Посадские сказки - Замлелова Светлана 4 стр.


Что было, прежде всего, отмечено горожанами на шумной Троицкой ярмарке, так это возвращение Фомушки, хорошо известного городского нищего, проводившего все дни свои возле Святых ворот.

Вскоре после Пасхи – кажется, на Святой неделе, Фомушка вдруг исчез. Никто решительно не знал, куда он пропал и что с ним сталось. Фомушку не то, чтобы любили, но до того свыклись с ним, что, не найдя его на привычном месте, сказали: «А всё чего-то не хватает. Всё точно опустела без него площадь».

Когда вещь, много лет стоявшую в комнате, вдруг вынесут, покажется комната опустевшей, и взгляд долго ещё будет скользить по образовавшейся пустоте, и долго ещё пустота будет вызывать тоску и беспокойство. Стоило привычному пятну Фомушкиной фигуры исчезнуть с многолюдной даже в будние дни Монастырской площади, как тотчас показалась обывателю площадь осиротевшей. А потому возвращение Фомушки стало настоящим событием, словно восстановился нарушенный, было, порядок.

Каким-то непостижимым образом Фомушка выделялся из толпы нищих и странниц, осаждавших богомольцев, как стая кровососущих насекомых осаждает забредшего в их владения человека, скота или зверя. Ещё, бывало, не выйдешь из храма, а уж услышишь их протяжные причитания и стук деревянных чашек о каменную паперть. Очерствелое сердце нужно иметь, чтобы не вздрогнуть и не поёжиться при виде несчастных, при виде лохмотьев, язв и увечий, хотя бы и виденных многажды. Для того, видно, Господь и устроил нищих, чтобы пробуждать сердца и усыплять ропот.

Грязные, увешанные отрепьями, давно уже утратившими названия, по которым различается человеческое платье, сидят или стоят они у монастырских ворот. Богомольцу неизбежно предстоит пройти сквозь этот живой коридор. Кто протянул вперёд руку, кто оловянную кружку или деревянную чашку. И на все голоса, изредка разнообразя и проявляя зачатки фантазии, твердят они, стонут или поют:

– Подайте, Христа ради!.. Ради Христа…

Чем выделялся Фомушка из местной «золотой роты», никто бы и не сказал в точности. Летами был он немногим, по видимому, старше тридцати. На грязном лице его, как мыши в земле, прятались под смежёнными веками маленькие глазки, коловшиеся, когда Фомушка глядел перед собой. Прятались и поджатые тонкие губы, и казалось, что весь Фомушка не прочь был бы спрятаться, как-нибудь бы закрыться, подобраться или свернуться. Только нос Фомушки, похожий на спелую грушу, готовую вот-вот сорваться на землю под тяжестью собственной вызревшей плоти, жил своей жизнью и не желал никуда прятаться.

Именно Фомушка всегда оказывался ближе к Святым воротам. Именно его нагольный тулуп глядел зимой более тощим, чем у собратьев. И не было более ветхой рубахи, чем та, что прикрывала Фомушку летом. Даже бурая деревянная чашка, которую протягивал Фомушка навстречу скудным своим грошикам или калачикам, была щербатой по причине отколотого края. Никто не умел просить так жалобно, никто не умел внушить приезжим богомольцам столько сострадания к своим лохмотьям, как умел это Фомушка. Да и местные обыватели, предпочитавшие порой более торжественное монастырское богослужение куда как скромному приходскому, никогда не отказывали Фомушке в копеечке.

