Они давали друг другу то, что не хватало каждому.
И было невозможно себе представить, что еще совсем недавно они не знали друг друга и жили каждый сам по себе.
По вечерам вместе смотрели телевизор, привалившись друг к дружке. Комментировали. Им нравилось одно и то же и не нравилось одно и то же.
У Вознесенского есть строчки: «Ты поставила лучшие годы, я – талант». Годы Ариадны не были лучшими. Но женские силы играли в ней не убывая. Она чувствовала себя молодой. И Зверев совершенно не помнил о своем возрасте.
Забегала Мирка. Смотрела на сладкую парочку. Спрашивала с издевкой:
– Ну что, поздняя любовь?
– Любовь не бывает поздняя или ранняя, – возражала Ада. – Просто она есть или нет.
– Взрослая любовь, – уточнял Зверев.
Мирка завидовала. У Ады было три мужа, а у нее – ни одного.
– Жаль, что мало осталось, – вздыхала Мирка.
– В каком смысле? – напряглась Ада.
– В том смысле, что финишируем. Мы же не будем жить триста лет, как черепахи.
– В Японии продолжительность жизни девяносто лет.
– Они едят рис и морепродукты, – напомнила Мирка.
– И мы тоже будем есть рис и креветки. Так что у Валюсика впереди еще двадцать пять лет.
Зверев помолчал, потом сказал:
– Но ведь это так мало…
В прежние времена Зверев не дорожил жизнью. Ему было нечего терять. А сейчас – есть что терять. Сейчас ему дорог каждый день и каждая минута.
Страшно умирать – вот расплата за позднюю любовь.
Ариадна взяла дела Зверева в свои руки. Стала вести переговоры с заказчиками и галеристами.
Зверев как бизнесмен – круглый нуль. Заказчики сразу видели, что его можно объехать на хромой козе. Заказчики называли свою цену. Ада прибавляла нуль. Увеличивала в десять раз. При этом ее лицо было спокойным и бесстрастным, как будто речь шла не о деньгах, а о погоде за окном.
Дела Зверева пошли в гору.
Впереди обозначились большие перспективы. Возраст имеет значение для балетных и цирковых, а у скульпторов – длинный век. Они живут и работают до упора.
Ариадна настояла на машине. Зверев сопротивлялся. Он никогда не водил. Ему казалось: он бездарен по этой части, обязательно разобьет машину и себя и, не дай Бог, угробит чью-то жизнь. Но Ада сказала: сможешь. И он смог. И оказалось, что с машиной – совсем иная жизнь. Другой уровень свободы. И было непонятно – как он жил без машины и без Ады.
* * *Он звал ее Дуся – производное от Адуси.
Она – Дуся, он – Валюсик. Иногда – Валентино, на итальянский лад.
Они никогда не сюсюкали на людях, но при Мирке случалось.
– Слушай, Дуся, – не выдержала Мирка. – Вот ты любила кагэбэшника, а сейчас любишь правозащитника. Тот был Пусик, а этот Валюсик.
– И что?
– Как это понимать?
– Я любила и люблю не функцию, а человека. Мужчину. Мужика, если хочешь.
– А принципы?
– От принципов детей не бывает. Дети родятся от любви.
– Ты как чеховская Душечка: мы с Ваничкой, мы с Васичкой…
– Но ведь не одновременно. Сначала с Ваничкой, потом с Васичкой.
Сверху спустился Зверев в клетчатой рубашке. От него пахло красками.
– О чем базарим? – весело спросил Зверев.
– Насчет чеховской Душечки, – сказала Ада.
– Я обожаю Душечку, – поделился Зверев. – Надо будет ее написать.
– А Ленин ее презирал, – напомнила Мирка. – Говорил: душечка Троцкий.
– «Иудушка Троцкий», – поправил Зверев. – А Душечка Потресов, меньшевик.
– А ты откуда знаешь? – удивилась Ада.
– Ленин в своих политических целях мог извратить все, что угодно. Он был фанатик революции, а Душечка тут ни при чем. У Душечки был главный женский талант – талант любви.
– На что ты намекаешь? – насторожилась Мирка.
– Ни на что не намекаю. Прямо говорю.
Мирка обиделась. Получалось: у Ады есть талант, а у нее нет. Унизил, как Ленин Душечку. Свинья. Она породила этот союз: Дуся-Валюся, но ей никто не воздал должное. Хоть бы «спасибо» сказали. Хоть бы шаль подарили…
Старосельский праздновал день рождения. Круглая дата. Юбилей.
Ариадна получила личное приглашение. Не пойти было невозможно. Собирались друзья Леона, их семьи. Это были и ее личные друзья.
