Покинув Туркестан после почти четверти века азиатской карьеры, он принял участие в строительстве моста через Волгу в Самаре.
Но, видно, не суждено было ему пожинать лавры на мирном поприще! Шестьдесят третий год… Польское восстание… Антон Керсновский считал себя русским. Да он и был им! Во всяком случае, он был лоялен и понимал, что вражда России и Польши — нелепая политическая ошибка, вредная обеим сторонам, но…
Очевидно, ему ничего не забыли: ни пощечины, ни той вольной, что он дал крестьянам. Разумеется, такого фармазонства ему не простили, и какой-то генерал оскорбил его, поставив под сомнение его лояльность.
Седеющий полковник в 1863 году поступил так же, как безусый корнет за четверть века до того: он закатил оплеуху.
На этом и закончилась его инженерная карьера. Выйдя в отставку, он поселился в Цепилове и женился. Умер он, оставив вдову и шестерых детей. Моему отцу было 14 лет, когда он стал главой семьи. На то, чтобы поставить на ноги детей и дать им образование, ушло больше половины имения. Оставшиеся 300 гектаров братья и сестры поделили поровну: 42 гектара пашни и 8 — леса.
До революции наша семья жила в Одессе. В Цепилово мы приехали в 1919 году.
Одесса, 1919 год
Шел девятнадцатый — кровавый и необъяснимый по своей жестокости год. Таким он запечатлелся в моей детской памяти, что вовсе не похоже на ту стройную картину становления советской власти, которую спустя десятилетия создали наши историографы, поработавшие над тем, чтобы всему найти объяснение и оправдание.
…Крысы покидают корабль, которому угрожает опасность, ослы ревут, чуя угрозу землетрясения, хамелеоны меняют окраску, но наша русская интеллигенция, полностью лишенная инстинкта самосохранения, упорно не хотела верить, что расправа грозит и тем, кто не совершал дурных поступков.
Доказательством служит тот факт, что в ночь на 20 июня 1919 года все юристы Одессы (судейские) были арестованы на своих квартирах и расстреляны в ту же ночь. В живых, говорят, остались только двое: барон Гюне фон Гюненфельд и мой отец. Барона я встретила много лет спустя в Румынии. Он утверждал, что спасением своим обязан брату, сумевшему купить ему жизнь за миллион рублей золотом.
А вот что произошло с моим отцом.
Ночью нас разбудил стук сапог и бряцанье прикладов. Все мы спали на одной широкой кровати в той единственной оставленной нам комнате нашей бывшей квартиры, отобранной у нас после революции. Мама и брат плачут, а я — просто ничего не пойму! Помню, что отец снял со стены небольшой образ Спасителя в серебряном окладе и благословил нас. Его увели. Мы с братом — он в одной рубашонке, а я совсем голышом, — бежим следом, а мама, стоя посреди улицы в халатике, накинутом на ночную рубаху, кричит:
— Тоня, вернись! Вернись!
Ночь. Темнота. И сознание чего-то непоправимого.
Мама побежала на Ольгинский спуск, где отец, еще до революции, распутал какое-то сложное дело и выручил многих невинно пострадавших бедняков. Она среди ночи будила этих людей и просила их подписать просьбу о том, чтобы отца освободили. И многие поставили свою подпись!
Затем она обратилась… к знакомому чекисту, некоему греку по фамилии Папаспираки, очень порядочному человеку. (В это нелегко поверить, но и такие бывали!) Он часто у нас бывал в прежние времена: ухаживал за Марусей Ольшевской, красавицей-курсисткой, крестницей моего отца, которая, осиротев, воспитывалась у нас. Что думал о своей работе этот чекист, я не знаю. Но очевидно, мысли были невеселые, так как вскоре он покончил жизнь самоубийством, перерезав себе горло бритвой. Папаспираки ничем не обнадежил маму и только обронил:
— К девяти часам все будет решено.
Что было делать дальше? Куда идти? От кого ждать помощи?
Наискосок от нашего дома по Маразлиевской улице, на углу Александровского парка стояла церковь. Туда и пошла мама. Рухнув на колени перед Распятием, она так разрыдалась, будто душа с телом расстается.
Подошел священник:
— Ты потеряла близкого человека, дочь моя?
— Не знаю, но думаю, что да… — ответила она и излила ему свое горе.
— У тебя есть дети… И над всеми нами — Господь!
И с этой надеждой мама вышла из церкви.
— Барыня! Барин вернулся!
Это кричала на всю улицу Фроська, бывшая горничная адмирала Акимова, жившего когда-то в том же подъезде, что и мы.