Происхождение Фомушки было тёмным. Едва ли кто знал, чей он сын и когда появился на свет, родился ли от местного обывателя или пришёл, по обыкновению всех странников и нищих, из чужих краёв. Знали только, что живёт Фомушка в Кокуевой слободе в домике мещанки Быковской, пробивавшейся кое-как сдачей внаём нескольких чуланов. Домик был маленьким, и чуланы, которые хозяйка бесстыдно именовала комнатами, походили более всего на какие-то чехлы для кроватей. Потому что ничего кроме грубо сколоченной кровати и узкого к ней подхода, в такой комнате не умещалось. Поверх кроватей хозяйка оставляла тощие, точно набитые пылью матрасы, отведавшим сна на которых весьма скоро открывался смысл известного выражения «всюду жизнь». Платил Фомушка исправно, на постое оставался круглый год и не переходил в летнюю пору в разряд Троицких подоградников, что проводили тёплые ночи, кутаясь в траву под стенами обители.

Итак, на Троицкой ярмарке Фомушка вновь появился у Святых ворот с щербатой чашкой в не знавших мыла руках. Прошла мимо Христина Хохтева, прекрасная как всегда, светящаяся, одарила рублём и улыбкой.

– Христос Воскресе, Фомушка! Куда же ты запропал?

– Воистину Воскресе, матушка! Воистину, голубушка! – отвечал Фомушка своим плаксивым голосом. – Где ж нам и быть-то, что и делать, как только Бога за милости благодарить…

– Ну, спаси Христос, – поклонилась Христина и скрылась в воротах обители.

В тот же день видели Фомушку и с другой стороны площади у Троицкой часовни, и на подоле у Пятницкой церкви, куда не спускаются торговые ряды и балаганы и где встречаются лишь сбитые из досок шалаши. Видели Фомушку и у странноприимного дома на Пятницкой площади, где какая-то пришлая старуха-богомолка, завёрнутая в линялые, латаные юбки и похожая оттого на кочан подгнившей капусты, подала ему медный грошик.

Но в самый разгар ярмарочного дня случилось нечто до того необыкновенное, что о Фомушке на время совершенно забыли. На подоле в одном из странных шалашей, спускавшихся к Пятницкой церкви, точно хвост огромной кошки, что растянулась перед святой обителью, сидел странный купец. Нестарый ещё мужичок, лет, может быть, сорока. Все, кто видел его, утверждали потом, что с самого рассвета, с того самого часа, когда подняли над ратушей пёстрый флаг, означавший начало розничной торговли на Монастырской площади, мужичок сидел в одной и той же позе, не шевелясь. Странным казалось и то, что товару в шалаше не было никакого, кроме двух берёзовых веников, уныло смотревших с прилавка. А сам странный торговец, надвинув на глаза картуз и сложив на коленях руки, расположился в глубине своего шалаша на перевёрнутом ящике. Откинувшись на дощатую стенку шалаша, торговец был недвижим. Словом, всё говорило о том, что меньше всего на свете его волновала продажа берёзовых веников.

Поначалу на него просто не обращали внимания. Место его было не бойким, да и товар неинтересным. Потом кто-то из праздношатающихся и плюющих лузгой молодых людей, для которых ярмарка – хорошая возможность показать себя и посмотреть других, разодетые кто в сюртуки, кто в препоясанные рубахи, но неизменно в лучшее своё платье, пустил походя острое словцо относительно обилия товара в шалаше. Но продавец двух веников даже не шелохнулся. И в другой раз та же ватага, слоняясь купно по площади и вновь очутившись перед странным шалашом, попыталась, было, поднять на смех восседавшего на ящике купца. Но натолкнувшись на те же молчание и безразличие, проследовала дальше, подобно стае птиц, перелетающей в поисках зёрен с места на место. Когда же, насмотревшись на ярмарочное изобилие и вспомнив о двух вениках, пересмешники нарочно явились на подол, таинственный купец встретил их безучастно. Теперь уже казалось, что это он смеётся над ними. Предвкушаемое ещё недавно веселье стало таять. Чем-то зловещим вдруг пахнуло на забияк. И они притихли и сбились вместе, точно перепуганные щенки.

