И налился кумачом.
Мальчишки метнулись в сторону, очевидно, за Кузьмой. Но тот и сам уже явился на зов хозяина – огромный, с заспанной физиономией. Жил он в каморе при Задерихе, большую часть дня спал, но неизменно являлся, когда нужно было навести в заведении порядок при помощи кулаков и силы.
Под хохот и подбадривание посетителей Кузьма сгрёб в охапку Андрюшку и незнакомца с Дириным, державшихся за связанные вместе сапоги – один за левое голенище, другой – за правый носок, и вытолкал всех на улицу. Что было дальше, никто не знал. Правда, несколько любопытных, нарочно последовавшие за изгнанными, заметили только, что уже на улице у незнакомца и Дирина оказалось в руках по одному сапогу. При этом незнакомец, почувствовавший, что ничем более не связан с Дириным, бросился прямиком к монастырю. Но, не добежав до монастырской стены, свернул вправо, в Штатную улицу, ведшую в Штатную и Ильинскую слободы. Вахромей же с Андрюшкой, опомнившись, бросились следом. И в тот день никто больше о них ничего не слыхал.
Но когда незнакомца с пробитой головой нашли на ярмарке, нелепая история в Задерихе тут же явилась во всех подробностях. Все, кто был вчера в Задерихе, включая Хрисанфа Илларионовича Тюрмарезова, подтвердили факт драки и в показаниях своих не разошлись ни на волос. Тюрмарезов же, пользуясь выпавшим случаем, предпринял попытку обвинить злополучную парочку в нанесении ущерба заведению посредством учинения в его стенах драки. Но попытка не удалась.
Теперь уже никто не сомневался, что странного незнакомца убили Дирин с Андрюшкой. Убили спьяну, в хмельном угаре, а теперь, задержанные, отпираются и твердят, будто потеряли его из виду тогда же. Что, поворотив за ним в Штатную Сергиевскую улицу, самого незнакомца не увидели. Что, потоптавшись на месте с минуту или две, всё же бросились дальше. И пробежав ещё с полверсты, своротили направо, на Штатную набережную. Но, не обнаружив там признаков беглеца, вернулись снова в Штатную Сергиевскую улицу. Поскольку же отсюда Штатная Сергиевская улица начинала ветвиться как хорошее дерево, разбегаясь во все стороны переулками, проездами и тупиками, поиски свои решили прекратить. Сапог с ближайшего моста препроводили попечению реки, а сами отправились по домам. Однако и жена Дирина, и мать Андрюшки показали, что домой оба явились уже за полночь. Из чего следовало, что со Штатной Сергиевской улицы приятели отправились отнюдь не по домам. Но здесь-то именно оба злоумышленника запирались и стояли на своём, повторяя угрюмо, как заученное:
– Врут бабы… путают. Им что полночь, что полдень – всё едино.
Но следствию такое объяснение показалось малоубедительным. Гораздо более правдоподобной представлялась версия убийства приятелями странного незнакомца. Дирину и Андрюшке не раз уже советовали перестать валять дурака и честно сознаться, чем они раскроили голову своей жертве и куда дели пресловутые сапоги. Но друзья только дулись и твердили, что «не убивали и второго сапога не видали». И ни кандалы, ни каторжные работы, отчётливо маячившие уже совсем близко, так что рукой можно было дотянуться до них, не вразумляли друзей и не вызывали в их душах раскаяния.
И всё же… «Всё же здесь что-то не так…», – именно эта мысль занимала всё последнее время Модеста Шокотова. «Куды ж им выдумать – мертвеца на ярманку приволочь! И слова эти… Вестимо, где-то слыхал я уж эти слова…», – морщил он лоб, вспоминая то «порато», то «бажоны», то «дородны». И ещё что-то странное – не то словцо, не то присказка, точно за компанию выглядывало из недр памяти. Точно тот, кто говорил «порато», говорил и другое. «Охти-мнециньки!», – слышался Шокотову усталый женский голос, неведомо о чём вздыхающий, незнамо кого жалеющий…
Спустя три или четыре дня, как ярмарочный мертвец явил себя торговому люду, Модест Шокотов, запирая после вечерней службы церковь, услышал у себя за спиной:
– … В слободах только и разговору, что об этом немце. Сказывают, будто об нём и видение уже было. С него и должно начаться…
Несколько женщин из мещанок, задержавшиеся в церковном дворике, говорили между собой.