Силы оставили маму, и она опустилась на каменные ступеньки паперти, протягивая руки и беззвучно шевеля губами: ни встать, ни произнести что-либо она не могла…
«Человек в коже»
Что же произошло?
Всех юристов, весь «улов» этой ночи — говорят, их было 712 человек — согнали в здание на Екатерининской площади, где разместилось это мрачное учреждение — Одесская ЧК. Заграждение из колючей проволоки. Статуя Екатерины Великой, закутанная в рогожу, с красным чепцом на голове. Шум. Толчея. Грохот автомобильных моторов, работающих без глушителя. И всюду китайцы. И латыши.
Прибывших выкрикивали по каким-то спискам и выводили небольшими группами по два, три или четыре человека. Отец провожал их глазами и не заметил, откуда появился человек в кожаной куртке. Он поднялся на нечто, напоминающее кафедру, полистал какой-то гроссбух и вдруг обратился прямо к папе:
— Керсновский! А вы чего здесь?
Отец вздрогнул, но ответил по возможности спокойно:
— Вам это должно быть лучше известно, чем мне.
— Ступайте!
Отец не сдвинулся с места.
— Ступайте! Здесь вас ничего приятного не ждет!
Отец повернулся и пошел в ту же сторону, куда уводили всех прочих.
— Не туда!
Отец остановился. «Человек в коже» что-то сказал по-английски двум китайцам, и они его повели к выходу.
Опять свет! Снова небо над головой. И удаляющийся треск моторов. Впереди колючая проволока и узкий проход, который вьется, огибая статую Екатерины, и поворачивает обратно — почти до самого входа. Папа роняет пенсне, и ему стоит усилия воли, чтобы его поднять, а не оставить там…
Но вот колючая проволока позади. Под ногами — брусчатка мостовой. Мерным шагом доходит папа до угла, и тут…
Безусловно, со времен своего детства не мчался известный юрист-криминолог с такой быстротой!
А в это время мы с братом были одни в осиротелой комнате. Я забилась в угол дивана и плакала. Брат, плакавший ночью, когда отца уводили, теперь не плакал — он быстро шагал, сжимая кулаки, и бормотал:
— Мне почти 14 лет, меня возьмут — должны взять — в Добровольческую армию. Я отомщу! Я сумею отомстить за папу!
И мы оба все поглядывали на стенные часы, висевшие на стене против единственного окошка в нашей комнатушке.
Стрелка приближалась к девяти.
Вдруг на часы упала тень, и я услышала, как брат закричал, топая ногами:
— Папа! Папа!
В окне был отец. Именно в окне, потому что дверью, выходящей в коридор, мы не имели права пользоваться, и окно заменяло нам дверь.
Легко соскочив в комнату, он подхватил нас обоих на руки:
— А где мама?
Этого мы не знали.
— Как же это тебя выпустили, папа?!
— Сам не понимаю. Должно быть, по ошибке. И возможно, сейчас за мною снова придут. Может быть, очень скоро. Я жду 20 минут. Бегите ищите маму!
…Через четверть часа за отцом снова пришли, но уже никого из нас не застали[19].
Кем же оказался тот «человек в коже», которому отец был обязан жизнью?! Спустя какое-то время отец, обладающий очень цепкой памятью, вспомнил, что встречал этого человека 11 лет назад!
— В операционной доктора Гиммельфарба[20], дело которого я вел в 1908 году, работал шестнадцатилетний юноша, который стерилизовал инструмент. Я его допрашивал в числе других по тому делу. Он и есть тот самый «человек в коже»!
Дело Гиммельфарба
Отшумела первая русская революция. Маятник истории качнулся в другую сторону и наступил период «реакции». Или отрезвления? Пожалуй, и того и другого.
В Одессе было неспокойно. Погромы и причины, их породившие, еще не были забыты. Не все мероприятия приводили к желанному спокойствию. Неразумно было и поведение черносотенцев, так называемого «Союза русского народа».
Но политика мало интересовала Антона Керсновского — единственного молодого криминолога-консультанта чуть ли не на весь юг России. С целым штатом специалистов (врач-токсиколог, врач-прозектор, фотограф, химик и кто-то еще) он выезжал на место, если надо было разбираться в запутанных случаях, когда одного знания законов и умения их применять было недостаточно. Когда же вызовов не было, то Керсновский вел дела на десятом участке Одессы, который славился самым высоким уровнем преступности.
