— Милый, — вдруг просипела она. Он чуть отпустил ее горло. — Милый, дорогой, любимый, прости, я люблю тебя, — шептала она, — я обожаю тебя, я хочу быть твоей рабыней, я буду мыть тебе полы…
— Сегодня, — сказал он. — Сейчас.
— Да, да, да, — она заплакала. — Сейчас и всегда.
Он взял ее за шкирку и повел к машине.
Ехали молча.
У большого магазина он остановился.
— Пойду куплю ведро и тряпку, — сказал он.
Посмотрел на нее. Послюнил палец и стер след крови с ее щеки. Она схватила его руку и поцеловала. У него вдруг задрожали губы.
— Прости меня, — он обнял ее. — Я совсем с ума сошел. Прощаешь? Не надо никаких полов, поехали домой…
— Все равно купи ведро и тряпку, — прошептала она. — Ты же обещал…
Он поцеловал ее.
Скрылся в дверях магазина.
Наташа вылезла из машины, огляделась, подняла руку. Остановился битый таджикский «жигуль», приоткрылось окно:
— Куда ехать?
Она сказала адрес и цену. Водитель кивнул. Она села.
ради детей и внуков Смерть соцреалиста
Дело было в конце сороковых. Народного художника РСФСР, академика живописи, лауреата Сталинской премии Бориса Ароновича Нехамкина поймал в коридоре его коллега Игорь Петрович Риттер. Он был художник по чашкам и блюдцам, а Нехамкин писал портреты вождей, но оба они состояли в правлении московского союза, и вот там-то, после заседания правления, Риттер его и поймал.
— Простите, Борис Аронович, я понимаю, как вы заняты, но… Есть один молодой художник… мой сын… Буквально пять минут… — Риттер держал в руках папку.
В коридоре стояли пыльные бархатные кресла, сбитые по три.
— Присядем, — сказал Нехамкин.
Риттер раскрыл папку, стал доставать рисунки.
Это была странная, непривычная графика. Низколобые полуголые мужчины, обнаженные женщины в распахнутых позах, с порочными взглядами и красной подцветкой в самых непристойных местах; изломанные, множественные ракурсы, будто бы одна фигура с разных точек — профессиональный взгляд Нехамкина сразу отметил это, — но очень мощно, оригинально и даже мастеровито.
Нехамкин был художник с «животным талантом живописца», как он однажды подслушал о себе. Верно. Он красиво месил и мазал. Лучше всех умел написать политый дождем асфальт, запотевший графин, тусклое золото орденов на груди маршала, дымок трубки, обтекающий усы вождя. Он это знал о себе и гордился собой, но чувствовал также, что никогда ничего не придумает в смысле композиции. Не говоря уже о замысле, о новой идее картины.
Эти рисунки его задели. Он хмыкнул. Сказал:
— Н-да. Необычно… — а потом нагнулся к Риттеру и что-то шепотом ему сказал.
Наутро Риттер отнес в МГБ заявление, в котором говорилось:
«…с целью проверки бдительности представил ему копии рисунков австрийского буржуазного упадочного художника Э. Шиле, сказав, что это рисунки моего сына. Мой сын Николай, являясь студентом Училища имени Баумана, изготовил их по моей просьбе. Гр. Нехамкин заявил, что это необычный талант, которому не будет места в СССР, и посоветовал моему сыну совершить побег на Запад, где, по словам гр. Нехамкина, его ждут высокие заработки и признание…»
Но напрасно!
Напрасно, ибо Борис Аронович Нехамкин, приехав домой на служебной «Победе», не стал отпускать шофера, а, не снимая пальто, присел за письменный стол и написал:
«…с целью провокации представил мне копии рисунков австрийского буржуазного упадочного художника Э. Шиле, сказав, что художник — его сын. Дабы не спугнуть провокатора, я притворился, что не понял, кто автор рисунков. Но сказал, что его сын, скорее всего, страдает необычным психическим расстройством и что в СССР места таким извращениям нет, разве что на загнивающем Западе процветают подобные, с позволения сказать, художники…»
Потом спустился вниз и велел ехать на Лубянку, в приемную МГБ.
Поэтому следователь Карасёв, вызвав к себе Риттера, долго материл его и тыкал носом в заявление Нехамкина, больно сжимая ему затылок своими крепкими пальцами. А потом поехал в мастерскую Нехамкина и сказал:
— Дорогой Борис Аронович! Риттер наш внештатный сотрудник, но, как оказалось, полный идиот. Вы уж простите нас, не говорите товарищу Абакумову, — и Карасёв кивнул на портрет генерал-полковника, стоявший на мольберте. — А с этим болваном Риттером мы уже сегодня расстались, отобрали подписочку о неразглашении.