– Что начаться?
– Что, что… Известно!.. Должно начаться, – несколько негодуя на бестолковость товарки, объяснила первая.
– Да и не немец он вовсе, – вмешалась третья. – Брат мой, Семён, что в Москву-то с товаром ездит, сказывал, что речь такую слыхал от мужиков, которые с рыбными обозами приходят… Какой он немец!
Тут Шокотов услышал четвёртый голос. Та, кому он принадлежал, не участвовала в общей беседе. Но слова и то, что хотела она ими выразить, имели, как казалось, какое-то отношение к разговору о ярмарочном мертвеце.
– Господи, Господи.., – вздыхала женщина. – Царица Небесная… охти-мнециньки…
Шокотов остолбенел. Но уже в следующее мгновение обернулся и увидел маленькую, средних лет мещаночку. Очень недурную собой, с бойкими глазами, аккуратно одетую – в коричневое шерстяное платье. Она крестилась на церковь, кланялась поясно, то и дело поправляя цветастую шаль, покрывавшую голову и съезжавшую по временам на затылок, так что открывались её светлые, цвета, какого бывает капуста в щах, гладко зачёсанные назад волосы.
Шокотов тут же припомнил, что не раз уже видел её в церкви и точно – от неё слышал эти странные слова, все эти «порато» и «мнециньки». Но кто она такая, где живёт и чем занимается, он не знал.
– Ну… чего тут… столпились… Не ярманка! – буркнул он на разговаривавших женщин, подстрекаемый не то удовольствием от своего открытия, не то неудовольствием от новой загадки. – Ишь, не намолились!..
Женщины, не обращая внимания на Шокотова и не прерывая беседы, побрели прочь. Поправив в очередной раз свою шаль и защепив её пальцами левой руки под подбородком, ушла и поразившая Шокотова мещанка.
Шокотов остался один. Но поколебавшись с минуту, он бросил вверенную ему церковь и зашагал, высматривая впереди себя цветастую шаль. Оказавшись в Штатной Никоновской улице, Модест скоро увидел, что мещанка под шалью скрылась за высоким сплошным забором небольшого, но крепкого дома.
– А послушай, – остановил он проходившую мимо бабу, такую толстую, что издали её можно было принять за сноп, чудом ли каким-то, магнетизмом ли перемещающийся вдоль улицы, – не знаешь ли, кто живёт в этом доме? Ведь ты, я чай, местная?
– Отчего ж не знать – знаю! – охотно остановилась баба, точно только и ждала, чтобы кто-нибудь заговорил с ней. – Да тут все знают – на то и соседи. И не сослеживай – узнаешь. Само так в глаза и лезет…
Она хотела ещё что-то добавить, но Шокотов оборвал её.
– Кто ж эта женщина? – спросил он, кивая на дом за глухим забором.
– Эта?..
И толстуха поведала, что дом ещё недавно занимали купцы Селецкие, «да вот те, что в рядах мелочную лавочку держат». Но ещё на прошлое Успение купцы дом продали. А купила дом не хозяйка, что живёт в нём, да она и не хозяйка. А купил один мещанин – Фома Григорьевич. А кто он и откуда – про то неведомо. А хозяйка, которая и не хозяйка вовсе, не жена ему, а «прости Господи» полюбовница. Мещанин солидный такой, с носом. Здесь не живёт, ходит только. А есть ли у него своя жена – про то тоже неведомо. Как только Фома Григорьевич дом-то купил, так полюбовницу свою – Ариной звать – и заселил сюда. А про неё сказывали, что будто она – мужняя жена – пришла сюда не то с Великого Устюга, не то с Архангельска, не то с какого другого города. А тут уж Фома Григорьевич её подобрал и полюбовницей своей сделал. И содержит её, и приходит часто. Она же милости такой не оценила и в последнее время то бранится, то вдруг как завопит, а Фома-то Григорьевич как зарычит… Должно, учит её. А даве – двор не то мыли… Так воды столько вылили!.. По всему посаду сушь, а тут на улице – реки разливанные.