Он был очень дружен с Вейтко Казимиром Антоновичем, судебным следователем самого фешенебельного участка № 1, куда входили улицы Дерибасовская, Ришельевская и Театральная площадь. Там убийства «по пьяной лавочке» и прочие виды насилия были редкостью. Чаще всего случались взломы сейфов и кражи драгоценностей.
Он был очень дружен с Вейтко Казимиром Антоновичем, судебным следователем самого фешенебельного участка № 1, куда входили улицы Дерибасовская, Ришельевская и Театральная площадь. Там убийства «по пьяной лавочке» и прочие виды насилия были редкостью. Чаще всего случались взломы сейфов и кражи драгоценностей.
Однажды Вейтко, получив телеграмму о том, что его престарелая мать тяжело больна, должен был срочно выехать к ней в Литву, и попросил папу заменить его. Разумеется, отец не мог ему отказать.
Вот тут-то и прогремел скандал!
В этом районе города была расположена сверхфешенебельная клиника доктора Гиммельфарба. Преуспевающий врач, действительно блестящий хирург-гинеколог — и вдруг…
Черносотенные газеты подняли ужасный шум по поводу того, что якобы во время операции Гиммельфарб так грубо толкнул свою операционную сестру, оказавшуюся на 5-м месяце беременности, что произошел выкидыш. Резонанс был потрясающий. Как?! Еврей погубил русского младенца?! Такой мерзавец не смеет порочить славное звание врача!
Страсти разгорелись, и карьере врача был бы положен конец, но следователь Керсновский повел дело холодно и беспристрастно. В результате обнаружилась истинная картина произошедшего.
Доктор Гиммельфарб проводил операцию кесарева сечения еврейской женщине, страдающей сердечной недостаточностью. Но операционная сестра, состоявшая в Союзе русского народа, умышленно мешала благополучному исходу операции: роняла нужный инструмент, подавала не то, что просил хирург. Когда по этой причине операция затянулась и состояние больной стало критическим, хирург предпочел обойтись без помощи операционной сестры. Он ее отпихнул (но она не падала!) и закончил операцию сам.
В ходе следствия Антон Керсновский обнаружил, что никакого выкидыша не было, впоследствии та медсестра сделала аборт (причем она была не на пятом, а на втором месяце беременности), воспользовавшись услугами незаконно практикующей акушерки.
На этот раз желтой прессе, раздувшей кадило и искавшей оправдание для погромщиков, нечем было поживиться!
В то время городским головой в Одессе был некто Пелликан — человек крайне правых взглядов, друг и приятель Маркова-второго. И вот генерал-губернатор Пелликан вызывает к себе следователя Керсновского.
В парадной форме, при орденах и дворянской шпаге, стоит перед ним строптивый следователь Керсновский, не желающий замять нарастающий скандал, который грозит обернуться против тех, кто раздул его, — черносотенцев.
Генерал-губернатор — первое лицо в Одессе и во всей Херсонской губернии, он же является главой корпуса жандармерии. Но судебная власть ему не подчиняется, и никто не имеет права оказывать давление на следователя, ведущего дело. Только общее собрание всех следователей Херсонской губернии — а было их 45 человек — имело право «приказывать», и то, если подобное решение вынесено единогласно.
Следующей инстанцией, минуя министра юстиции, являлся сам Государь Император.
— Начатое следствие я обязан довести до конца и собранные материалы передать в прокуратуру. На этом кончаются мои обязанности, — сказал мой отец.
— А я вам приказываю! — загремел голос разгневанного вельможи.
— Ваше приказание мне — ни тут и не там!
С этими словами следователь Керсновский ударил себя ладонью по лбу и, повернувшись на 180 градусов, хлопнул по…
Взвились фалды парадного с серебряным шитьем сюртука, брякнула дворянская шпага, и Керсновский покинул кабинет генерала-губернатора. Прямо оттуда пошел он в окружной суд и там, в кабинете его председателя Хладовского, написал и подал прошение об отставке.
Молодой преуспевающий юрист-криминолог, человек семейный, отец двух детей, сам перечеркивал так блестяще начавшуюся карьеру!
Но Хладовский отставки не принял и направил прошение отца вместе со своим отзывом на имя Государя Императора, минуя, как это положено, министра юстиции.
Резолюция Императора была краткой: «Следователь Керсновский прав».
Отец довел следствие до конца. Доктор Гиммельфарб был полностью реабилитирован, операционная сестра привлекалась к ответу за клевету и попытку шантажа, а акушерка — за нелегальную практику.
Материалы по этому делу были переданы в прокуратуру, где все и заглохло. Увы, не все юристы обладали мужеством!