Наконец один из них, самый разбитной и развязный, по имени Игнашка Десницкий, подмастерье игрушечника Дамаскина Свенторжецкого, резачившего из дерева каких-то куколок-мужичков, не то лешаков, не то домовых, не то и вовсе непонятно кого, взял с прилавка один из веников и, понюхавши его с глупейшим видом, сказал:

– А почём, позвольте полюбопытствовать… в какую этта цену будут ваши букеты?

Товарищи Игнашки оживились. Кто-то хихикнул, кто-то расхохотался, и все дружно уставились на продавца. Продавец оставался недвижим. Казалось, он крепко спит.

– Тише вы, охальники! – притворно рассердился Игнашка на приятелей и для пущей убедительности хватил кого-то веником, чем только усугубил веселье. – Господин купец во сне торговлю ведёт, золото с кармана на карман пересыпает. А вы ржёте, жеребцы проклятые!.. Уж больно купец тороватый! Другого такого на всей ярмарке не сыскать.

– И товар красный, – поддакнул Игнашке кто-то из товарищей.

– И то! – согласился Игнашка. – Хороший товар сам себя хвалит…

И снова опустил нос в не успевшую ещё засохнуть берёзовую листву.

– Что ты, Игнашка, товар-то даром мусолишь? – подначил балагура не то кто-то из приятелей, не то из начинавших собираться зевак. – Купи – распотрошишь не то.

– А и купил бы! – запричитал Игнашка. – Боюсь товар заветный. А на завет-то ведь и цены нет!

– Дёшев хрен, да чёрта ль в ем, – точно в ответ Игнашке отозвалась хохтевская кухарка Меланья, подошедшая на шум полюбопытствовать и уже крутившая в руках второй веник.

– Купи, Мелаша! – обрадовался Игнашка. – Я те свой уступлю. Хозяйке на аменины поднесёшь!

– Я-от те уступлю! – огрызнулась Меланья.

Толпа загоготала. Но внезапно все смолкли, и необычно тихо для ярмарки вдруг сделалось на этом пятачке протяжённой Монастырской площади. Да и было отчего смолкнуть.

Грузная Меланья, собравшаяся, было, хватить Игнашку веником, как-то неловко повернулась и висевшей на согнутой руке корзиной сотрясла шалаш. Следом за тем все увидели, как дремавший на ящике купец, точно деревянный болван, рухнул наземь. Да так и остался лежать недвижим. Картуз покатился с его головы, и слева, чуть повыше затылка в окружении каймы слипшихся почерневших волос обнажилась глубокая расщелина. И смотрел из расщелины белый островерхий костяной осколок.

Меланья проследила за остановившимися вдруг взглядами толпы, обернулась к шалашу и в ту же секунду заголосила, перекрывая ярмарочный шум.

Ярмарка всколыхнулась. Старухи с котомками, молодицы с корзинами, собаки с воздетыми как боевые знамёна хвостами, купцы, оставившие свои лавки на попечение мальчишек или приказчиков – всё это пёстрым и шумным потоком потекло вниз на подол. Все лица и даже морды у собак искажены были одной и той же гримасой, выражавшей смесь испуга, озабоченности и предвкушения чего-то приятного.

Ничего похожего не случалось ещё под стенами обители. В престольный праздник, на ярмарке, почитай, в самом монастыре – убийство…

Собравшаяся на подоле и пришедшая в себя после первого потрясения толпа пустилась в рассуждения:

– …Гляньте, братцы… В башке-то дыра, а крови нигде нет… Ну ни кровиночки!..

– …Святители! Вот горемычный…

– …Ясное дело! Его сюда уж закоченевшего принесли!

– …Никак ночью! Чтоб не видал никто…

– …А кто ж таков будет? Жена-то есть у него? Деточки?..

– …Должно пришлый – не местный…

– Да ведь это ж.., – робко начал Модест Шокотов, тот самый сторож Вознесенской церкви, что на семьдесят рублей в год содержал больную жену и тёщу, не отличавшуюся благонравием. Потрясённый своим открытием, он даже протиснулся вперёд. – Да ведь это ж, братцы… Поратов!..