– Вона… какие лужи, – объясняла баба, растопырив пальцы.
Как вдруг лицо её переменилось.
– Оборотись-ка… Оборотись-ка, мил человек, – зашептала она, вперив загоревшиеся глаза куда-то поверх левого плеча Модеста Шокотова, то и дело переводя взгляд на его лицо, точно приглашая взглянуть, точно говоря: «Да вот же то, что ты ищешь! Обернись только».
Модест обернулся. К высокому сплошному забору подходил человек. Человек как будто незнакомый Модесту, но в то же время мучительно напоминавший кого-то. Довольно ещё молодой, одетый просто, но чисто. Лицо показалось Модесту грубым, мясистым. Из-под козырька сверкнули на Шокотова два маленьких, востреньких глазка, будто огрызнулись два злобных зверька и спрятались снова в нору.
«Экое диво… Что за притча чудная.., – думал сторож Вознесенской церкви Модест Шокотов, торопясь на свой пост, который оставил он без всякого дозволения. – Право, диво: всё знакомо, всё уже было… и ничего не разобрать… Как это сказала баба? “Ходит один, солидный такой, с носом”… С носом… Именно, что с носом… Всё-то и дело-то, стало быть, в носе… Не остаться бы с носом!.. А кто-то, я чай, непременно с носом останется…»
И что-то ещё несуразное лезло ему в голову. А ночью, когда он со своей колотушкой обходил церковь, а после возвращался в предназначенную для него будку или сидел по обыкновению на низенькой скамеечке, устремив взгляд к звёздам, водившим над ним хороводы, крутилось на уме: «порато», «Святые ворота», «Архангельск», «нос» и снова «Архангельск». И что-то ещё ускользающее, что-то, не могшее отлиться в слово и потому носившееся где-то рядом в виде неясных призраков…
Уже увяли ветви берёз, украшавшие храмы на Троицу. Уже свернулась Троицкая ярмарка, и схлынуло оживление с Монастырской площади. Уже понемногу стал забываться ярмарочный мертвец. И всё, казалось, было спокойно: нищие расположились у Святых ворот, торговцы обычным порядком расселись в лавках вдоль монастырских стен. Как вдруг в один прекрасный день к Фомушке, сидевшему тут же у Святых ворот, подошли становой пристав Порфирий Игрушкин и двое пятидесятских, украшенных бляхами. И пристав сказал:
– Ты будешь Фома Григорьев Книжников?
– Что же? – помедлив, отвечал Фомушка. – Наше фамилие…
– Вставай, – грубо велел Фомушке становой и пнул сапогом щербатую деревянную чашку, так что монеты из неё рассыпались, а один двугривенный, вставши на ребро, проворно покатился в сторону и был пойман кем-то из товарищей Фомушки, не пожелавшим расстаться с добычей. – Вставай, ты арестован.
– Что же это… – захныкал Фомушка, подбирая толстыми, грязными и, как казалось, неловкими пальцами просыпавшиеся деньги. – За что же монетки просыпали…
О том, что сказал ему становой, он точно не слышал или не понимал.
– Встать! – закричал Игрушкин.
И отчеканил:
– Фома Григорьев Книжников, ты арестован по обвинению в убийстве архангелогородского мещанина Бориса Вешнякова…
Снова рассыпались деньги. И уже не один двугривенный, а множество мелких монет покатились во все стороны по площади…
– Вообрази, душенька, – вечером того же дня изъяснял за ужином расправный судья, титулярный советник Мирон Терентьевич Тареев своей супруге Марфе Гавриловне. – Фомушка… Ну да Фомушка – clochard pittoresque… тот колоритный нищий, что вечно рыбьим мехом укрыт…
– Ах, мой друг, слышал бы ты, какие страсти передаёт Акулька! – перебила мужа Марфа Гавриловна. – Бог знает, что такое она несёт… Ума не приложу, где можно было эдакого нахвататься!.. Ну да что же Фомушка? Я отлично помню!