«Ты судишь по этим книгам?»
Мне лет семь-восемь. Я на цыпочках вхожу в кабинет отца.
Вообще-то нам, детям, не разрешалось входить в его кабинет, когда он там занимался, но мне так хотелось взять с полки над большим зеленым диваном один из пяти томов «Жизни животных» Брэма! В этих увесистых, в переплетах, тисненных золотом, томах были такие интересные иллюстрации!
Нам разрешалось брать только эту книгу и «Историю Земли» профессора Неймайера. Но на сей раз мне захотелось познакомиться и с другими книгами, стоящими на этой же полке, красивыми, в голубом коленкоре, с серебряным тиснением и обрезом.
Я вытянула один том.
Не понимаю… Ничего интересного, ни одной иллюстрации! Поставила книгу на место и взяла другую, третью… Во всех книгах говорилось об уложениях, каких-то статьях закона, и параграфы, параграфы… И так все 28 томов!
Мне стало жутко. Неужели все это надо прочесть? И — можно запомнить?!
Я тихо подошла к креслу-вертушке, за которым сидел мой отец и засопела за его спиной. Мешать работе отца было строго воспрещено. Но любопытство и сомнение меня распирали, и я сопела…
Наконец он понял:
— Тебе что-то нужно, дочка?
— Я хотела спросить, тебе надо все-все это знать? Неужели ты судишь вот по этим книгам?
Папа повернулся на своем кресле, взял меня за плечи, поставил перед собой и сказал:
— Да, дочка! Я прочел все эти книги и обязан знать все эти законы, но когда надо принимать решение, руководствуюсь тем, что мне подсказывают ум и сердце!
Об отцах духовных
Это — о моем отце. Но следует сказать несколько слов об отцах духовных — о наших священниках. Скажем прямо: незавидна была их доля в те годы. Многие — вольно или невольно (чаще невольно) — приняли мученическую кончину; многие — вольно или невольно (чаще вольно) — стали ренегатами. К первым относится хорошо мне известный в детстве отец Александр[21].
Когда осенью 1917 года «лопнул» фронт на Дунае и толпы тех, кого никак нельзя было назвать «русской армией», прошли, круша и уничтожая (даже не грабя, а просто уничтожая) все, что могло подойти под рубрику «дворянского и помещичьего», то в Кагуле — городе, принадлежавшем некогда моему деду (к тому времени уже покойному) Алексею Димитриевичу Каравасили, — местный священник, отец Александр, вышел с крестом в руках, пытаясь образумить то «христолюбивое воинство», о сохранении которого он на протяжении стольких лет возносил молитвы, то одичавшие в окопах и озверевшие под влиянием подстрекательств люди (если это люди) избили его, затем, вспоров его живот, прибили гвоздем один конец кишки и гоняли его вкруг столба, пока все кишки на столб намотались. Там он и скончался. О судьбе матушки и шестерых его детей мне ничего не известно. Моя бабушка Евфросиния Ивановна Каравасили, с золовкой и сыном, спрятанные в толще камыша, слышали вопли и стоны мученика. Ночью, выйдя из укрытия, они с помощью верного человека пробрались через виноградники в «плавни» — заросли камыша, тянувшиеся до реки Прут — румынской границы. Проводник им и рассказал, как все произошло.
Времена меняются, и в 1940 году, когда советская армия под звуки «Катюши», которую распевали почти без отдыха, прошла через удивленную и ошеломленную Бессарабию, актов насилия, разумеется, не было. И население — искренне или из каких-либо соображений — с хлебом-солью, под колокольный звон встречало тех, кого, по простоте душевной и по воспоминаниям своих отцов, они считали «христолюбивым воинством», и священники были в рядах своей паствы. Естественно, что так оно и должно было быть: наши молдаване привыкли прислушиваться к словам священников и обращаться к ним за советом. К сожалению, многие оказались недостойными своего звания «пастыря» и отреклись от него… Что ж? Это — плохо, но — понятно. И если верно, что«…понять — простить», то пусть Господь простит им их слабость! Например, хорошо мне известный священник отец Финоген Апостолаки, некогда славившийся своими вдохновенными проповедями, с приходом советской власти круто «повернул оглобли» и заявил, что «давно пора покончить с этими нелепыми сказками, рассчитанными на человеческое невежество». И как же я была удивлена, когда в 1958 году, — после 18 лет разлуки я встретилась со своей мамой, и та мне с восхищением рассказывала, какие вдохновенные проповеди произносил о. Финоген Апостолаки и как он стойко и непоколебимо переносил гонения во имя Христа!