– И то! – признав и оттого испугавшись пуще, недоумевая, что не догадались раньше, отозвались в толпе.

В самом деле, все, кто был вчера в трактире Задериха, что в Кокуевой слободе, видели сегодняшнего мертвеца живым и невредимым. Настоящего имени его никто не знал. Поратовым же назвал его Модест Шокотов единственное потому, что и без того странную речь свою незнакомец щедро разбавлял словечком «порато», смысл которого, пробившись в какой-то момент сквозь толщу наговоренного, обозначился как «очень».

В начале седьмого в Задериху вошёл человек с новенькими юфтевыми сапогами подмышкой. Судя по костюму, был он мещанином или небогатым купцом. Усевшись за свободный и липкий, по обыкновению, стол и пристроив рядом с собой на лавке сапоги, человек первым делом объявил подскочившему половому:

– Порато иссь хоцу…

Половой, длинный и узкий, похожий на червя малый, обращающий на себя внимание необыкновенно яркими, сочными губами и пышными, по-женски округлыми ягодицами, хихикнул и вскоре принёс посетителю жареной рыбы, картошки в масле, жареных лепёшек, квасу и захватанный графинчик с водкой. Съев всё это и выпив, посетитель запросил «цайку». И половой поставил перед ним пару чая – большой чайник с кипятком и маленький со спитой заваркой.

Дальнейшие события, молве о которых ещё предстояло облететь посад, разворачивались на глазах у посетителей Задерихи, среди которых был и Модест Шокотов, забредавший иногда в трактир перекусить и выпить кваску. А иной раз, если случалось, и водочки. Хотя не квас и даже не водка были причиной посещений Модестом Шокотовым кокуевского трактира. Комната, которую нанимал Модест в Штатной слободе и в которой лежала его расслабленная жена и властвовала не отличавшаяся благонравием тёща, сама выталкивала своего хозяина на улицу. Отправляясь на службу – сторожить Вознесенскую церковь – Модест покидал своё жилище столь заблаговременно, что незнакомый с расположением и протяжённостью посадских улиц, мог бы составить весьма неверное представление о размерах самого посада.

Модест Шокотов был человеком самым благонамеренным. Ни внешность, ни характер его не носили ярких и буйных черт. Ничего примечательного не нашёл бы наблюдатель в этом человеке, который к сорока годам своим не освоил никакого другого ремесла, как только ночное бдение с колотушкой в руках у стен каменной Вознесенской церкви. Но происходило это не от лености и не от неспособности к иному занятию. Просто… как-то так всё оно сложилось. И Модест принял этот пасьянс судьбы как нечто раз и навсегда даденное. Когда-то ещё мальчишкой ходил Модест сторожить с дедушкой. А после стал ходить один, думая, что так оно и должно быть, что в том и порядок Божий, что всяк к своему приставлен. Излюбленным занятием его было бродить в одиночестве по слободским улицам, наблюдать за жителями и составлять в уме картины, кто из людей как живёт и чем занимается. «Вот эта тётка, – думал, бывало, Модест, разглядывая торопившуюся куда-то с небольшим узелком мещанку, – должно, одевальщица кукол. Вишь ты, узелок махонький да мягкий – потому тряпьём набит. Да вон и парчовый лоскут выбивается сверху из-под узла. На что ещё и нужны у нас парчовые лоскуты, как не кукол рядить…» «По всему видать, – размышлял он в другой раз, – что водка тебя сосватала. Вишь, какой был дорогой костюм!.. И шляпа… И как обносился!.. Знаем мы вас… московские кутилы. Какой-нибудь дворянчик средней руки… Идёт уверенно, не как приезжий… Получил небольшое наследство да и спустил в кабаках. Теперь вот к нам припожаловали – житьё у нас дешёвое, столица недалека. А сойдись-ка с хозяйкой – в тепле и сытости век доживёшь…»

На размышления вызвал Модеста и человек с сапогами. «Где-то я уже слыхал это прежде… эти слова…», – думал Модест, до которого долетали обрывки разговора нового посетителя с завсегдатаями Задерихи – не один Шокотов заинтересовался новоприбывшим.