– Пойдем вместе, – приказала Ариадна. – Женщине неприлично приходить без мужчины.
– Ты вдова. Тебе как раз неприлично появляться с мужчиной.
– Сколько можно скрывать и прятаться? Я должна тебя предъявить…
В ресторан пришли вместе.
Приглашенных собралось человек сто. У всей сотни вытянулись лица. Ожидали, что Ада явится одна и в черном. А она явилась – яркая, помолодевшая, с правозащитником – «человеком не нашего круга». Сейчас, правда, другие времена, все круги перемешались, и все же… Года не прошло, у покойного пятки не успели остынуть, а она уже перекрестилась в другую веру, изменила всем сразу.
Мужчины насупились, подозрительно смотрели на своих жен. Их (мужчин) постигнет та же участь в недалеком будущем. Рога посмертно.
И с кем? С идейными врагами.
Их человечья стая потихоньку старела и редела. Юбилеи, юбилеи…
Все длиннее пройденный путь, все короче оставшаяся дорожка.
Ада и Зверев сели на свои места.
Против Зверева оказался пожилой господин, неуловимо знакомый. Зверев вгляделся и узнал: Валун. Он мало изменился, только поседел. Был толстый и остался толстый. Крупные глаза смотрели так же насквозь.
– Здравствуйте, – поздоровался Валун. – Вы меня помните?
– А как вы думаете?
– Думаю, помните.
Возле Валуна сидела его жена, неожиданно красивая. Эти валуны разбирали лучших женщин.
Между столиками ходил человек с аккордеоном. Как в деревне. На такие корпоративы (новый термин) приглашались дорогие артисты.
Аккордеонист – народный и заслуженный, играл песни семидесятых годов. Песни замечательные, лучше современных. Это были мелодии молодости. Все размякли и настроились.
Ада слегка погрустнела. Вспомнила Леона. Она его никогда не забывала. Ни на минуту. Но она не умела жить одна. Не умела ни о ком не заботиться. Она выражала себя через служение ближнему. Ада засыхала без ласки. Любить и быть любимой – вот ее самовыражение. Дни без любви – это дни, отданные черту. Она отдала черту целый год, двенадцать месяцев. Как будто жила под водой, не дыша и зажмурившись. А сейчас вынырнула и поплыла к берегу. Зверев – ее берег, ее причал. Пусть все осуждают, называют Душечкой? А кто сказал, что настоящая любовь бывает раз в жизни. Кто-то сказал. Но он ошибся.
Валун смотрел на Зверева слегка исподлобья. Как когда-то.
– А вы хорошо выглядите, – сказал он. – Лучше, чем раньше.
– Спасибо? Вы там же работаете?
– Естественно.
– В том же кабинете?
– В том же кабинете.
– А второй где? Белобрысый?
– Он больше не работает в органах.
– Сам ушел?
– Ну… Сами у нас не уходят.
– Понятно, – сказал Зверев. – А как вообще дела у КГБ?
– Сейчас хорошо.
– А было плохо?
– Первый президент раздробил нас на удельные княжества. А второй президент собрал в крепкий кулак. А почему вы спрашиваете?
– Ну как же… Общее прошлое.
Валун улыбнулся. Вне своего кабинета он был симпатичным.
– Вы не хотите передо мной извиниться? – спросил Зверев.
– За что? – удивился Валун.
– За то, что вы меня преследовали. Я ведь был прав.
– У вас ваша правда, а у меня моя. Я защищал систему.
– Ваша система развалилась.
– Появилась новая, – ответил Валун.
– Но она больна.
– В каком смысле? – насторожился Валун.
– Есть человек здоровый, больной и мертвый. Ваша система больна. Коррупция. Воровство.
– Будем лечить. Рассчитываем на вашу помощь.
– Вы и тогда рассчитывали.
– А чем вы, собственно, недовольны? Прожили десять лет в Париже. Вас же не в Сибирь сослали и не в Мордовию. Париж стоит мессы. Разве нет?
Валун смотрел незамутненно. Он не считал себя виноватым. Это был сторожевой пес системы. Один из пальцев в кулаке.
Официант разлил виски. Тамада произнес торжественный тост. Все пригубили.
– В меню указано шотландское виски, а это просто коньячный спирт, – заметила Ада.
Она понимала толк в напитках.
– Официанты подменили. Хозяин не знает, – предположила жена Валуна.
– Хозяин все прекрасно знает, – сказал Валун.
– Я об этом и говорю, – заметил Зверев.
Подали горячее. В меню оно называлось «риббай».
– Это не риббай, – сказала Ада. – Риббай – мраморное мясо. Корову кормят особым образом: получается слой мяса, слой жира. А это просто бифштекс.
