Собрание сочинений в четырех томах. 1 том - Горбатов Борис Леонтьевич 40 стр.


А потом ему сказали, что большевикам надо идти в думу. Он не понял. Он думал, что ослышался, что докладчик не то сказал. Он знал: думу большевики бойкотируют. Он вспомнил кровь шахтеров, побитых в Горловке. Какие тут думы! Какие тут парламентские разговоры! Сердце не лежит к разговорам, — к оружию, товарищи, к оружию! Умереть с оружием в руках. А мудрый человек сказал: хоть в хлев! Сердце!

— У тебя сердце глупое, — сказал старик Кружану. — Глупое, раз оно к делу не лежит.

Он сердился, это было не похоже на его обычное отношение к молодежи. Он отечески нежно любил ее. К этой любви примешивалась гордость: «Вы живете в новом мире, юноши. Этот мир завоевали для вас мы, старики. Живите же ладно! Живите же лучше и чище нас». А он, Кружан, вот как живет! Ну, что ж! Будем говорить как следует. Два члена партии стояли перед ним. Один говорил, что у него к политике партии не лежит сердце.

— В партии давно? — отрывисто спросил он Кружана.

— С января двадцатого.

— Взыскания были?

— Были... — Кружан высоко поднял голову. — Я был исключен.

— За что?

— Расстрелял десяток сволочей.

— Без суда?

Кружан пожал плечами.

— И что ж? Гордишься? — зло усмехнулся Максим Петрович. — Ты и сейчас еще гордишься? Нечем, нечем. Гнусно... Мальчишка...

Он сердито прошелся по комнате, потом подошел к Кружану.

— Что читаешь?

— Все читаю. Что приходится... — растерянно отвечал Кружан.

— Что вчера читал? Молчишь? Ничего не читал. Болтун! Неуч! Политика партии не по сердцу?! Да понимаешь ли ты ее, политику-то?

Кружан стоял, опустив голову.

— Пьешь? — хрипло спросил старик.

— Пью, — пробормотал он.

Он хотел сейчас только одного: провалиться сквозь землю. Старик выворотил его наружу и показал всем: вот каков Глеб Кружан, глядите! И ему самому показал.

Кружан мрачно жил последние полтора года. Но было горькое утешение: вот как живет герой, вот до чего довели геройского комсомольца Глеба Кружана! Он любил и жалел себя, и чем больше жалел, тем больше любил. А сейчас ненавидит себя. Он себя не находит, он костей своих даже не ощущает — слякоть, слякоть какая-то.

Старик уже набросился на Рябинина:

— А ты? Ты что делаешь? Ты почему раньше не приходил? Что думал? Ох, возьмусь я за вас, прекрасная молодежь! На бюро горкома партии ваш отчет... Немедленно... Уж не обижайтесь, возьмусь я за вас!

— Возьмитесь, Максим Петрович! — взволнованно сказал Рябинин. — Я свою вину признаю.

— То-то! — Старик подошел к столу и налил себе чаю в чашку. Прихлебывая остывший чай, он исподлобья посматривал на Кружана: тот стоял, отвернувшись к окну, плечи его вздрагивали. — Ты хныкать брось! — тихо произнес Максим Петрович. — Хныкать легче всего. Жизнь твоя у тебя в руках, голубок, поворачивай ее куда следует. — Он отхлебнул еще глоток, посмотрел на Рябинина и, хмурясь, добавил: — А девушку я вам вовек не прощу. Девушку зачем обидели? Девушку эту беречь надо. Это золотое поколение растет.


Кружан и Рябинин вместе вышли на улицу. Им было по дороге, — оба жили в «коммуне номер раз», — Они пошли рядом. Шли молча. Рябинин начал свистеть.

Так, не разговаривая, они дошли домой и молча же разошлись по комнатам.


Мы поджидали Рябинина всей компанией: я, Семчик, Алеша. Сияющий Алеша пришел сообщить, что вчера единогласно, волею всего народа, он, Алешка Гайдаш, паренек с Заводской улицы, избран ответственным секретарем ячейки комсомола, что сегодня он уже полез в ссору с Кружаном, в ссору до победного конца.

