– Только скажи, что у нас сейчас сеанс групповой терапии, и я тебя отшлепаю, – говорит Баррет Тайлеру.
Тайлер протягивает руку и гладит Баррета по голове. Бет молча стоит между ними, едва заметно покачиваясь из стороны в сторону. Потом закидывает голову, прижимается затылком Тайлеру к груди. Глаза у нее закрыты.
Баррет чувствует, что Бет собирается с силами, чтобы что-то сказать.
– Я побывала мертвой, – говорит она.
– Нет, – говорит Баррет. – Не побывала.
Глаза Бет не открывает. Она похожа на человека, который выучил наизусть длинную речь, и теперь наконец настало время ее произнести.
– Не в буквальном смысле, – говорит она. – Но что-то изменилось.
– А яснее? – говорит Баррет.
– М-м-м, ладно… Я долго болела. А потом… Произошел некий сдвиг.
Несколько мгновений на кухне слышен единственный звук – дыхание Тайлера.
– Я как бы… да, начала умирать. Чем-то новым занялась. И все стало по-другому. Я по-прежнему болела. Ужасно себя чувствовала. Но… Когда-то я чувствовала себя как здоровый человек, который заболел. А потом… Я была больной и даже не помнила уже себя небольной. Как будто начали гасить свет. Как гасят свет в доме, когда все ложатся спать.
Все трое молчат. Наверно, надо задать вопрос?
– И как там? – спрашивает Баррет.
– Хорошего мало. Но и не то чтобы совсем плохо. Такая… серая пустота. И на самом деле неважно, хорошо там или плохо. Там не это главное.
Она по-прежнему прижимается затылком к груди Тайлера. Глаза закрыты.
– Серая пустота, – повторяет Баррет, потому что на Тайлера, судя по всему, рассчитывать не приходится.
– Я понятно рассказываю? – спрашивает Бет.
– Более-менее.
– Я хочу, чтобы вы знали. Это было не слишком страшно. Хочу, чтобы вы знали.
– Мы знаем, – говорит Тайлер.
– Потому что, – добавляет она, – времени не так много.
– Имеешь в виду, в жизни? – спрашивает Баррет. – У каждого из нас?
Она слабо мотает головой, прокатывая затылок из стороны в сторону по плотному прямоугольнику Тайлеровой грудной мышцы.
– Да, – говорит она. – Наверно, я это имею в виду.
В десять минут первого все в сборе в гостиной и не понимают, чем дальше заняться.
– Делаем прогнозы на две тысячи шестой год! – кричит Фостер.
Очень неуместная идея. Все старательно не смотрят на Бет.
– Мой прогноз: мы сегодня здорово повеселимся, – говорит она.
Все поднимают бокалы. Чокаются, поздравляют друг друга.
Да, снова думает Баррет, поэтому-то Тайлер так тебя и любит. Многажды рассказанный старый сюжет: девушка из простонародья восходит на престол, и потом о ней слагают легенды, за то отчасти, что она приносит с собой доброту и другие распространенные человеческие добродетели в края, подвластные в целом двуличию и жестокости, как мелочной, так и разящей насмерть.
Снова повисает тишина. Чувство неловкости еще не выветрилось из гостиной.
Фостер отчаянно напрягает мозги: есть ли способ как-то сгладить допущенную им бестактность или любые его слова эту бестактность только подчеркнут. Тайлер теперь будет считать его бесчувственным эгоистом. И никогда не поддастся импульсивному желанию…
– Я предсказываю, что сам Бог велит судье Джону Робертсу исправиться. Права человека расцветут пышным цветом. Женщины, геи и цветные добьются своего. По всей стране улицы заполнятся танцующими людьми, – говорит Тайлер.
Все снова кричат и поздравляют другу друга, снова поднимают бокалы.
Первый и, возможно, последний раз в жизни целая компания благодарна Тайлеру за то, что он в обычной своей манере попенял ей за несерьезное отношение к важным вещам; этой своей манерой он заработал прозвище Мистер Несмешно (всякий раз, слыша его, Тайлер бывает одновременно смущен и горд).
– А я уверен, в моде по-прежнему будут только модные цвета, – говорит Баррет.
– А я – что розовый навсегда останется индийским темно-синим[28], – подхватывает Лиз.
Баррет обнимает Лиз за плечи. Она чмокает его в щечку. Они, слава Богу, не разучились быть несерьезными.
Вечеринка заканчивается. Фостер, Нина и Пинг уходят одновременно, как будто все вместе вдруг поняли, ни о чем между собой не довариваясь, что наступил момент, когда пора. Колокольчик прозвенел, кареты поданы, и никто не хочет слишком замешкаться, пропустить свою реплику, оказаться тем, о ком хозяин скажет, едва захлопнув дверь: я думал, он никогда не уйдет.
