька. — Я говорю дружески. Ты знаешь, что по убеждениям я коммунист. Но ты не знаешь, что такое здешний комсомол.
Не знаю? А он не отдыхать идет в комсомол. Он идет бороться. Его больше всего и радует, что он идет в комсомол не на готовенькое. Он идет с засученными по локоть рукавами. «Да, — говорит он старым комсомольцам, — да, вы завоевали комсомолу право на жизнь. Но и мне еще осталось много дела. Давайте-ка вместе!» И он представлял себе, как начнет ворочать дело.
— Вы все придете проситься в комсомол, — сказал он Вальке. — На готовенькое придете.
— Никогда! — закричали все трое.
Никогда? Зачем же тогда он стоит, болтает с ними? Алеша пожал плечами и, не прощаясь, ушел. Они что-то кричали ему вслед, — он не слышал.
Наутро он пошел с отцом на завод. Там, в цехе, ему встретились сверстники, ребята с Заводской улицы, друзья детства. Некоторые из них были в комсомольской ячейке. Они радостно приняли Алешу и быстро оформили его вступление в комсомол.
Алеша осмотрелся и увидел: станок, у которого его поставили работать, болторезка, был нехитрый, ячейка комсомола — слабенькая, но дружная, ребята хорошие. Работать можно. Он кинулся в дело.
Теперь он снова был по горло занят. Утром по гудку бежал на завод, а поздно ночью возвращался. Как и большинство других комсомольцев, он все вечера проводил в ячейке.
Он охотно брался за любую работу. Подметал пол в красном уголке, разрисовывал стенгазету, волочил тачку с железным ломом на субботнике, организовал общеобразовательный кружок, ходил в ЧОН. Он даже хотел записаться в драмкружок, но его не приняли. Он хотел один переделать все дела, и чем больше он работал, тем сильнее росла в нем жажда все охватить и все двинуть.
Он простудился на субботнике. Мать силой уложила его в постель и напоила горячим молоком. Но он вспомнил, что сегодня занятия общеобразовательного кружка, и убежал через окно из дому. Он бежал по слякотной улице, стараясь не дышать ртом, чтобы еще пуще не простудиться, — при этом он больше всего боялся, что не сможет тогда провести занятие в кружке.
Скоро Алешу избрали в бюро ячейки, а когда рабочие выдвинули Андрея Глину в завком, ячейка единодушно выкрикнула Алешу в секретари ячейки. Он растерялся от неожиданности, смутился, замахал руками, но все закричали: «Просим! Просим!» — и он, откашлявшись, сказал:
— Ладно! Только ж, ребята, чтобы работать дружно и вместе.
Кружан вспомнил, наконец, где он видел этого скуластого парнишку, который сейчас требовал у него отчета. Ведь он совсем недавно приходил сюда с мешком за плечами вступать в комсомол. А теперь он уже секретарь ячейки.
«Ишь ты! — злобно подумал Кружан. — Они в гору, а мы под гору...»
Он выгнал Гайдаша из горкома, заявив, что никаких отчетов делать не будет, и, расстроенный, пошел домой.
«Они в гору, а мы?..» — думал он по дороге.
Он пришел в коммуну и, не снимая сапог, повалился на койку. Жесткая кровать скрипнула под ним. Вот уже почти пять лет он не знает других кроватей. У него ни семьи, ни хаты. Все это он сжег. Он вспомнил, как пылал отцов хутор. Где отец? Где мать? Старая... жива ли?
Он лежал, уткнувшись лицом в стену. По комнате вяло бродили сумерки. Потрескивал старый сухой паркет. Кружан вздохнул.
В дверь постучали.
— Ну! — хрипло отозвался Кружан. — Ну! — Но не повернулся. Он слышал, как кто-то вошел, аккуратно прикрыв за собой дверь. — Ну? Кто там? — сердито пробурчал Кружан. — Кого принесло?
— Меня, очевидно, — ответил кто-то знакомый.
— Кто? — рассердился Кружан.
— Я, Рябинин.
Кружан вскочил с койки. Действительно, Рябинин стоял перед ним, устало улыбаясь.
— Ну, здравствуй, Глеб, — сказал Рябинин, переступив порог. Кружан молча протянул руку. Рябинин пожал ее и сел на табурет. — Как жизнь?
— Ты зачем пришел? — спросил Кружан. — Я тебя слушаю.
— Я по делу, Кружан. Знаю, чаем не напоишь.
— Ты брось меня разыгрывать! — вскипел Кружан. — Зачем пришел?
— А! Ну хорошо! Мы оба члены партии, Кружан, вот зачем я пришел. Ты на меня чепуху возвел, я на тебя могу наговорить вдесятеро. Зачем? Есть у нас орган один для этих дел. Давай сходим туда, а?
— Мне ходить незачем. Туда виноватые ходят.
— А ты, конечно, во всем прав? Понятно. Но, может быть, все-таки сходим? Недалеко ведь...
— Все? — насмешливо спросил Кружан. — Можете быть свободны.
— А все-таки пойти тебе придется. Ну, не хочешь в контрольную комиссию, тогда пойдем к секретарю горкома партии. Видишь ли, Максим Петрович нас с тобой дома ждет. Велел тебе кланяться и звать в гости.
Кружан потемнел.
— Максим Петрович? — спросил он тихо. — Так ты, значит, и его в это дело впутал? Ну что ж, пойдем! Пойдем, раз так. Тебе же хуже будет. — Он пришел вдруг в сильное возбуждение: — Да, да, обязательно пойдем! — Он искал кепку, куртку и кричал: — Вот мы поговорим там!..
Рябинин спокойно ждал, пока Кружан оденется.
Он уже был сегодня у Марченко. Пришел к нему в горком партии и без всяких предисловий сказал:
— Ну вот, Максим Петрович, я выполнил ваше поручение: я присмотрелся к Кружану.
Марченко поднял на него свои пытливые, острые глаза.
— A-а! Вот как! — проговорил он. — Хорошо! — Он еще раз внимательно посмотрел на парня. — И костылей, гляжу, у тебя уже нет. Выздоровел?
— Вполне.
— Отлично! Очень хорошо. Ну, рассказывай, голубок...
— Я хотел бы все это при товарище Кружане рассказать вам, — твердо сказал Рябинин. — Прошу нас обоих вызвать.
Тогда-то они и условились, что Рябинин вместе с Кружаном придут к нему вечером домой.
Они пришли к Максиму Петровичу и застали там Юльку. Она сидела на своем любимом месте — в уголке большого кожаного дивана.
Кружан смутился, застав здесь Юльку, и пробурчал что-то. Но Максим Петрович уже сделал знак девочке, и она ушла.
— Ну? — сказал Максим Петрович, оглядывая проницательным взором ребят. — Пришли, наконец? Хорошо, что пришли. Хорошо, что сами пришли. А то я, — усмехнулся он, — совсем уж собрался вас обоих вызвать, поговорить. Хотите чаю? — неожиданно спросил он.
— Выпью, — согласился Рябинин.
— Не надо, — буркнул Кружан.
Максим Петрович налил чаю, подвинул сахар и опять внимательно-остро посмотрел на ребят.
— Как же нам не прийти? — сказал Рябинин. — Нам больше идти некуда. Выше партийного суда для нас суда нет. Мы к вам, Максим Петрович, как к представителю партии пришли.
— Я слушаю вас, — спокойно ответил Максим Петрович.
Рябинин поглядел на Кружана, — может, он сам хочет начать разговор? Но Кружан молчал, ерзал на стуле. Пауза затягивалась.
Максим Петрович усмехнулся.
— Молчите? — покачал он головой. — Так. А молчать вам нельзя. Вы, именно вы оба, перед партией за комсомол отвечаете. Вы коммунисты, представители партии в комсомоле. Партийное ядро в нем. Ядро, — повторил он и вдруг прищурился. — Вот и раскусим сейчас, какое вы ядро. Ссоритесь? — неожиданно спросил он Кружана.
— Да нет... — растерялся тот.
— Нет? А отчего же? Ссориться надо, — так же неожиданно заключил Максим Петрович. — Мы тоже, бывало, «ссорились». Кое с кем — навеки.
— Мы не ссоримся, — ответил Рябинин. — Мы, Максим Петрович, во взглядах разошлись. В характерах.
— Глупые он разговоры говорит, — перебил Кружан. — При чем тут характеры? Надо коммунистом быть, а не...
— Коммунистом надо быть, — согласился Максим Петрович. — А он, что же, плохой коммунист, так, что ли?
Кружан смутился. Застав Юльку здесь, он понял, что старику все известно. «Уйти, что ли? — подумал он. — Да теперь не уйдешь!» — и он тоскливо посмотрел в окно.
— Вы рассудите нас, Максим Петрович, кто какой коммунист, — уже волнуясь, сказал Рябинин. — Вам и книги в руки.
— Хорошо. Ну, говори, Кружан.
— Пускай он сперва скажет, я ему ответ дам. Он тащил меня сюда, — ответил Кружан.
— Тащил? — жестко усмехнулся Максим Петрович. — А ты не хотел, упирался, так, что ли? — Он вопросительно посмотрел не Кружена, потом кивнул Рябинину: — Говори ты.
— Хорошо. — Рябинин начал.
Максим Петрович слушал его, наклонив седую голову, — старик любил молодежь. Он и сам когда-то был «комсомольцем». Он улыбнулся в усы, вспомнив молодость — подполье, первые революционные кружки. Его долго не пускали на конспиративные собрания, используя по технической чести. А он каждый день придумывал все более и более грандиозные проекты немедленного свержения самодержавия. Волнуясь, захлебываясь словами, он излагал эти проекты доктору Крушельницкому, единственному конспиратору, которого знал.
Доктор спокойно выслушивал юношу, потом брал его руку, отсчитывал пульс.
— Пульс нормальный, — качал он головой. — Не бред, но молодость. Медицина здесь бессильна.
Где он теперь, Крушельницкий, милейший доктор, идеал революционера? Последний раз Максим Петрович видел его в девятнадцатом году в Питере. Брюзжащий обыватель, обиженный революцией. Он-то никогда не болел молодостью. Медицина здесь тоже была бессильна.
— В нашей организации форменный разброд, — говорил Рябинин. — Никто не понимает, что собственно происходит, но все чувствуют: организация больна.
— Молодостью она больна, молодостью, вот чем, — перебил его Максим Петрович. — Это все-таки неплохая болезнь. Но ты продолжай, я тебя слушаю.
— Нет, мы стариками стали, — горько усмехнулся Рябинин. — Многие только воспоминаниями живут. А и всех-то воспоминаний — год на фронте.
— Вам воспоминаниями жить рано. Вам надо вперед смотреть. Ваша жизнь впереди. Вы нас смените, наше знамя понесете... — с какой-то особенной теплотой сказал Максим Петрович. — Не безразлично нам, какая смена растет, в чьи руки наше знамя достанется... Ты откровеннее говори, я тебя слушаю...
— Хорошо. Я откровенно все скажу, — все больше волнуясь, сказал Рябинин. — Мне перед партией скрывать нечего.
Кружан тревожно вертелся на стуле. «Вот он сейчас о Юльке начнет говорить, — тоскливо подумал он. — Всю грязь выльет. Ох, убежать бы, уйти б скорей!»
Но Рябинин ничего не говорил о Юльке. И о себе ничего не говорил. Он говорил только об организации, о том, чем живут и чего хотят комсомольцы и чем им мешает Кружан. И чем больше он говорил, тем все темней и темней становилось лицо Максима Петровича.
— Это что, правда, Кружан, то, что говорил Рябинин? — суховато спросил он, наконец.
Кружан пожал плечами.
— Голубок, — рассердился старик. — Не такое дело. Ты скажи!
— Что говорить? Вы, Максим Петрович, лучше меня знаете, какое теперь время.
— Какое?
— Да уж такое, что лучше не выдумаешь. Я не спорю, — добавил он устало, — может, так нужно. Крестьянство... Хлеб... Я тоже читал кое-что. Может, проводить эту политику нужно, но любить ее никак нельзя. Сердце не лежит.
— Сердце не лежит? — рассвирепел старик. — Сердце? Несмышленое твое сердце! Тоже сердце!
Он сердито отодвинул чашку. Сколько раз он слышал в своей жизни это выраженьице: «сердце не лежит»! За ним всегда скрывался этакий брезгливый чистоплюй, белоручка. Сердце не лежит! А Ленин говорил: пойдем хоть в хлев, если надо. Сердце!
— Историю партии изучайте, юноша! — крикнул Максим Петрович Кружану, — тогда и сердце на месте будет! Сердце!
Максим Петрович знавал многих «революционеров», у которых к черновой подпольной работе не лежало сердце. «Нам оружие давай! — кричали они. — На баррикады!» А как пришел час пойти на баррикады, где они оказались, эти «герои»? Сердце! «Сердце» у каждого есть, а ума не всем хватает. В красивых ходить легко, а попробуй-ка быть мудрым!
Он тоже, Максим Петрович, знавал, что такое «сердце». Он стоял под красным флагом на горловских баррикадах пятого года, и ему казалось, что это ветер свободы и победы раздувает знамя. А потом пришлось прятаться в заброшенных шахтенках, в шурфах, бежать, как хромой, затравленный волк, волоча простреленную ногу. Черное отчаяние охватило его: «Все погибло! Все к черту! Лучше сдохнуть в степи!» Сердце!
А потом ему сказали, что большевикам надо идти в думу. Он не понял. Он думал, что ослышался, что докладчик не то сказал. Он знал: думу большевики бойкотируют. Он вспомнил кровь шахтеров, побитых в Горловке. Какие тут думы! Какие тут парламентские разговоры! Сердце не лежит к разговорам, — к оружию, товарищи, к оружию! Умереть с оружием в руках. А мудрый человек сказал: хоть в хлев! Сердце!