Нашлось несколько человек, сугубых патриотов, которые всегда оказываются подле чужаков с вопросами вроде: «Ты чего по нашей улице ходишь?» Поскольку чужаки, даже и самые миролюбивые, обладают свойством пробуждать в аборигенах смутные и дикие влечения, убивая всякий страх и внушая превосходство надо всем, что ни на есть чужого.

– А что, земляк, – доносился до Шокотова голос Вахромея Дирина, сусальщика из Штатной слободы, уже изрядно воодушевлённого задерихинскими напитками, – славные ты справил себе сапоги…

– Дородны, – соглашался незнакомец, – порато дородны, близняка! Баски!.. Истовенно бродни! Даве мне поблазилось, цто…

– А что, земляк, – перебивал незнакомца Дирин, не понимая, очевидно, о чём толкует ему словоохотливый собеседник, – каково у нас отобедал?

– Порато жадал рыбки-то съисть! Рыба-от солона, воложена да изгодна… Цай-от старой… забусовел… Верьхосытку, быват, ишша…

– А вот мы, земляк, заложим твои сапоги, – снова перебил незнакомца Дирин и, обращаясь к товарищу, сидевшему тут же, прибавил: – Как мыслишь, Андрюха?

Но Модест Шокотов не сумел разобрать, как именно мыслит рыжий как лис Андрюха, потому что тот только пробормотал что-то невнятное. Дирин, однако, пришёл в восторг и расхохотался так, что заставил многих обернуться и посмотреть в свою сторону.

– Ты пошто смехом-то зовёшь, – настороженно и недовольно отозвался незнакомец. – Дружка-от твой… бурнасой… А бурнасы-то, сказывают, порато ругливы…

– Отчего ж смехом? – ухмыльнулся Дирин.

– Ну, напусты лесы! Пошла вотьба да котора!.. Элака драковань-от!..

– А вот мы сейчас возьмём твои сапоги и поглядим, какая там «драковань»…

– Да что вы, бажоны! Докуда будете ваганить-то?! Излиху-то не сыпьте!..

– А вот мы сейчас.., – проговорил Дирин и в самом деле потянулся за сапогами.

Но незнакомец, не собиравшийся так просто расставаться с обновой, успел сапоги перехватить. И в Задерихе началась та соблазнительная возня, которая всегда обещает закончиться хорошей дракой. К счастью для себя и к тайному неудовольствию посетителей, вмешался хозяин заведения, Хрисанф Илларионович Тюрмарезов, толстый и красный мужик, вчера ещё бывший крестьянином, но переписавшийся в купцы, чем и гордившийся до чрезвычайности и по той же причине требовавший обращения к себе по отчеству. Выскочив на шум из внутренних покоев, где сам он обитал с семейством, хозяин принялся выталкивать вцепившихся в сапоги незнакомца и Дирина, а заодно и крутившегося рядом Андрюшку.

– …В расправу захотели? – кричал он, вытаращив глаза, бывшие и без того навыкате, так что казалось, что ещё немного и они вывалятся из своих орбит и покатятся по грязному полу Задерихи. – Убирайтесь со своими валенками… А вы чего рты раззявили? – крикнул он половому и двум мальчишкам-работникам, с удовольствием и волнением наблюдавшим за склокой. – Зовите Кузьму!

И тут же сам закричал, что было мочи:

– Кузьма-а-а!!!

И налился кумачом.

Мальчишки метнулись в сторону, очевидно, за Кузьмой. Но тот и сам уже явился на зов хозяина – огромный, с заспанной физиономией. Жил он в каморе при Задерихе, большую часть дня спал, но неизменно являлся, когда нужно было навести в заведении порядок при помощи кулаков и силы.

Назад Дальше