— Бенц, не обижайся, что ячейка наконец-то возьмется за горком и встряхнет его. Какой план работы сочинили! Какие богатые дела мы будем делать! Организуется школа фабзавуча! Создаются вечерние курсы!

Открываются политкружки! Комсомольцы забирают под свою высокую руку весь заводской клуб! Вечера! Спектакли! Лекции! — Алеша выпалил все это единым духом, и Рябинин из всего этого смерча слов понял только одно: цветет, растет, прет в гору Алеха.

— Ну-ну, — сказал он молодому секретарю. — Все отлично. Смотри, теперь не зарвись.

— Чай! — закричал я. — Пир на весь мир! Рассказывай, Рябинин, о чем говорил с Кружаном?

Мы притащили огромный кондукторский чайник и торжественно поставили его на стол. Пар клубами валил из носика и смешивался с волнами табачного дыма. Мы дымили, как добрые паровозы. Хриплыми, простуженными голосами мы пели наши песни. Запевал Рябинин. Он стоя дирижировал хором.

— Басы, тише, — шипел он, хотя во всем хоре не было даже баска.

Потом мы снова сели пить чай. Мы безумно кутили. Мы пропили весь сахар, какой у нас был.

Но я щедро кричал:

— Пейте, гости дорогие! Славьте тороватых хозяев! Кипятку много!

В самый разгар веселья к нам вдруг вошел Кружан. Он вошел как-то нерешительно, — мне показалось, что он, вероятно, долго раздумывал у двери перед тем как войти. Увидев шумную компанию, он нахмурился. Он пришел, очевидно, чтобы что-то сказать Рябинину. Важное что-нибудь. Мы стихли.

— Я спичек хотел... Спичек нет... понимаешь? — пробормотал он.

В руке у него была незажженная папироса. Рябинин зажег спичку и подал ему.

— Может, тебе всю коробку дать?

— Коробку?.. — переспросил Кружан. — Да... Давай коробку...

Он вдруг заметил Алешу.

— А... ты зачем... здесь? — удивленно спросил он.

— Я — в гости. А что?

— К тебе в гости? — спросил он у меня.

— Ко мне и к Рябинину.

— Ах, вот что, — усмехнулся он. — Ну, ничего... Мешать не буду. Я за спичками... Счастливо!

Он пошел к двери, потом вдруг остановился, хотел что-то еще сказать, но махнул рукой и вышел.

Алеша задумчиво посмотрел ему вслед.

«Неужели и мне когда-нибудь придется так?» — вдруг ужаснулся он.

Но эта случайная мысль прошла, не затмевая его радости. Он встряхнул лохматой головой и крикнул:

— Споем, ребята! Нашу! Комсомольскую!

И первый поднял песню.

3

Я расскажу когда-нибудь, как и почему начал писать. Ребята смеялись надо мной:

— Сережа, брось. Ты Пушкиным не будешь!

Посмеивался и Валька Бакинский, признанный авторитет в этой области, читая мои опыты.

А я упрямо исписывал бумагу.

Когда я затеял писать книгу о моем поколении, сведущие люди стали отговаривать меня.

— Вам сколько лет? — спрашивали они насмешливо. — Куда вы лезете? Вы доживите сначала до тех годов, когда осмысливают свою молодость, и тогда уж валяйте пишите.

Я чувствовал, что сведущие люди правы. Я отбрасывал прочь в сторону планы «Моего поколения». Я хотел найти другие темы, других людей. Но какие у меня другие темы? Мне оставалось бросить перо и ждать седин.

Но и ждать я не мог. Они измучили меня, мои земляки и сверстники, они толпились вокруг, они росли вместе со мной и на моих глазах, я слышал, как хрустели их кости, — и мне мучительно хотелось писать, писать о них, только о них. Украдкой от сведущих людей я писал свою книгу.

«Ребята! — мысленно обращался я к своим сверстникам — к Алеше, Павлику, Юльке, Моте. — Ребята, вы уж простите меня! О вас должен был бы писать писатель опытный, убеленный сединами. Вы стоите этого. Мы стоим того, чтобы о нас хорошо написали. Но что же делать, ребята: о нас не пишут! И вы не ругайтесь уж, что взялся я. В свое оправдание я могу сказать, что сделал все, что умел. Я вложил сюда все, что у меня было. Вот я весь — больше у меня ничего нет, я все отдал. Страшно ли мне? Напишу ли еще что-нибудь, даже вторую часть этой книги? Не знаю! Но я вложил сюда все, что имел!»

Когда я кончил свою первую книгу и решил везти ее в свет, ребята пришли меня провожать на вокзал. Они смотрели на меня с теплым сочувствием, но — увы! — с малой верой.

— Ты не дрейфь! — ободряли они меня. — Чуть что — вали назад. Черт с ней, с литературой.

— Не зарывайся, Сергей! — наказывали они мне. — Знаешь, какая там среда! Пропадешь! Писателей много, затеряться тебе легко... — И ободряли: — Чуть что не так — вали назад. На дорогу соберем, вышлем, телеграфии только.

А я жал их теплые дружеские руки, обнимал их плечи и говорил:

— Ребята! Вы знаете меня: я не трепач. Вот я торжественно говорю вам: я был неплохим наборщиком, я был не очень скверным секретарем ячейки. Верно? Я знаю, писателей много. Но если я не стану хорошим писателем — я вернусь. Честное слово — вернусь. Готовьте встречу!

Они махнули мне вслед кепками. Сбившись по-комсомольски в кучу, они кричали мне вслед дружно, хором:

— У-да-чи, Сергей! У-да-чи!

— Спасибо, ребята! Я верю: удача будет. Я ведь из удачливого поколения. Я буду писателем, как Павлик стал мастером. Я напишу много книг. Все они будут о моем поколении.

А ребята всё махали мне вслед кепками. Эх, проводы, комсомольские проводы! Сколько раз провожали мы наших ребят! В армию, на учебу, на новую жизнь — все равно проводы всегда означали рост парня.

Мне вспоминается двадцать третий год, — это был год сплошных проводов: мы входили в жизнь. Первыми уехали Рябинин и Юлька. Они получили командировки: он — в рабфак, она — в профтехшколу. Это были первые комсомольцы нашей организации, которых мы отправили на техническую учебу. Даже Семчик согласился, наконец, что учиться надо. Сам он, впрочем, все же не пошел ни в какую школу.

— Дорогу будущим инженерам! — торжественно провозгласил я, впихивая корзинку Юльки в вагон. — Дорогу нашей интеллигенции!

Год назад мы яростно кричали новичку на собраниях:

— Не принимать! Не принимать! Он со средним образованием!

Мы знали, кто получал раньше среднее образование, — но сейчас наши, наши парни едут за образованием!

— Дорогу будущим инженерам! — кричал я. расталкивая народ в вагоне. — Дорогу!

А через месяц мы провожали Алешу. Он ехал в Белокриничную секретарем райкома комсомола. На вокзале, в ожидании поезда, он прокричал мне все свои планы. Именно прокричал, спокойно он не мог сейчас разговаривать. Он кричал, что будет работать, как черт! Что он район перевернет вверх дном! Что у него все продумано и записано, как надо теперь работать. Он снова был на гребне, на новом, еще более высоком, чем в школе, гребне. У него захватывало дух и кружило голову.

— Кланяйся Павлику! — кричал я Алеше вслед. — Удачи!

Сколько проводов было за эти десять лет! И каждому, как мне сейчас, ребята кричали вслед:

— Удачи!

Спасибо, ребята!

И вот уже бегут километры. «Ходу! Ходу!» — мелькают станции... степь... шахты... Еду день. Второй. Еду! Еду!

Страшно ли мне? Боязно? Что впереди?

Скрипя новыми сапогами, пришел кондуктор и объявил:

— Следующая остановка — Москва!