– Ну да… Фомушка… Спасибо, душенька, – и Мирон Терентьевич нежно поцеловал ручку, подложившую ему на тарелку кусочек хлебца. – Является тут к нам один мужичок. Кто таков? А сторож Вознесенской церкви. Мужичок из себя странный – ну вот ни в городе Иван, ни в селе Селифан. Но да вот что рассказывает.
Здесь Мирон Терентьевич взял паузу, в продолжение которой из холодного, покрывшегося слезой графина, налил себе водки и выпил её, после чего замер, зажмурив глаза, а уж потом отправил в рот кусочек студня, игриво трясущегося на вилке.
– Выпускайте, говорит, тех двоих… Ну то есть Дирина с Андрюшкой. Не они, говорит, убивцы. Так и сказал: «Не они убивцы!» Поди ты к чёрту, говорим ему…
– Вот уж и помянул! – досадливо сказала Марфа Гавриловна. – Ну стоит эдак чертыхаться?..
– Прости, мой друг, прости… – погладил супругину ручку Мирон Терентьевич. – Поди ты… говорим ему. Тоже… нашёлся тут… распорядитель бала. Почём, говорим, ты знаешь, что не они убили, когда всё против них? А он – своё! Я, говорит, наверное знаю. И могу вам истинного душегуба хоть сию же минуту представить. С тем, говорит, чтоб вы его вязали, а тех двух выпустили. Потому – невиновны! – с этим Мирон Терентьевич поднял вверх указательный палец и посмотрел на Марфу Гавриловну в каком-то самоупоении.
– Как же ты долго рассказываешь! – поморщилась Марфа Гавриловна. – Мне уже не терпится знать, а ты всё перечисляешь! Бог знает, как можно эдак рассказывать! Кто же убийца? И причём здесь Фомушка?
– Погоди, душенька, – отвечал расправный судья нетерпеливой супруге, – я хочу, чтобы ты поняла. Чтобы составила себе доподлинную, с позволения сказать, картину…
– Ну да что же там…
– Так вот… сторож этот и говорит… Я, говорит, соследил его. Убийцу, то есть. И весь его замысел подлый мне раскрылся. И оный замысел я вам представлю, а вы, говорит, хватайте его!
– Кого? Да кто же убил?
– Вообрази, мой друг! И мы спросили о том же! И как ты думаешь, кто же убил?..
– Ах, Боже мой! – снова наморщилась Марфа Гавриловна. – Ну почём я-то знаю!..
– Вообрази только, душенька: Фомушка!
– Фомушка – убийца? – фыркнула Марфа Гавриловна. – Что за вздор! Этот Фомушка мухи не обидит. И не по благонравию, а по… по недоеданию.
– Вот и мы то же! А сторож – своё: хватайте, говорит, его! Потому это не Фомушка, а злодей и мошенник. И никакой, говорит, он не нищий.
– Куда хватил! – многозначительно заметила Марфа Гавриловна.
– Стали мы проверять. И что бы ты думала?
– Что же?..
– А вот что… Фомушка, он же – Фома Григорьев Книжников – оказался домовладельцем: два дома. Один – в Ильинской слободе, другой – в Штатной. Помимо домов имел содержанку в лице замужней архангелогородской мещанки Арины Спиридоновой Вешняковой. От мужа оная мещанка сбежала тайком, так что тот и не догадывался, где она обитает. Книжников, сойдясь с Вешняковой, второй свой дом в видах личной безопасности записал на неё. Но не предугадал в ней прыти. А именно: Вешнякова, обжившись, Книжникова решила не пускать. Но, душа моя, что ты там себе ни говори, а вот он весь женский пол, как есть в своей глупой недальновидности! Ну, скажи… скажи… можно ли было поступать так с человеком, нищенством заработавшим на два дома?!. C`est très imprudemment! C`est à la légère! N`est pas?