— Ладно, ладно, черт с ним! — засмеялся Нехамкин и пожал следователю руку. Он говорил «чорт», сильно ударяя на «о».
Но через пару лет следователь Карасёв подготовил дело на Нехамкина как на буржуазного космополита и агента международных сионистских кругов.
Нехамкина отовсюду выгнали, но не арестовали и не судили, потому что менять сотню лучших портретов вождя и маршалов было себе дороже. Его назначили учителем рисования в город Невьянск, Свердловской области, но до места он не доехал, заболел воспалением легких и скончался в свердловской горбольнице.
Игорь Петрович Риттер с женою Антониной Сергеевной пошли на похороны Сталина. Они жили на Сретенке, поэтому двинулись по Рождественскому бульвару к Трубной, и там их раздавила толпа.
Следователя Карасёва расстреляли вместе с Рюминым.
Остается Коля Риттер.
Перерисовка вывихнутых фигур Эгона Шиле сильно стукнула его по мозгам. Он ушел из инженеров и стал вольным художником. В оттепель общался с лианозовцами, ходил в студию Белютина. От него остался целый шкаф рисунков и целая антресоль картин, и сейчас они, представьте себе, неплохо продаются.
В общем, внучка довольна.
Хотя любой этюдик Нехамкина стоит вдесятеро дороже.
но тайна твои покрывала черты Дальняя комната
Восьмиэтажный дом был весь в мемориальных досках. Нина Юрьевна занимала целый этаж. Там на этаже было по две квартиры — пятикомнатная и четырехкомнатная. Так вот, они обе были ее. На площадке были две двери, но внутри все было соединено.
— А вот так! — говорила Нина Юрьевна молодому архивисту по имени Дима Круст. Этот Дима приходил к ней разбирать нотные рукописи из домашней коллекции: отец Нины Юрьевны был знаменитый музыковед, академик, лауреат Сталинской премии.
— А вот так! — рассказывала Нина Юрьевна. — А мама была народная артистка СССР и лауреат ажно трех Сталинских премий. Но они с папой не были расписаны. А когда построили этот дом для работников науки и искусства — то папа и мама получили каждый по квартире! Ну, а потом уже расписались, проделали дверь и все такое… Это я, Димочка, к тому, что люди искусства не по облакам бегали…
Нине Юрьевне было за шестьдесят: худая, с короткой стрижкой, в огромных дымчатых очках и с двумя кольцами на левой руке — большой бриллиант и пятицветная камея.
Иногда Нина Юрьевна говорила: «минуточку» — и скрывалась за дверью, которая вела вглубь квартиры.
Когда она выходила, Дима смотрел на фотографию на стене.
Там была обнаженная молодая женщина. Она сидела, положив ладонь на острую коленку, развернув худые плечи. Это была дочка Нины Юрьевны. Хотела стать художницей, потом — фотомоделью, Нина Юрьевна рассказывала. А потом заболела. Потеряла речь. Не выносит света. Не читает, не слушает радио. Третий год сидит в темной комнате. Почти ничего не ест. Нина Юрьевна горестно промокала глаза, чуть приподняв свои громадные непрозрачные очки.
Однажды Нина Юрьевна сказала:
— Дима, отпустите меня часика на два? А потом я привезу чего-нибудь вкусного, и будем пировать! Идет?
— Идет, — сказал Дима, не поднимая головы от старинной тетради.
— Если там будет шум или стук, — Нина Юрьевна показала на дальнюю дверь, — не обращайте внимания. С ней ничего не случится. Обождет. Она уже ела и пила. Ходить в унитаз, простите, она сама умеет. Ну, пока!
— Да, да! — кивнул Дима, погруженный в выцветшие строки.
Хлопнула дверь. В квартире была мертвая тишина. Но вдруг, через полчаса примерно, он почувствовал в глубине квартиры какое-то движение. Встал, приложил к двери ухо. Явственно услышал легкие шаги — взад-вперед. Он обернулся, посмотрел на фотографию. Какая она красивая! Он взялся за ручку двери. Там был темный коридор. Дальше — почти совсем темная комната, с плотными гардинами. И еще одна дверь. Приоткрыл. Темнота, едва освещенная зеленой лампочкой, как в радиоприемнике. Расстеленная кровать. На кровати — тощая голая девушка, стриженная почти наголо.
Она протянула к нему руки.
— Как тебя зовут? — спросил Дима и вспомнил, что она немая.
Она вскочила, обняла его и стала расстегивать все его пуговицы.
— Да, да! — кивнул Дима, погруженный в выцветшие строки.
Хлопнула дверь. В квартире была мертвая тишина. Но вдруг, через полчаса примерно, он почувствовал в глубине квартиры какое-то движение. Встал, приложил к двери ухо. Явственно услышал легкие шаги — взад-вперед. Он обернулся, посмотрел на фотографию. Какая она красивая! Он взялся за ручку двери. Там был темный коридор. Дальше — почти совсем темная комната, с плотными гардинами. И еще одна дверь. Приоткрыл. Темнота, едва освещенная зеленой лампочкой, как в радиоприемнике. Расстеленная кровать. На кровати — тощая голая девушка, стриженная почти наголо.
Она протянула к нему руки.
— Как тебя зовут? — спросил Дима и вспомнил, что она немая.
Она вскочила, обняла его и стала расстегивать все его пуговицы.
Он понимал, что не надо этого, но ничего с собой не мог поделать. Она была худая, гладкая, сильная и горячая. Когда все кончилось, она вдруг стала хихикать и пальцами делать козу. Он встал. Обтерся уголком простыни. Оделся. Вышел, не оглядываясь.
Сел за стол. Достал из пиджака сигареты, закурил.
Минут через сорок вошла Нина Юрьевна.
— Здесь нельзя курить! — сказала она. — У нас курят на кухне, — всмотрелась в него и вдруг провела рукой по его встрепанным волосам. — В чем дело?! — заорала она. — Ты был там? Ты… ты изнасиловал больную? Ты изнасиловал слабоумную, подлец, подонок, мразь!
Она схватила его за руку и потащила туда.
Распахнула портьеру. Зажгла свет.
Он увидел пустую смятую постель.
Нина Юрьевна взяла с туалетного столика свои кольца — бриллиант и камею — и надела на левую руку.
Он и не заметил, что она вернулась без колец.
— Я пойду, ладно? — сказал он.
— А как же пировать? — засмеялась Нина Юрьевна. — Там в холодильнике торт, я утром купила. Так что пойдите на кухню. Или — пойди?
отдохнуть в конце августа Варшавское шоссе
— Стасик, я тебя увольняю, — сказала Маргарита Романовна, вдруг перейдя на «ты».
Он как стоял у ее кровати, так и сел на табуретку, и только и нашелся, что глупо спросить:
— За что?
Маргарита Романовна была пожилым человеком, за которым ухаживал Стасик в качестве сиделки, ну и еще мелкие медицинские дела типа уколов.
Стасик, когда нанимался, не знал, что это будет женщина. Он просто позвонил по объявлению: «Уход за пожилым человеком».
Стасик учился в медицинском институте, но был очень брезглив, и ему иногда казалось, что он вообще неправильно выбрал профессию. Не любил дряблое, изрезанное плохо заживающими ранами, расцвеченное синяками от уколов, истыканное катетерами, усеянное сыпью и перекрученное распухшими венами, а то и пахнущее потом или гноем тело. Больному человеку очень сочувствовал и стремился помочь, а больное его тело терпеть не мог. Сглатывал тошноту.
Так вот же! Пусть это будет суровое самовоспитание — наняться сиделкой к лежачему больному. Поскольку он уже проучился четыре года из шести, бросать уже смысла не было, а становиться не врачом, а медиком-биологом или что-то в этом роде — тоже не хотелось: деньги совсем не те.
А деньги, кстати, были нужны. Не только в будущем, но и прямо сейчас: съездить на десять дней в Италию. С девушкой. Отдохнуть в конце августа.
Поэтому он позвонил по объявлению.
Большая квартира в роскошном районе — на Остоженке. Правда, дом совсем старый. Но хороший ремонт. Видно, люди не бедные, и плату предложили серьезную. Было лето, поэтому Стасик нанялся на полтора месяца — с первого июля по пятнадцатое августа. Им — то есть внукам Маргариты Романовны — это и было нужно, потому что их постоянная сиделка попросилась в отпуск.
Маргарите Романовне было без двух лет девяносто. Сухонькая легонькая старушка. Лежала на спине. Мурлыкала песенки. Или спала. Ходила в туалет сама — но ее надо было поднять и донести до унитаза. А потом пересадить на биде и наладить воду. Потом подать полотенце и отнести назад. Иногда просила почитать вслух — что-нибудь, хоть газету. Но тут же засыпала. Стасик проводил у нее шесть дней, кроме воскресенья.
И вдруг на четвертую неделю: «Я тебя увольняю!»
Стасик понимал, что не она его нанимала, не ей и увольнять. Но он понимал также, что вряд ли ее внуки будут держать его против ее желания. Но и терять восемнадцать тысяч в неделю тоже не хотелось.
Поэтому он переспросил:
— Маргарита Романовна, а почему? Что вас не устраивает? Я исправлюсь.
— Мне неловко, что ты сажаешь меня на горшок, — сказала она.
— Ну, что вы, Маргарита Романовна! — улыбнулся он. — Ведь же три недели было все нормально?
— Зови меня на «ты», — сказала она. — Просто Малгоша.
— А? — спросил он.
— Я все время вспоминала, откуда я тебя знаю, — сказала она. — Мы встретились в сорок первом, в начале лета. Мне было пятнадцать. Станиславу — восемнадцать. Он был как ты. Или ты как он. Я вспомнила сейчас. У него был велосипед.
— У меня тоже есть велосипед, — сказал Стасик.
— У него был велосипед «Опель», — продолжала Маргарита Романовна. — Он посадил меня на раму. Мы переехали Каменный мост. Меня зовут Малгожата Мазовецкая. Станислав был тоже поляк, по отцу. Мы выехали на Варшавское шоссе. Не то чтобы вслух сказать! Подумать было страшно, что нам хочется в Варшаву. Мы вернулись обратно. Все равно Варшава уже была под немцами. Потом он ушел на войну. Поэтому я тебя увольняю.
— Завтра суббота, — сказал Стасик. — Последний день недели я могу отработать?
Но Маргарита Романовна задремала и не ответила.
Назавтра Стасик зашел к ней в комнату, не снимая кроссовок.
— Малгоша, — сказал он. — Ну-ка, встали.
Он поднял ее на руки, вынес из квартиры. Вызвал лифт.
У подъезда стоял велосипед.
Стасик усадил ее на раму, взобрался сам. Оттолкнулся, поехали. Выехали из переулка, спустились к Волхонке, чтоб ехать к Каменному мосту.
— Что это там строят? — спросила Маргарита Романовна, поглядев направо.
— Малгоша, ты что, это же Дворец Советов! — ответил Стасик.
Они съехали с моста, въехали на Полянку, дальше Люсиновская и Варшавское шоссе, и больше их никто никогда не видел.
Ни внуки Маргариты Романовны, ни родители Стасика, ни даже девушка по имени Алиса, с которой Стасик собирался в конце августа съездить в Италию.
рассказ 1985 года Простое дело
На окраине зауральского города, на вещевом рынке, то есть на барахолке, среди прочих торгующих сидела тетка в синем берете поверх серого платка. Тетка была очень здоровенная и поэтому сидела на двух деревянных ящиках. Перед ней на рыбачьей сети были разложены вещи на продажу: джинсовые брюки вытертые, джинсовые брюки поновей, свитер совсем новый, портативный магнитофон «Весна», десяток кассет и книжка Б. Пастернака «Воздушные пути». Рыбачья сеть тоже продавалась — к ней была пришпилена бумажка с надписью «10 р.».
Подходили люди, приценялись к новому свитеру. Говорили, что таких джинсов в магазине навалом, никто не берет. Тетка огрызалась, отпускала шутки насчет фигуры покупщика. Мальчишка протянул было руку к магнитофону. Тетка его шуганула. Потом подошла девушка. Вернее, девочка. Класс девятый, не старше.
— Пастернак — это стихи? — спросила она.
— Двадцать рублей, — сказала тетка.
— Можно посмотреть?
— Вперед руки оботри!
— Они чистые, что вы! — и девочка протянула ей ладошки, как в школе, где санитары проверяют чистоту.
— Двадцать рублей, тебе сказано, — усмехнулась тетка. — Алешка в Москве за двадцать рублей купил. А сколько она на самом деле?
Девочка взяла книжку, обрадовавшись такой возможности. Посмотрела сзади.
— Два рубля двадцать копеек.
— Сейчас скажешь — спекуляция, спекуляция! А если Алешка в Москве двадцать рублей отдал? Я вот штаны за полсотни отдаю, возьми, сделай милость, а в магазине они по сотенной. Это, значит, не спекуляция! А если я Алешкины деньги вернуть хочу, это что, спекуляция, значит? — и тетка обиженно стала перетряхивать джинсовые брюки и свитер.
— А я думала, что Пастернак — это стихи, а здесь рассказы и повести, — сказала девочка.
— Все равно двадцать рублей, — сказала тетка. — Хоть стихи, хоть что хочешь, — она снизу вверх поглядела на девочку. — Деньги есть — бери. Нет — тут не читальный зал.
Потому что девочка уже начала читать книжку.
— Да, да, — кивнула она. — Да, да, сейчас, конечно, — и продолжала читать.
Тут тетка немножко отвлеклась от девочки, потому что нашелся покупатель на джинсовые брюки. Его жена уговорила, и он купил. Он даже примерял, а жена держала куртку вокруг него, как на пляже. Покупатель так обрадовался обновке, что решил купить еще и свитер, и жена тоже была не против, но денег не хватило. Тогда другой мужик, видя столь бойкий торг, ухватился за свитер и купил. А девочка сначала стояла, потом присела на корточки и все читала книгу.