Посадские сказки - Замлелова Светлана 6 стр.


– Ишь… Барыню из себя корчит…

Но Акулька нимало не смущалась и, подсаживаясь к извозчику, заводила, бывало, негромкую песню:

…Пусти меня, маменька, во поле погулять!

Не ходи, Акуленька, – во поле казаки!

Я этих казаченьков не боюся,

Подойду поближе, поклонюся…

Извозчик ухмылялся и со словами «Ах, ты, бочки-бочоночки! Весело поедем, Акулина Спиридонна!» отпускал поводья. И коляска неспешно катилась по немощёным и кривоколенным посадским улочкам.

Была Акулька немолодой уже девушкой, длинной и сухой как вяленая рыба. Смуглое лицо её всегда оставалось бледным, даже в минуты сильного душевного трепета не окрашивались впалые щёки её румянцем, ни кровинки не проглядывало на них. Глаза, посаженные глубоко, смотрели как бы из двух неглубоких корзин и всегда тревожно поблёскивали, выражая какое-то бессмысленное беспокойство, точно Акулька ожидала, что вот-вот должно случиться что-то необыкновенное. А что именно – так кто ж его знает! Особенностью бойкой и расторопной Акульки, тем, что выделяло её из ряда подобных же мещанок, была наклонность ко всему мистическому, так что могло показаться, что живёт Акулька в каком-то особенном мире, населённом сверхъестественными существами. Кругом неё крутились домовые, колдуны увивались неотступно, в каждой почти бабе видела она ведьму и могла представить тому доказательства неопровержимые.

По части демонологии Акулька была не просто непревзойдённым на всём посаде знатоком, но и отменным рассказчиком. И нередко стращала товарок да и саму хозяйку россказнями о нечистых духах, ведьмах или, по выражению самой же Акульки, «чернознайках». Как только заходила, бывало, речь о сватовстве или свадьбе, как уж билась об заклад Акулька, что жениха невеста присушила, что дело это немудрёное и что стоит только корень травы пересьяки положить под матицу в чужом доме и произнести заклинание, как хозяин дома на другой же день зашлёт сватов. «Как трава сия будет сохнуть во веки веков, – зловещим голосом передавала Акулька заклинание, и некоторые из слушательниц ловили каждое её слово, – так чтоб и он, раб Божий, по мне, рабе Божией, сохнул душой и телом и тридесятью суставами».

– А ежели какая баба или девка корень травы пересьяки при себе носит, так по ней все иссохнут. А который ей надобен – пуще других. Потому что корень травы пересьяки…

– Глупости ты всё говоришь, – бывало, перебивала её хозяйка, Марфа Гавриловна. – Да и нет вовсе такой травы – «пересьяки»…

– Ну вот тебе – «нет»! – басовито ворчала в ответ Акулька. – Уж если и пересьяки нет, то чего там…

И махала всякий раз рукой на хозяйку.

– А то ещё есть симтарима-трава, – сообщала она в другой раз. И глаза её так беспокойно начинали поблёскивать, что Марфа Гавриловна иной раз задумывалась, уж не ворожит ли сама Акулька.

– А у той травы, сказывают, – продолжала тем временем Акулька, – не простой корень, а человек-корень. И как вынешь у того корня сердце и, истёрши, накрошишь его в питие, то желанный твой, выпимши, зачнёт по тебе сохнуть…

– Что же ты, всё знаешь, а никого себе не приворожила? – посмеивалась Марфа Гавриловна. Но не оттого, что было смешно, а чтобы ободрить самоё себя и разогнать наведённый Акулькой морок.

– Я что – ведьма – привораживать, – злилась Акулька. – Да и на что мне?..

– Да и врёшь ты, матушка, – вздыхала Марфа Гавриловна. – Нет такой травы…

– Уж и симтаримы-травы нет! – всплёскивала руками Акулька в величайшем негодовании. А затем, глядя куда-то в пол и непонятно к кому обращаясь, заводила такую речь:

– Что ж это?.. Пересьяки-травы, положим, нет. Симтаримы-травы тоже нет. Что же тогда есть?

– Ну… ромашка есть, – отвечала Марфа Гавриловна, – девясил…

Но тут Акулька поднимала глаза и с таким презрением смотрела на свою хозяйку, что становилось совершенно очевидно: ромашка и девясил против симтаримы и пересьяки казались Акульке тем же, что и какая-нибудь курица-пеструшка против жар-птицы.

Но самое удивительное заключалось в том, что рассказы её нет-нет да и оказывались сопричастными действительной жизни. Кстати, и о Настасье, жене Вахромея Дирина, подозреваемого до поры в убийстве архангелогородского мещанина Вешнякова, Акулька задолго до того отзывалась как о ведьме.

– Эта Настасья – ведьма лютая, – качала она головой. Тут как-то иду мимо их двора, смотрю – сидит в виде сорочине на рябиновой ветке, вот прямо, что у калитки у них растёт. Да не одна!.. Должно, с дюжину их расселось и трещат!

– Послушать только тебя, так всюду нечистая сила! Что же ты, сорок не видала? – сердилась Марфа Гавриловна.

– Да уж коли сороки в одном месте соберутся и чтоб не ведьмы.., – горько усмехалась Акулька.

И ведь как в воду глядела!

Говорили, будто от самого Вахромея Дирина и пошёл этот рассказ. Что будто бы заприметил он, как встанет в глухую полночь жена его с постели, достанет из-за кивота пучок какой-то сухой травы и положит на свою подушку. А там скинет сорочку и, нагая, простоволосая, метнётся к печке. Что же дальше бывало – долго не мог узнать Вахромей, потому что находил тут на него сон, тягостный и непробудный. Так что, когда поутру он просыпался, то находил жену свою одетой и прибранной.

– Ты чего это ночью металась по дому? – пробовал он подойти к ней с расспросами.

– Чего мне метаться? Я днём ужо так намечусь, что сплю – ровно убитая, – усмехалась Настасья.

– А траву сухую мне на подушку тоже, скажешь, не ты подкладывала?

– Ишь ты! – задорно подбоченивалась Настасья. – Ему околесина снится, а я потом виноватая!

Было время, и Вахромей верил, что видел жену свою во сне. Но однажды, когда никого не было дома, он, влекомый внезапно возникшим и неясным до конца побуждением, просунул руку за кивот и из-за иконы святителя Пантелеймона достал пук сухой травы. Как показалось Вахромею, это были цветы, что первыми появляются из-под снега – крупные лиловые колокольчики на коротких стеблях с узкими листками. Тонкий пучок был перетянут одним из стеблей. Не раздумывая, он принёс со двора клок сенца и несколько сорванных цветков колокольчика, перетянул какой-то сухой травиной и отправил связку за икону Святителя. А первый пучок отправил в печь. Прошло сколько-то времени, и Вахромей начал забывать о подмененной им траве. Как вдруг однажды – дело было в середине лета – он проснулся среди ночи, оттого что рядом происходило какое-то движение. Он открыл глаза и увидел то, что не раз уже видел: жена его достала из-за кивота пучок травы, которую в темноте сложно было рассмотреть, и, оставив траву на подушке, скинула с себя сорочку и шмыгнула к печи. Вахромей услышал, как заслонка лязгнула негромко. Достав из печи горшок, она подняла руки и стала натирать их тем, что было в этом горшке. Томительный цветочный дух распространился в избе. Вахромей видел, что жена его, обтирая каким-то варевом чуть светившееся в темноте белое тело, получает немалое удовольствие – она то смеялась тихим смехом, то постанывала чуть слышно. На него она не глядела и, воспользовавшись этим, Вахромей поднялся, подошёл, крадучись, к печи и заглянул в горшок, стоявший на припечье. Он успел разглядеть густую и тёмную кашу, как вдруг жена его обернулась. Чуть вздрогнув, она следом же рассмеялась беззвучно. Заглянув ей в глаза, Вахромей испугался: бесы и бесенята плясали в этих глазах, и самые языки адского пламени, казалось, прыгали в них, освещая бесовскую пляску. Вдруг она завертелась кубарем и… исчезла. А на припечье Вахромей увидел сороку, боком смотревшую на него насмешливо. Он, было, попытался схватить её, но птица упорхнула в самую печь. Вахромею показалось, что перо осталось у него в руках. Но вот уже это не перо, а сорочка, брошенная перед тем Настасьей на постель. Снова сон стал одолевать его, причём не сомневался он, что виной тому зелье, оставленное Настасьей в горшке, и распространяющее цветочный дурман. Он прилёг, сжимая в руках сорочку жены, и проснулся, когда солнце уже высоко стояло, давно ощупав лучами мутные окна и серые брёвна стен и подбираясь теперь к крышам домов.

– Каково почивалось? – насмешливо спросила Настасья, заметив, что он шевельнулся. Она, прибранная, полными белыми руками, видневшимися из-под засученных рукавов, раскатывала на столе тесто.

– Сон странный видел, – хмуро буркнул он, садясь.

– А как увидел, так и позабудь, – ухмыльнулась она. – Не тебе со снами тягаться…

С того самого дня, со слов самого же Вахромея, сделался он частым гостем Задерихи.

– То и дело дружкам на жену жалится, – уверяла всех Акулька. – Знал бы – не женился б на чернознайке. А теперь отпустит его ведьма – держи карман… Хорошо ещё, если свиньёй не обернёт или не иссушит.

Но ещё более удивительная история случилась с бургомистершей Полсноп, о которой Акулька не раз и непримиримо показывала: ведьма!

Случилось, что в доме бургомистра Полснопа умер на исходе весны старший из двух племенников бургомистра, гостивших в ту пору у дядюшки. Ванюшка, двадцатилетний молодец, был полон сил, как вдруг все отметили, что щёки его, полные и румяные, утратили форму и цвет. Глаза потухли. Он слёг, и вскоре не успевшая начаться жизнь его оборвалась, как обрывается нить у нерадивой пряхи.

– То и дело дружкам на жену жалится, – уверяла всех Акулька. – Знал бы – не женился б на чернознайке. А теперь отпустит его ведьма – держи карман… Хорошо ещё, если свиньёй не обернёт или не иссушит.

Но ещё более удивительная история случилась с бургомистершей Полсноп, о которой Акулька не раз и непримиримо показывала: ведьма!

Случилось, что в доме бургомистра Полснопа умер на исходе весны старший из двух племенников бургомистра, гостивших в ту пору у дядюшки. Ванюшка, двадцатилетний молодец, был полон сил, как вдруг все отметили, что щёки его, полные и румяные, утратили форму и цвет. Глаза потухли. Он слёг, и вскоре не успевшая начаться жизнь его оборвалась, как обрывается нить у нерадивой пряхи.

Чая разверзшейся перед ним Неизвестности, Ванюшка призвал священника. Явился приходской батюшка, древний как Мафусаил, с прозеленью в седой бороде, так что казалось, что борода его, да и сам он стали покрываться от времени плесенью. Но в то самое время, когда Ванюшка, желая продолжить дальнейший путь налегке и силясь для того освободиться от тяжёлого наследства, оставленного телом душе, рассказывал о чём-то старому священнику, к двери его комнаты припал правым ухом младший брат Степан. Исповедь Ванюшки, как говорили потом, он слышал от первого до последнего слова. И по смерти несчастного брата, не утерпев и не вынеся груза той небывальщины, которую довелось ему услышать, и ничего похожего на которую он не слышал прежде, Степан рассказал о ней товарищу – Пете Самыгину. Петя был старшим сыном купца Порфирия Федотьевича Самыгина, на дворе которого, граничившего с бургомистерским двором, мальчики частенько играли в бабки. Пете, как и Степану, едва минуло тринадцать лет, и неудивительно, что, придавленный чудной вестью, Петя поспешил разделить эту ношу с кем-то ещё. И очень скоро многие узнали, что же произошло в доме бургомистра Полснопа, и почему умер во цвете лет его племянник Ванюшка.

А произошло вот что. Как-то совсем незадолго до смерти, накануне Юрьева дня, страшной воробьиной ночью Ванюшке не спалось. Не зная, чем занять себя и как спастись от бессонницы и навеянного непогодой беспокойства, он решил наведаться на кухню, где частенько засиживались слуги – кто за чашкой спитого чая, а кто и за каким-нибудь другим угощением. Подходя к кухне, он заметил свет и обрадовался возможности скрасить ночное одиночество. Но, приоткрыв дверь, он увидел совсем не то, что ожидал. Вместо компании слуг за столом, у печи спиной к двери стояла дородная и крутобокая жена дяди – вуйка Наталья. И черпая из ничем непримечательного горшка не то воду, не что-то там ещё, кропила себя. Потом вдруг схватила кочергу, прислонённую к печи, оторвалась от земли, зависла на мгновение в воздухе и следом, оседлав свою кочергу, вылетела в распахнутое устье печи.

Оторопевший Ванюшка перешагнул порог кухни и первым же делом направился к горшку. В горшке, действительно, была вода с какими-то мелкими тёмными хлопьями. Сам не зная, зачем, Ванюшка почерпнул этой воды и сделал то же, что делала вуйка Наталья – покропил всего себя. В тот же миг он испытал прилив неизъяснимого восторга, никогда ещё не испытанного им прежде. Стало легко, голова прояснела, и захотелось смеяться. Тело перестало вдруг тяготить, не напоминая о себе ни малейшим неприятным ощущением. Что-то как будто тянуло наверх. Ванюшка поддался этому чувству и понял, что ноги его не касаются пола. Тогда он, точно зная наверняка, что нужно делать, подхватил глиняный кувшин с остатками молока, уселся на него верхом, и кувшин, подняв целый вихрь окалины, вынес Ванюшку в трубу.

Перед ним распахнулось небо, бесконечное и волнующе-синее. О том, что оставалось внизу, он не думал, но смотрел вокруг себя с жадностью. Луна, полная и сытая, так что казалось, что ещё чуть-чуть, и она облизнётся, плыла рядом с ним. Целая волчья стая, ощетинивши загривки и задравши морды, пронеслась мимо. И Ванюшка видел, как горели, точно далёкие звёзды, их жёлтые глаза. Совсем юная красавица, летевшая на маленьком бочонке, голосом, звонким, как валдайский колокольчик, что продаются вместе с хомутами на Успенской ярмарке, крикнула в самое ухо:

– Куманё-ок!

И скрылась вскоре из виду. А смех её долго ещё звенел, несясь рядом с Ванюшкой. Наконец он понял почему-то, что надо снижаться, и что путешествие его окончено. Ему сделалось страшно, и тут только он посмотрел вниз. Река, отражавшая прибрежные кусты, звёзды и Ванюшку верхом на кувшине, лежала неподвижно внизу. За рекой оставался диковинный город с золочёными башнями. Впереди показались холмы, перелетев за которые Ванюшка увидел лес. На опушке горели костры и, судя по доносившимся звукам музыки, замышлялось веселье. Кувшин стал снижаться, и вскоре Ванюшка, ощутив стопами твердь, оказался в тени огромного дуба, раскинувшего кривые ветви, словно обозначая границу между опушкой и лесом. Укрывшись за дубом, он стал оглядывать поляну.

Костры горели тут и там. Музыка рвалась и билась где-то совсем рядом. Ванюшка поднял голову и увидел музыкантов. Какие-то чёрные ликами расселись по дубовым ветвям и пиликали на небывалых ещё инструментах: один дул в суковатую палку, словно это была флейта, другой окостенелым, похожим на кошачий, хвостом водил, как по виолончели, по лошадиной черепушке, третий стучал, как в барабаны, в пустую тыкву. Ветви дуба под ними шевелились, словно предвкушая кромешные видения. И видения не заставили себя ждать. На глазах у Ванюшки разворачивалась неистовая, откровенная и в откровенности своей жуткая пляска. Нагие и простоволосые ведьмы кружились на поляне, и от их визга и хохота леденела кровь. Попадались среди них и мужчины, одетые в рубахи, но все одинаково распоясанные и беспорточные. Среди плясуний были молодые красавицы, чьи груди походили на наливные яблоки, были и сморщенные старухи, чьи груди более напоминали сушёные груши. Но и те, и другие скакали и взвизгивали с одинаковым задором.

– Эй, куманё-ок! – услышал Ванюшка позади себя голос, звонкий и чистый как валдайский колокольчик.

Он обернулся. Рядом с ним, зацепившись рукой за тонкий берёзовый ствол, стояла, вся изогнувшись, та юная красавица, что прилетела сюда на маленьком бочонке. Она так улыбалась, что Ванюшке стало неловко от её улыбки.

– Нешто позабыл штаны дома оставить? – смеялась она. – Э-э-э! Да ты, куманёк, не из наших! Ты, я вижу…

Но другой голос, властный и очень знакомый перебил её:

– А ну, пошла прочь!..

И звонкоголосая красавица исчезла. Зато перед Ванюшкой предстала вуйка Наталья, как и все – нагая и простоволосая. Ванюшка зажмурился.

– Да ты как здесь?! – удивилась она. – Узнают наши – задушат тебя! Ступай отсюда немедленно, убирайся! Чтобы духу твоего здесь не было сей же час!

С этими словами она подобрала с земли короткий кривой сучок с одним-единственным дубовым листком и бросила этот сучок Ванюшке под ноги. Тут же вместо сучка явилась коляска вроде тех, что тащатся по посадским улицам за разномастными и безразличными ко всему лошадьми. Он сел в коляску, и она взвилась, как прежде кувшин, и понесла его над лесом, над рекой, над диковинным городом. А рядом с собой Ванюшка услышал смех, как будто колокольчик, вторя бешеной скачке лихих коней, разливался под дугой неумолчными трелями, одновременно сладкими и тревожными. Юная ведьма припала к нему, накрепко обвив шею руками. Говорила ли она, шептала ли что-то в самое ухо, смеялась ли – Ванюшке слышался лишь колокольчик. Он знал, что должен как-то стряхнуть её, но ему недоставало сил. Томительное оцепенение, похожее на забытье, овладело им. Ванюшка уже не понимал, спит ли он или видит всё наяву. Он слышал несмолкаемый звон колокольчика, видел, как другая ведьма в белом саване собирала звёзды в подол, как лунный свет струился вниз белым потоком, и в этом потоке, как в молоке, купались нагие красавицы. «Вот отчего кожа у них светится», – думал Ванюшка. А колокольчик всё звенел, и под его переливы уходила по капле из Ванюшки сила. Но было это приятно.

Наутро проснулся он на заднем дворе, сжимая в руке короткий кривой сучок с одним-единственным дубовым листком. Так бы никто и не узнал, отчего с того самого дня Ванюшка стал чахнуть, если бы младший брат его не подслушал этот рассказ, переданный Ванюшкой старенькому священнику.

– Всё оттого, что Бога забыли, – вздыхала Акулька, и все до единой слушательницы соглашались с ней, так же вздыхая. – Ведь стоило бы ему только вспомнить Божие имя, как вся бы нечисть пошла прахом!

Но все эти истории о сороках и кувшинах показались сущими пустяками, в сравнении с рассказом, что поведала Акулька Марфе Гавриловне в самый день ареста Фомушки.

Случилось раз мещанину Стрелецкой слободы Кафтанникову Никодиму Феоктистовичу, возвращаться домой из Москвы, где он, на зависть прочим посадским мещанам, а то и купцам, держал на Садовой улице буфет с крепкими напитками. Время от времени Никодиму Феоктистовичу приходилось отлучаться в Москву, дабы осуществлять личный надзор за делами, творящимися в буфете. И несмотря на хлопоты, Никодим Феоктистович и не думал жаловаться – сама мысль о том, что из посадских мещан никто более и помыслить не дерзал о собственном деле в столице, придавала ему сил и подавала утешение. К тому же был мещанин Кафтанников не стар, хорош собой и, полгода не прошло, как женат на старшей дочери лучшего посадского игрушечника Хлюстова. А Варвара Хлюстова имела всё, чтобы считаться самой завидной невестой – косу имела толстую, грудь полную, фамилию знатную. Да и приданным Хлюстовы не обидели. Узнав, за кого её сватают, Варвара осталась довольна. И мысленно благодарила батюшку, что выбрал ей хорошего мужа. Словом, с самого первого дня в домике под разлапистыми клёнами на Трифоновской улице зажили Кафтанниковы преотлично.

Назад Дальше