– C`est ça, mon ami. C`est ça , – отвечала Марфа Гавриловна, с удовольствием слушавшая супруга.
А надо знать, что расправный судья чрезвычайно любил пересказывать своей половине все дела, разбираемые на службе. Рассказывая, он приосанивался, глядел орлом и, если удавалось увлечь рассказом Марфу Гавриловну, так воодушевлялся, что, казалось, мог самолично раскрыть все уголовные и прочие преступления не только в посаде, но и во всём уезде! Самому себе тогда представлялся он лицом значительным, не попусту ядущим хлеб и не зазря бременящим землю.
– Что же Книжников?.. Или, если угодно Фомушка… Фомушка отправился в Архангельск, нашёл там этого Вешнякова и, уж не знаю, какими хитростями, приволок его к нам. А здесь на дворе у сожительницы или, лучше сказать, на своём собственном дворе, и порешил. После чего труп оного Вешнякова притащил ночью на ярмарку – благо, тащить недалеко.
– За что же это он его? – испугалась Марфа Гавриловна.
Но Мирону Терентьевичу того только и надо было.
– Ах, душа моя! – восклицал он, потирая радостно руки, как будто речь шла о его производстве в коллежские асессоры. – Ты бы спросила лучше вот эдак: «За что же это он её»! Её! Понимаешь ли? Её он поразить хотел, её запугать… Это он управу на неё такую нашёл!.. А об этих-то двоих, что обвинялись прежде, вот что стало известно. Оказывается, у Дирина, у Вахрушки-то, краля какая-то в Штатной слободе сидит. Оттого-то они с Андрюшкой и возвратились за полночь. А молчали – один жены боится, другой товарища выдать не смеет... Да ведь как боится-то! На каторгу готов лучше пойти! Каторга жены милее!..
На последнее замечание Марфа Гавриловна только покачала головой. Покачивание не выражало одобрения.
– Но каков же сторож! – продолжал восклицать Мирон Терентьевич. – Кажется… кажется, Модест Шокотов его имя. Ведь это мужик! Совершенный мужик! Вот как есть – неучёный и тёмный. А тут ведь сам, своим то есть умом до всего дошёл!.. Каков же после этого русский мужик! – при этом Мирон Терентьевич так взмахнул ножом, что могло показаться, будто это был меч, которым расправный судья, титулярный советник Мирон Терентьевич Тареев готов был рассечь всякого несогласного, всякого обидчика русскому мужику. В целом же впечатление было такое, что Мирон Терентьевич решительно и всесторонне на стороне мужика и намерен принимать в его судьбе самое деятельное участие.
– Он и сражается, – продолжал расправный судья, – он и хлеб, понимаешь, сеет, он и… когда надо… того…
Но здесь Мирон Терентьевич понял, что зарапортовался и что для выражения патриотического порыва ему не хватает слов. Да и сам порыв, к тому же, начал угасать. Тареев почувствовал, что устал, а потому погрозил кому-то ножом, постучал черенком ножа по столу, что выглядело довольно строго и внушительно, а после спросил у Марфы Гавриловны:
– А что же Акулька, душенька?..
И Марфа Гавриловна рассказала супругу историю, которой суждено было затмить историю ярмарочного мертвеца и войти в посадские анналы, как
Сказка о чудесном зеркале.
Акулька, сиречь Акулина Спиридоновна Запаскова, была калязинской мещанкой, но давно уже жила возле Троицкой обители в доме расправного судьи Тареева, помогая супруге судьи, Марфе Гавриловне, управляться с небольшим хозяйством. Всего же в доме было пятеро слуг. Днём Акульку нередко можно было встретить на базаре или в торговых рядах у монастырской стены с корзиной провизии. Случалось, что корзину свою Акулька возила домой на извозчике, чем вызывала обыкновенно негодование товарок, провожавших в таких случаях Акульку шипением: