Снежная королева - Майкл Каннингем 5 стр.


Баррет сообщает ее голосовой почте (или на нее):

“Привет, я сегодня буду пораньше, так что вы там с Эндрю, если хотите еще потискаться, вперед. Можете не торопиться, я открою. Да к тому же вряд ли сегодня будет много народу. Пока”.

Эндрю. Самое идеальное создание среди близких знакомых Баррета, грациозный и загадочный, как фигура с фриза Парфенона, единственный его опыт соприкосновения с красотой высшего порядка. Если Баррет когда-либо раньше ощущал божественное присутствие в своей жизни, то только благодаря Эндрю.

В голове у Баррета назойливой мухой вьется озарение: а не потому ли так легко ушел от него последний бойфренд, что почуял, как важен для него Эндрю, о котором он ни разу – ни разу! – бойфренду не обмолвился? Может ли такое быть, что возлюбленному показалось, будто он служит Баррету лишь заменой, лишь досягаемым воплощением органичной, непринужденной красоты Эндрю, того самого Эндрю, который до сих пор служил Баррету и, возможно, всегда будет служить самым убедительным доказательством гениальности божественного замысла и заодно – необъяснимой Его (Ее?) тяги время от времени вкладывать в работу над очередным куском глины несравненно больше тщания, заботы о симметрии и деталях, чем выпадает большинству одушевленных творений?

Нет. Скорее всего, ничего такого не было. Тот парень, если честно, не отличался тонкостью интуиции, да и в том, как Баррет почитает Эндрю, нет ни намека на какое-то развитие. Баррет восхищается Эндрю, как другие восхищаются Фидиевым Аполлоном. Никто же не станет жить надеждой, что мраморная статуя сойдет с пьедестала и заключит его в объятия. И никто не бросает любовников за страсть к искусству, ведь так?

Одно дело завороженно любоваться луной, устремляться душой к волшебному хрустальному городу по ту сторону океана. И совсем другое – требовать от любовника, от того, с кем делишь постель, кто не убирает за собой использованные бумажные платки и может выпить с утра последний кофе в доме, чтобы он заменил тебе и луну, и волшебный город.

С другой стороны, если все-таки любовник бросил Баррета из-за молчаливого преклонения перед юношей, с которым и мысли не было… Это неким странным образом было бы даже приятно. Баррета бы устроила версия, что его бывший оказался параноиком, а то и вовсе психом.

По пути к прихожей Баррет опять останавливается у открытой двери в спальню Тайлера и Бет. Она спит. А Тайлер, видать, засел на кухне с кофе. Баррету спокойнее от мысли – не ему одному, всем спокойнее, – что Тайлер тормознул с наркотиками.

Баррет медлит некоторое время, глядя на спящую Бет. Она вся исхудавшая, с кожей цвета слоновой кости, похожа на принцессу, которая уже много десятилетий лежит в летаргическом сне, дожидаясь, пока кто-то снимет с нее заклятие. Странным образом во сне меньше заметно, что она больна, – когда Бет бодрствует, в каждой сказанной ею фразе, в каждой мысли и каждом движении бросается в глаза борьба с телесной немощью.

А может быть, вчерашнее знамение относилось к Бет? Не связан ли момент, выбранный безмерным надчеловеческим разумом для явления Баррету, с тем, что Бет все меньше времени проводит бодрствуя и все больше – во сне?

Или все-таки видение было вызвано тем, что на кору его головного мозга давит маленький комок клеток? Каково ему будет этак через год услышать от врача приемного покоя, что, обратись он вовремя, опухоль можно было победить?

К врачу он не пойдет. Вот если бы имелся у него постоянный доктор (воображение рисовало ему шведку шестидесяти с небольшим лет, строгую, но не слишком фанатичную, любительницу добродушно, полушутя поворчать над скромным букетом его не самых здоровых жизненных пристрастий), он бы позвонил доктору. Но, поскольку у Баррета нет даже страховки и его обычно пользуют, практикуясь, будущие врачи, для него немыслимо обратиться в клинику, где какой-то незнакомец начнет его расспрашивать о психическом здоровье. Если он и способен кому-то рассказать о небесном свете, то только тому, кто уже знает его как человека в целом вменяемого.

И что, он лучше будет рисковать жизнью, чем поставит себя в дурацкое положение? Похоже, что да.

Бесшумно ступая (он все еще в носках, потому что, по странному обычаю, в этой не блещущей чистотой квартире обувь принято оставлять в прихожей), Баррет входит в спальню, замирает у кровати и слушает, как Бет дышит во сне.

Он слышит запах Бет – аромат лавандового мыла, которым они все трое пользуются, смешанный с женским (только такое определение и приходит ему в голову) запахом чисто помытых мест, становящимся почему-то сильнее во сне; запах ее неотделим теперь от пудрено-травяного лекарственного духа, страннейшей смеси из аптечной стерильности и пряной горечи ромашки, которую, должно быть, испокон века собирали по болотам и топким пустошам, а поверх накладывается еще один запах, больничный, – в сознании у Баррета он связан с электричеством, с чем-то неосязаемым и невидимым, бегущим по проводам, спрятанным в стенах комнаты, где кто-то умирает.

Он склоняется к лицу Бет, вполне красивому и в то же время больше чем красивому. Красота предполагает толику банального сходства с неким эталоном, а Бет не похожа ни на кого, только на саму себя. Она чуть слышно дышит, приоткрыв рот, пухлые губы потрескались; аккуратно приплюснутая переносица и маленькие ноздри явно достались ей от азиатских предков; веки голубовато-белые с густыми черными бровями; лысый после химиотерапии череп безжизненного, чуть розоватого цвета.

Она хороша, но не ослепительна, у нее куча достоинств – милых, но невыдающихся. Она хорошо печет. Умеет одеваться. Умна, много и жадно читает. Добра почти ко всем, кого ни встретит.

Мог же небесный свет явиться Баррету в преддверии ее конца, чтобы напомнить, что жизнь не заканчивается со смертью плоти?

Или это все его, Баррета, мессианские фантазии? А вдруг из-за этого-то и ушел любовник? Не из-за одержимости ли Баррета знамениями?

Баррет склоняется ниже, так близко к губам Бет, что чувствует на щеке ее дыхание. Она жива. Прямо сейчас – жива. Она явно видит сон, у нее подергиваются веки.

Ему представляется, что даже у последней черты сны у нее воздушные, светлые и жизнерадостные – в них к ней не подкрадывается незримый ужас, никто не испускает предсмертных воплей, безобидные на вид головы не являют внезапно черные провалы глазниц и оскаленные острые зубы. Он надеется, что так оно все и есть.

Мгновение спустя Баррет резко выпрямляется, как если бы кто-то позвал его по имени. И почти отшатывается, ошарашенный сознанием того, как рано уходит Бет и как мало людей почувствуют ее отсутствие. Простая и понятная мысль, но сейчас особенно пронзительная. Трагичнее это или наоборот – явиться так ненадолго в это мир и так незаметно его покинуть, почти ничего ему не дав, ничего не изменив?

Непрошеная мысль: главное свершение Бет в том, что она любит Тайлера и любима им. Бет любят многие, но Тайлер боготворит ее, восхищается ею, не видит в целом мире никого и близко равного ей.

Баррет питает к ней все те же чувства, но лишь как бы вслед за Тайлером. Выходит, Бет горячо любят двое – основной мужчина и запасной. В каком-то смысле она дважды замужем.

Что же будет делать Тайлер, когда ее не станет? Баррет обожает Бет, и она его (насколько он знает) тоже обожает в ответ, но повседневный уход и забота лежат целиком на Тайлере. Как он станет обходиться без Бет и без той осмысленности, какую она изо дня в день привносит в его жизнь на протяжении последних двух лет? Забота о Бет – его главное занятие, основная работа. Он играет на гитаре и сочиняет песни только в свободное от этой работы время.

Но так или иначе (Баррет понял это совсем недавно), как бы Тайлер ни сострадал Бет, как бы ни печалился, в нем давно не было такой удовлетворенности, какая появилась с началом ее болезни. Тайлер бы ни за что в этом не признался даже самому себе, но ходить за Бет – утешать ее, кормить, следить, чтобы она не пропускала приема лекарств, спорить с ее врачами – значило для него найти свое место. Наконец-то он может что-то делать, и делать хорошо, пока музыка ведет свое дразнящее существование где-то поблизости, но вне пределов досягаемости. А неизбежность грядущего поражения, видимо, не только внушает ему ужас, но и приносит покой. Редко кто становится по-настоящему великим музыкантом. Никто не может проникнуть в тело любимого и изгнать оттуда рак. Но одно принято считать обидным поражением, а другое нет.

Баррет нежно кладет ладонь Бет на лоб, хотя еще мгновение назад делать этого не собирался. Рука как бы действует по собственной воле, а ему остается просто за ней наблюдать. Бет что-то бормочет во сне, но не просыпается.

Баррет изо всех сил старается передать ей через ладонь некоторое подобие целительной энергии. Потом выходит из комнаты больной и направляется на кухню, где уже сварился кофе, куда гамельнским крысоловом манит его какое ни на есть буйство жизни; где Тайлер, поклонник и обожатель, сидит в одних трусах, свирепо наморщив лоб и вытянув тонкие, по-спортивному жилистые ноги, и как может готовится к своей скорой свадьбе.

Баррет изо всех сил старается передать ей через ладонь некоторое подобие целительной энергии. Потом выходит из комнаты больной и направляется на кухню, где уже сварился кофе, куда гамельнским крысоловом манит его какое ни на есть буйство жизни; где Тайлер, поклонник и обожатель, сидит в одних трусах, свирепо наморщив лоб и вытянув тонкие, по-спортивному жилистые ноги, и как может готовится к своей скорой свадьбе.

* * *

Странная затея эта их свадьба, – говорит Лиз, обращаясь к Эндрю.

Они стоят на крыше, вокруг валит снег. Невероятное зрелище снегопада и привело их на крышу после стремительно пролетевшей ночи (боже мой, Эндрю, уже четыре; Эндрю, с ума сойти, половина шестого, надо хоть немножко поспать). Сексом они не занимались, их обоих для этого слишком вставило, но за ночь несколько раз случались моменты, когда Лиз казалась, будто она может все-все-все про себя объяснить, может предъявить себя на раскрытых ладонях и сказать – вот она я, вся на виду, все хитрые замочки отперты, дверцы отворены, потайные ящики выдвинуты, двойные донца вскрыты, вот мои честь и благородство, мои страхи и больные места, вымышленные и настоящие, вот так вот я вижу, думаю и ощущаю, так я страдаю, так надеюсь, так строю фразы; а вот… вот вся моя суть, осязаемая, но незакосневшая, неспокойно ворочающаяся под телесным покровом, та моя неназванная и неназываемая сердцевина, которая просто есть, которой удивительно, неприятно и странно быть женщиной по имени Лиз, жительницей Бруклина и владелицей магазина; это та я, которую и встретит Бог, после того как с нее спадет плоть.

И вправду, зачем при этом секс?

Сейчас она успокаивается, воссоединяется (испытывая одновременно сожаление и признательность) со своим более приземленным “я” – оно все еще пышет светом и теплом, но уже опутано тонкими прочными путами, умеет быть мелочным и раздражительным, недоверчивым и без повода тревожным. Она больше не парит в небесах, не простирает над ночными лесами свой усыпанный звездами плащ; волшебное зелье еще не успело выветриться у нее из крови, но больше не мешает быть женщиной, которая в снегопад стоит на крыше рядом с молодым, страшно молодым любовником, которая свыклась с обыденным миром и запросто может сказать – странная затея эта их свадьба.

– Да, – говорит Эндрю. – Тебе так кажется?

Он сверхъестественно красив на фоне снежной зари, кожа светится белизной, как у святых Джотто, стриженая рыжая голова припорошена снегом. Лиз на миг охватывает радостное изумление – мальчику интересно, что она думает. Она знает, скоро они расстанутся, по-другому просто не может быть, учитывая, что ему всего двадцать восемь. Пятидесятидвухлетняя Лиз Комптон – только эпизод в его жизни, которая вся впереди. С этим ничего не поделаешь, и главное сейчас, что он рядом, с остекленевшими с ночи глазами кутается в одеяло с ее кровати, фарфорово-бледный в рассветных лучах, пока не чей-то еще, а ее.

– Нет, я все отлично понимаю, – говорит она. – Но, по-моему, они б не стали затеваться со свадьбой, если бы она… если была бы здорова. И боюсь, не почувствует ли она себя в дурацком положении. А то это как больного ребенка в Диснейленд везти.

Слишком ты цинична, Лиз. Слишком резка. Не торопись расставаться с ночью, разговаривай с мальчиком на языке искренней благожелательности, на каком он сам говорит.

– Нет, это понятно. Но ты знаешь, если бы я тяжело заболел, я бы, наверно не возражал. Не был бы против, чтобы мне так доказали свою любовь.

– Только непонятно, делает это Тайлер скорее для себя или скорее для Бет.

Эндрю смотрит на нее обкуренным взглядом ясных и непонимающих глаз.

Она слишком много болтает? Или, может, его утомило пиршество длившихся всю ночь разговоров? Так недолго из редкого сокровища превратиться в тетку, которая не умеет вовремя замолчать.

Узы плоти снова берут свое. Возвращаются сомнения и мелкие поводы для самоистязания, осточертевшие, но настолько привычные, что с ними как-то даже спокойней.

– Я вообще их не очень знаю, – говорит Эндрю.

Ему не хочется продолжать разговор. Она утомила его. Но и Лиз еще не готова выпустить из рук обтрепанные края славной ночи, расстаться с верой в то, что ничего непонятного не бывает.

– Пошли внутрь, – говорит она.

Здесь, в утреннем снегопаде, Лиз лишается чего-то ей очень дорогого, как если бы ветер выдувал из нее размах и запал, оставляя лишь камешки скепсиса, аккуратные четки для счета обид.

– Нет, подожди минутку, – говорит Эндрю. – Я думаю…

Она ждет. Он напряженно соображает. Завернутый в одеяло, присыпанный снежными искрами, стоит и решает, что же он такое думает.

– Я думаю, надо меньше гадать. Думаю, надо действовать и делать ошибки. Жениться надо. Рожать детей. Даже если мотивы у тебя при этом не самые чистые и благородные. А то так всю жизнь проживешь себе чистым и благородным, а потом к старости возьмешь и останешься совсем один.

– Вполне может быть, что ты прав.

– Чтобы в дерьме не увязнуть, шевелиться надо, драться.

– Ну, может быть. В известной мере, – говорит она. – Эй, ты дрожишь?

– Немножко.

– Тогда идем.

Она целует его в холодные губы.

* * *

На кухне Баррет наливает себе полкружки кофе, свою обычную утреннюю дозу. Тайлер погрузился в себя, напевает себе под нос мелодию, негромко отбивая ритм пальцами по столу.

Редкий случай: Баррет не может подобрать слова, чтобы заговорить с Тайлером, и поэтому сидит, сжав в руках кружку с кофе, как будто только ради кофе и пришел на кухню. Немного спустя Тайлер выныривает из своего параллельного мира.

Обычно утренний кухонный разговор начинает Баррет. Но сейчас первым заговаривает Тайлер:

– Ты точно хочешь идти в магазин за три часа до открытия?

Тайлер говорит внятно и складно, но какая-то часть его по-прежнему витает в иных сферах. Напевать он перестал, но музыка все еще на полную звучит у него в голове. Баррет подозревает, что временами, особенно по утрам, когда музыка захватывает его целиком и крепнет желание написать великую вещь, поддерживать обыденную беседу для Тайлера все равно что пытаться докричаться до напарника на строительной площадке.

Баррет Тайлеру не отвечает. Он хотел бы ответить. И сейчас ответит. Но для начала он должен вспомнить, из чего состоят эти их кухонные разговоры, какими словами они каждое утро по-братски благословляют друг друга на дневное странствие (доброго тебе пути, пилигрим) – что именно Баррету надлежит сказать.

Сегодня у него есть тайна. Что-то, что он не рассказывает Тайлеру.

Очень странно: ему никак не удается собраться с мыслями.

И еще тоже странно: кажется, нынче без притворства невозможно быть Барретом.

– Эй? – говорит Тайлер.

Смешно. Впервые на памяти Баррета они поменялись ролями – с самого их детства повелось, что это не Тайлер его, а он выводил Тайлера из ритмически-созерцательной прострации.

Баррет встрепенулся.

– Да, – отвечает он брату. – Мне там нравится, когда никого нет. Можно спокойно почитать.

Вроде бы и голос, и интонации, и словарь его, такие же, как всегда. Ему хочется надеяться, что это так. Во всяком случае, недоумения на лице Тайлера не заметно.

– Здесь тоже можно читать. У тебя своя комната.

– А теперь ты как мама говоришь.

– Мы оба как мама.

– То есть, по-твоему, нас тоже убьет молнией? – спрашивает Баррет.

– Ты о чем?

– О том, что женщину убивает молнией на поле для гольфа, а потом, много лет спустя, молния бьет в одного из ее сыновей. Какова вероятность, что это случится?

– Вероятность ровно та же, что и в ее случае.

– Порой мне странно бывает, что ты так глух к романтике.

– Не путай романтику и суеверие, – говорит Тайлер.

– Но неужели ты никогда не пробовал представить, где сейчас мама?

Тайлер смотрит на Баррета так, как если бы тот отпустил грубое и бестактное замечание.

– Конечно, пробовал.

– Ты же не думаешь, что ее… просто не стало?

– Не хочется так думать.

Из крана в замоченную в раковине кастрюлю с едва слышным всплеском падает давно набухавшая капля воды. Под потолком приглушенно гудит круглая лампа дневного света, которую Бет укутала красным шарфом.

– Тебе никогда не приходило в голову, что католики могут быть правы? – спрашивает Баррет.

– Они неправы. Следующий вопрос.

– Ну, кто-то же прав. Почему не католики?

– Такое впечатление, что ты немного двинулся.

Алюминиевый кант столешницы слегка разошелся на углу, в вершине V-образной расщелины прочно угнездилась хлебная крошка.

– Надо же быть открытым любым возможностям, разве нет?

Эта возможность мне не подходит.

– Да я… Я просто думаю об этом.

– Ты всегда был лучшим католиком, чем я, – говорит Тайлер.

– Я был всего лишь сговорчивее. И ты знаешь, никто из священников ко мне ни разу не приставал.

Назад Дальше