На Никербокер-авеню Фостер и Пинг прощаются с Ниной. С Новым годом, дорогая, я тебя люблю, так прекрасно год встретили, тебе полагается приз за лучшую шляпу, езжай осторожней, завтра созвонимся.
Нина направляется на север, Пинг с Фостером – на юг.
Нина едет в Ред-Хук[29] мириться с бойфрендом (милый, я просто потеряла голову, решила, что начала в тебя по-настоящему влюбляться, и перепугалась, потому что ты же знаешь, как важно мне все держать в руках), они помирятся и проживут вместе еще пару месяцев, пока Нина не уйдет к хирургу, с которым познакомится в “Барнис” (Нина смело и не без вызова: “Дорогуша, это, конечно, не мое дело, но, прошу, не надо брать этот свитер, белым людям желтый цвет противопоказан”); в случае со свитером он ее послушается, но ни в каких больше слушаться не станет, считая ее существом бесспорно красивым, но абсолютно бестолковым во всех сферах мысли и деятельности, за исключением выбора одежды (это моя Нина, у нее семьдесят одна пара обуви, представьте, сколько она платит парикмахеру); она с ним научится, встретив возражения, не настаивать на своей правоте (если честно, я в этих вещах особо не разбираюсь), отрастит волосы (все же знают, что с длинными волосами женщина выглядит сексуальней), прибавит несколько фунтов (задница у женщины быть должна) и перестанет общаться со старыми приятелями (с этой кучкой лузеров); они с хирургом поселятся на Верхнем Вест-Сайде в солидном доме с швейцаром.
Пинг проводит Фостера до станции линии L, на прощание они дважды, по-французски, поцелуются в щеки. Глядя, как Фостер спускается под землю, Пинг вообразит, что тот отправился в диско-клуб, в этакий грот в духе Кубла-хана, освещенный томно пульсирующими огнями (по какой-то непонятной причине танцпол в фантазиях Пинга окружен рвом с прозрачной голубой водой, а по ней в изящных серебряных челнах лениво скользят красивые юноши). Когда Фостер скроется из виду, Пинг вызовет по телефону такси (и испытает укол совести за то, что может себе это позволить). Воздаяние, впрочем, он получит на месте: машина приедет только через сорок пять минут. Диспетчер, конечно, предупредил о возможной задержке в связи с празднованием Нового года – но не сорок же пять минут? Стоя на Морган-авеню, такой пустынной, каким в эту самую яркую ночь в году может быть разве что отдаленный пригород Кракова, и дожидаясь такси, которое все не едет и не едет, Пинг со все нарастающей нежностью будет думать о своей небольшой, удобной и недорогой, поскольку снята давным-давно, квартире на Джейн-стрит в Гринвич-Виллидж (и как вообще кому-то приходит в голову селиться в Бушвике?), а мимо тем временем ветер пронесет украшенный рождественским поздравлением пластиковый пакет; он почувствует себя усталым путником, которому лишь бы добраться до постели (до массивной кровати конца девятнадцатого века с выгнутыми деревянными изголовьем и изножьем, которую он за смешные деньги купил в крошечной антикварной лавке в Нью-Бедфорде), включить арабскую лампу в каменьях и раскрыть томик Джейн Боулз. Дома он в который раз возблагодарит судьбу, даровавшую ему скромное наследство. Напомнит себе, как ему повезло, какое благословение выпало на его долю.
Фостер пойдет в клуб, огромное помещение с черными стенами, ни капли не похожее на явившееся Пингу видение неземного изобилия; здесь в полумраке танцуют под хаус голые по пояс мужчины. Еще не оправившись от досадной неудачи с Тайлером, Фостер снимет доступного и ни к чему не обязывающего парня по имени Остин; так себе добыча – тощий, почти подросток, с лисьим лицом и жадными глазами. Фостер назначит его себе в качестве наказания. Тем удивительнее будет оборот, который примет эта история утром, когда парень назовет свою фамилию – Марс. Он окажется наследником шоколадного состояния. Фостер продолжит удивляться, пусть по прошествии времени слабее, даже когда десять лет спустя вдруг поймает себя на том, что уже давно живет с Остином Марсом на лошадиной ферме в Западной Вирджинии.
Вскоре после Пинга, Нины и Фостера уходят и Лиз с Эндрю. Баррет, Тайлер и Бет втроем сидят на диване, огромном, по-старушечьи дряблом диване, единственном предмете, унаследованном Тайлером и Барретом от матери (почти все остальное забрал отец и увез к себе в Атланту). Диван покрыт одеялами и индийскими тканями (они благополучно скрывают от глаз свалявшуюся катышками, трупного цвета обивку). Дряхлая плоть дивана подается под весом человека, принимает его, окружает, вбирает в себя.