1931 — 1933


Очерки, корреспонденции. 1932 — 1936

ЧУГУН

1

Чернорабочего-башкира послали на колошники подобрать железный лом: гайки, болты, обрезки железа. Домна приводилась в пусковую готовность.

Башкир взял большой совок и медленно начал подниматься по крутым железным ступеням.

Над домной хрустело морозное январское утро. Колкий и ломкий шел снежок.

Чернорабочий остановился и перевел дух. Под ним далеко вокруг бежала белая мерзлая степь — легкий ветер шел по ней, завивая снежную пыль.

Башкир родился здесь, в округе; его отец гонял по пустынной степи косяки коней. Чужие косяки, своего ничего не было, только детей много, беды своей много.

Не табунятся теперь тут косяки — паровозы бегают по горе. Это башкир хорошо видит с высоты домны. Нет пустынной степи. Грохот и звон стройки стоит над степью.

Рабочий забыл, за чем его послали, — засмотрелся.

Под утренним солнцем багровая пылает гора Атач — миллионы тонн руды, не выплавленной еще в чугун, холодной, мертвой, ожидающей динамита, паровоза и доменной печи. На крутом скате Ай-Дарлы нависла рудодробильная фабрика. Хоперкары руды идут по жилам железных дорог к домне.

Башкир медленно переходит на другую сторону. Теперь ему видны стройные, как тополя, скруббера Коксо-химкомбината. Пар стоит над тушильной башней. Из печей синее рвется пламя. Одна батарея — шестьдесят девять печей — восемьсот тонн кокса в сутки. Всех батарей будет восемь. Темно-серый, дымчатый кокс лежит на платформах. Кокс идет к домне.

Башкир удивленно смотрит на степь, по которой отец его гонял чужие косяки.

С дорог идет синий пар. Скованная льдом и самой большой в Европе плотиной лежит бывшая казацкая река Яик, ныне большевистская река Урал. Стоят по степи корпуса цехов, электростанций, контор, жилищ.

— Це-це-це, — произносит башкир и замирает. Совок падает из его рук и звонко шлепается. — Це-це-це! — восхищенно качает он головой. Смотрит вниз, где копошатся люди, много, густо людей: почти двести тысяч село на эту землю, богатую рудой и будущим. Но внизу на бункерной эстакаде башкир замечает обер-мастера Бугая. Тот машет рукой, и чернорабочий думает, что это его торопят. Тогда он подымает совок и, все еще озираясь по сторонам, жадно и глубоко вдыхая морозный воздух, идет дальше.


Обер-мастер Бугай, Митрофан Кондратьевич, ходит вокруг домны легким своим молодым шагом.

Двадцать шестую на своем веку печь ладит он к задувке.

Он помнит числа: в сентябре 1926 года готовил к пуску косогорскую доменную печь. 20 апреля 1929 года пускал первую керченскую... Живая, на легких, не старых еще ногах, история доменного дела в России — ходит Бугай по своей двадцать шестой печи.

— Эта печь — всем печам печь... — говорит он, и горновые, смеясь, подхватывают:

— Да, печурка ничего...

Несколько месяцев уже присматриваются они к ней.

Горновые потеряли здесь обычное у доменщиков снисходительное отношение к «печурке». На эту Домну Иванну, которая в сутки будет давать тысячу тонн чугуна, смотрят с почтением. Ее изучают, к ней присматриваются, овладевают сложными ее механизмами.

Бугай осматривает еще и еще раз арматуру, лезет в печь, шарит рукой в фурменных рукавах.


Двадцать шестая готовка к пуску.

— Первая магнитогорская домна готова к пуску, — сообщает в НКТП начальник строительства.

2

Утром 26 января на домне застучали топоры. Это во временном деревянном прикрытии, окружающем домну, ломали ворота — путь коксу.

Более семидесяти тонн отборного металлургического кокса лежало уже на парковых путях горячего чугуна.

Доменщики нетерпеливо ждали приказа: начать загрузку. Они приехали сюда с южных заводов, — братская помощь старого металлургического Юга новой, молодой угольно-металлургической базе — Урало-Кузбассу.