– Ну и как вам две тысячи шестой? – спрашивает Баррет.
– Вроде нормально, – отвечает Тайлер.
– Жить пока можно.
– Да, можно, – говорит Тайлер. – Нам, белым, у которых есть квартира и на экране телевизора трещит огонь…
Бет дотрагивается пальцем до его губ.
Он умолкает.
Только какое-то время спустя Баррет поймет, почему тот момент и тот мимолетный жест показались ему такими многозначительными. Осознание придет не сразу.
Заключаться запоздалое осознание будет в том, что Тайлер отныне принадлежит Бет. Теперь, когда она поправилась, они стали уже совсем не той парой, какой были, пока Бет умирала. Та Бет, что ускользала от них, что требовала все больше внимания и заботы, принадлежала им обоим, Тайлеру и Баррету, была их угасающей святыней, их принцессой-беглянкой, которую час за часом, день за днем отбирала у них злая колдунья, от чьей власти ей, вопреки собственному ощущению, так и не удалось освободиться.
Тайлер и Баррет были ее служителями, ее свитой. Но в ночь на новый, 2006 год Бет объявила себя женой Тайлера, и это не потребовало от нее ни усилий, ни затрат: она просто приложила палец к губам Тайлера и заставила его замолчать.
Баррету Тайлер никогда бы ничего похожего не позволил.
Тайлер ни разу в жизни не замолчал по воле Баррета. Отношения между братьями такого не предполагали. Допускались бесконечные споры, которые могли оканчиваться на повышенных тонах, но не обязательно. В порядке вещей были обсуждения, дискуссии, перебранки, словесные поединки и дуэли, они обмозговывали что-то и приходили к согласию, но только Бет была способна положить конец речам одного из них одним пальчиком, с той же легкостью, с какой нажимала на выключатель лампы.
И теперь дело Бет, а не Баррета поговорить с Тайлером о наркотиках. Это вошло в ее зону ответственности, стало ее, а не Баррета обязанностью. Баррет с Тайлером отныне не состоят в браке.
Все эти мысли придут позже. А пока, сидя на диване через без малого час после наступления Нового года, Баррет думает только о том, что надо встать, поцеловать их обоих на ночь и уйти к себе спать.
– Спокойной ночи, родные.
– Спокойной ночи, любовь моя.
– Приятных снов.
– До встречи в новом свете завтрашнего дня.
– До встречи в аду, ублюдок.
– Спокойной ночи, спокойной ночи, спокойной ночи.
Когда Баррет уходит спать, Тайлер говорит Бет:
– Мы дадим себе единственное новогоднее обещание: до 2007-го съехать из этой дыры.
– Да, давно пора, – говорит Бет. – Хотя мне и тут неплохо. Симпатичная, в сущности, квартира.
– А представь что-нибудь не такое тоскливое.
– Это нетрудно.
– Представь, что нет подвесного потолка, нет драного ковролина.
– Да, без них лучше, кто спорит?
– Представь район, где рядом с домом можно купить нормальную еду. Представь, детка, – свежие овощи. Всего в одном-двух кварталах от дома.
– Баррет с нами переедет? – спрашивает она.
Тайлер молчит. Похоже, это вопрос ему в голову не приходил. Он кидает взгляд на экран, на котором пылает камин.
– Не знаю. А ты как думаешь?
– Ты меня вынуждаешь?
– Вынуждаю к чему?
– К тому, чтобы я сказала: твой брат должен от нас съехать.
– Бет не терпит тесноты.
– Я серьезно.
– Тогда давай так, – говорит Тайлер. – Ты хочешь, чтобы Баррет съехал?
– Не хочу. Не знаю. А точно я хочу, чтобы ты не ждал, что я первая об этом заговорю.
– Глупо как-то.
– А по-моему, нет.
– Смотри, сегодня Новый год, мы отлично отпраздновали, а теперь будем с тобой спорить из-за квартиры, которой у нас еще нет.
Бет встает с дивана.
– Пойду прогуляюсь, – говорит она.
– С ума сошла?
– Да нет. Просто пройтись хочу.
Он обнимает ее за плечи, притягивает к себе. Она не сопротивляется, но и не то чтобы уступает.
– Я хочу сделать тебя счастливой, вот и все, – говорит он.
– Может, тебе стоит перестать. В смысле, не пытаться все время меня осчастливить.
– Необычная просьба.
Она освобождается из его объятий.
– Не обращай внимания. Ерунда. Схожу погуляю и снова буду в порядке. Хорошо?
– Мне не нравится, что ты идешь одна в такой час.
– Сегодня же Новый год. На улице полно народу.
– Пьяного народу. Агрессивного и опасного.
– Я минут через двадцать вернусь.
– Надень флисовое пальто – холодно.
– Я знаю, что холодно. И я и так хотела надеть флисовое пальто.
– Диковато как-то. Я про то, что у нас тут происходит.
– А что? Мы ссоримся. Велика беда. Да, время от времени мы с тобой будем ссориться.
– Знаю.
– Неужели?
– Иди гуляй.
– Уже иду.
Но Бет никуда не идет, медлит. Они с Тайлером какое-то время стоят молча, словно дожидаясь… Чего-то. Или кого-то. Сообщения. Новостей.
Закрыв дверь за Бет, Тайлер сидит в одиночестве на диване (к которому они уже относятся скорее не как к предмету обстановки, а как к любимой собаке). Рождественская гирлянда все еще зажжена (на вкус Тайлера, самый красивый оттенок красного – тот, каким светятся красные лампочки гирлянды). На экране телевизора так и продолжает потрескивать камин.
Тайлеру странно, что выздоровевшая Бет – его жена. Что они с ней поженились, как женятся все. У них будут ссоры. Они станут друг друга раздражать.
А чего он, собственно, ожидал?
Наверно, перехода в новое качество. Бесконечной нежной невинности, которой чудовище больше не угрожает, потому что оно убито; будущего, отшлифованного до блеска, тем безупречней играющего гранями, чем внезапней оно даровано.
Разве почти половина тех, кто крупно выиграл в лотерею, не кончают жизнь самоубийством? Кончают, хотя, может, и не половина.
Тайлеру в голову лезет всякая чушь, он это прекрасно понимает, но от понимания ему почему-то не легче.
В одиночестве Тайлер гораздо восприимчивее к доносящемуся с улицы шуму: крикам, новогоднему ликованию, радостному блеянию и злобной ругани автомобильных гудков (и как это клаксону, в чьем репертуаре один-единственный звук, удается так узнаваемо выражать и ярость, и радость?), отдаленному грохоту фейерверков, которые Тайлеру слышны, но не видны.
Две тысячи шестой. Мир катится в глубокую задницу.
Ладно, не очень глубокую. Не катится, а пока только подкатывается к ней.
Тайлер признается себе (собственные мысли и поступки он старается анализировать так же тщательно и честно, как и явления внешнего мира), что, с облегчением видя, что дерьмо не совсем еще вышло из берегов, он в то же время отчасти этим разочарован. Мы (не забудь: избранное меньшинство, которому повезло) прожили два года второго срока, и все более-менее. К нам домой не приходят с обысками, нас не сажают в подвалы и не бреют нам головы.
Но Тайлеру все же хочется чувствовать за собой бóльшую правоту. В связи с этим его неотступно преследует одна фантазия: они с Барретом (включить в эту картину Бет он не решается) стоят в длинной очереди откуда-то куда-то свезенных людей. Баррет просит прощения за равнодушие, с каким он отнесся к безобразиям ноября две тысячи четвертого, Тайлер утешает его, прощает, уверяет, что ему просто недоставало информации; Баррет трогательно его благодарит.
Перед ними в очереди пожилые супруги, судя по их виду, у них сохранилось кое-что из драгоценностей и “Армани”. Они шепотом переговариваются о том, что произошла явная ошибка, что ее скоро исправят, и тут Тайлер понимает, что вот этим двоим он все и выскажет. Ему мало было проклинать “Нью-Йорк таймс” (спасибо тебе, говноредакция, что хоть извинилась на первой странице за то, что вы там, возможно, несколько поторопились запустить утку, которая помогла развязать войну); мало было звонить на радио – в тот единственный раз оказалось, что голос его, спокойный и суровый, героический и глубоко человечный, на самом деле неотличим от голосов массы тупых бездельников, что наполняют эфир радиопрограмм, принимающих звонки слушателей. С пожилой парой он волен не сдерживать себя, как сдерживает при общении с братом, женой и друзьями, которые всегда на его стороне, соглашаются с ним по всем пунктам, и попенять им можно разве что за… А, собственно, за что? За то, что они каждый сам по себе? Что не подписывают петиций? Что им не хватает злости?
Да. Именно за это. Потому что надо, чтобы во всех вокруг было столько же возмущения и злости, сколько в нем. Ему надоело жить с чувством, что он один.
А здесь, в его фантазии, перед Тайлером люди по-настоящему виновные: в том, что благоденствовали, что думали только о себе, что дергали в день выборов рычаг и думали при этом: да, именно так и надо.
Пожилые супруги совсем недавно еще жили припеваючи, а теперь их, ошарашенных, с искаженными лицами, пригнали на поклон к завоевателю, который вроде бы обещал, что плохо придется только прислуге и мелким воришкам. Они сами виноваты в том, что теперь творится, и Тайлер наконец с полным правом может выложить им все.