В машинной будке нервничал машинист скипового подъемника Вербенчук.

Он то и дело срывал телефонную трубку и кричал сердито:

— Ну, что же ток? Ток давайте...

Или нетерпеливо смотрел через большое окно на наклонный мост. Рельсы покрывались легким снежным пухом.

Наконец ток дан.

— Ну, значит, нам начинать! — торжественно сказал Вербенчук своему помощнику.

Часы показывали час двенадцать минут дня по местному времени.

Вербенчук повернул рукоятку регулятора и озабоченно, напряженно посмотрел в окно. Из скиповой ямы медленно выполз скип с углем. Грохоча и подымая снежную пыль, он пошел по наклонному мосту. Пошел осторожно, недоверчиво, словно проверяя готовность механизмов.

— По-о-ше-ол! — засмеялся, наконец, Вербенчук и закурил папироску.

Загрузка первой магнитогорской домны началась. И пока летели об этом во все концы мира «молнии» и радиограммы, у горна шло тихое и короткое совещание.

Седой обер-мастер Иов Тимофеевич Кабанов говорил своей смене:

— Так, ежели нужно, останемся сверх смены? И встречный план: на четыре часа сократить загрузку. Так, что ли?

— На том согласны.

— Конченное дело. По местам.

Свиридов, Митюк, Лактионов лезут в печь. Карпушенко, Филонов, Оленев становятся у леток.

Идет загрузка.

Чтобы предохранить от побитости дно печи — лещадь, — вручную создается защитный угольный слой миллиметров в триста. Поверх этого слоя ляжет кокс. Его тоже сначала будут загружать вручную до фурменных отверстий, чтобы не побить огнеупорную кладку печи.

Мастер Кабанов руководит загрузкой. Растрепанная его капелюха съехала набок.

— Не опущайте крыльев, товарищи! — кричит он то тут, то там. — Не опущайте крыльев, пожалуйста!

Он кричит это больше для порядка. Горновые работают с увлечением.

Вокруг горна рождается конвейер. Со двора через пробитые во временном прикрытии ворота идут по рукам полные ведерки с углем. Через отверстие шлаковой летки их подают в печь, горновые рвут их из рук, разбрасывают уголь по лещади, подымая облака липкой, горькой угольной пыли, и бросают пустые ведерки в резервную летку.

— Эй, дава-ай! — сердито кричит Свиридов.

Лицо его в угольной пыли. Он задыхается, кашляет, но сменяться не хочет. Потом машет рукой и вылезает. На смену лезет Филиппов, а Свиридов, отплевывая густую, черную мокроту, становится к летке.

Смена осталась работать еще на четыре часа.

— Вы ж смотрите, — говорила она заступавшим на их место товарищам, — встречный-то...

Потом толкались около Щербины — секретаря партячейки, подавали заявления о вступлении в партию «по случаю пуска».


Двадцать восьмого, в четыре часа утра, на загрузке начали работать механизмы.

Из хоперкаров, застывших на бункерной эстакаде, ползла в бункера руда. К бункерам подъезжал вагон-весы. Машинист Ивандюк управлял этой сложной, недавно еще появившейся в нашей технике штукой. Руда из бункеров шла в вагон, автоматически взвешивалась. Ивандюк внимательно следил за правильностью дозировки.

Потом вагон шел к скиповой яме. Там стоял уже тупорылый пустой скип. Легко подымалась дверка в вагоне, и руда все тем же торопливым, шумным потоком сползала по железным рукавам в скип.

Вербенчук поворачивал рукоятку, и скип легко и весело взбегал по наклонному мосту, взбирался на колошники, под самое доменное небо, задерживался чуть-чуть на конусах и, наконец, решительно наклоняя вперед голову, сам опрокидывался. Руда попадала в печь.

Вчерашний землекоп, пензенский колхозник, молодой, голубоглазый парень. Ионов поставлен сейчас у механизма.

Назад Дальше