Под конец вечера появился холеный мужик с огромным букетом. Его сопровождала охрана.
– Кто это? – спросила Ада.
– Спонсор, – неопределенно ответил Валун.
– Это Пончик, – объяснила жена Валуна.
– Пончик – фамилия? – не поняла Ада.
– Кликуха. У них по именам никого не зовут.
– У «них» – это у кого?
Валуны промолчали. Зверев толкнул Аду в бок, призывая не задавать вопросов.
– Это не риббай, – сказала Ада. – Риббай – мраморное мясо. Корову кормят особым образом: получается слой мяса, слой жира. А это просто бифштекс.
Под конец вечера появился холеный мужик с огромным букетом. Его сопровождала охрана.
– Кто это? – спросила Ада.
– Спонсор, – неопределенно ответил Валун.
– Это Пончик, – объяснила жена Валуна.
– Пончик – фамилия? – не поняла Ада.
– Кликуха. У них по именам никого не зовут.
– У «них» – это у кого?
Валуны промолчали. Зверев толкнул Аду в бок, призывая не задавать вопросов.
Ада рассматривала гостя. Розы были темно-бордовые, крупные, невиданной красоты. Где только такие растут? Скорее всего в Голландии. Сам Пончик был похож на депутата Государственной думы, однако в лице чего-то не хватало: концентрации и букета. Как поддельный коньяк, сильно разбавленный.
Пончик подошел к Валуну. Поздоровался за руку.
Охрана села за отдельно стоящий стол.
Те, кто ловит, и те, кого ловят, сидели в одном помещении.
Каждой твари – по паре. Буквально Ноев ковчег…
Пончик кивнул Звереву, из вежливости, но руки не подал. Кто он, этот Зверев? Голодный художник, не в законе и не в авторитете…
Мирка притащила письмо в защиту архитектурных памятников.
Москва перестраивалась в угоду бизнесу. Разрушали и сносили старые особняки, находящиеся под охраной государства. Общественность жалко вякала, но это был глас вопиющего в пустыне. Побеждала сила денег – агрессивная и неумолимая, как несущийся поезд. Интеллигенция тихо возмущалась, но не хотела ставить свои личные табуретки на пути тяжелого состава, тем более что конец известен. Предыдущие семьдесят лет научили бояться и терпеть.
И тем не менее было составлено письмо. Подписались многие известные люди.
Мирка не ленилась, ездила по адресам в противоположные концы Москвы. Машины у нее не было, преодолевала расстояния на муниципальном транспорте.
– Ты должен подписать, – распорядилась Мирка и сунула Звереву письмо.
– Забери обратно. Я этого письма не видел. Ничего подписывать не буду, – отрезал Зверев.
– Тебе что, плевать?
– Я хочу спокойно работать и спокойно жить.
– Но тогда в этой стране ничего не изменится. Ничего и никогда.
– Уже изменилось. Никто не идет с танками. Не навязывает социализма. И социализма нет.
– В этом и твоя заслуга, – напомнила Мирка.
– А теперь очередь молодых. Пусть приходят и наводят свои порядки. Я больше в эти игры не играю. Я на пенсии.
– Ты – совесть нации. А у совести возраста нет.
– Отстань от него, – вмешалась Ада. – У него давление.
– Равнодушие – это душевная подлость, – подытожила Мирка и убралась восвояси. От обеда отказалась в знак протеста.
Мирка убралась, но оставила письмо в кухне на подоконнике. Оно белело, белое на белом. Бумага была светлее, чем крашеное дерево.
Ада поливала цветы. Кормила кошку. Тихо разговаривала по телефону. Производила какие-то разумные действия.
Вспомнились слова из любимого фильма: «Хороший дом, хорошая жена, что еще нужно человеку, чтобы достойно встретить старость…»
Зверев ушел к себе в мастерскую.
Работал до позднего вечера. Писал желтые подсолнухи. Работал не кистью, а прямо тюбиком, выдавливая краску на холст. Цветы получались выпуклые, настолько реальные, что казалось: сейчас не удержатся на холсте и выпадут из картины прямо ему в руки.
Как правило, Зверев был влюблен в то, что писал. Если влюбленность проходила, кисть останавливалась. Не шло. А сейчас рука летела, и время летело незаметно.
В начале ночи Зверев спустился на кухню.
Увидел письмо на подоконнике. Он отвернулся, но письмо навязчиво белело где-то сбоку. Неприятно волновало, как голодный зверек, который молча просит есть.
Зверев достал из холодильника кусочек хлеба, намазал маслом и медленно с удовольствием съел. Ада запрещала есть масло, а это была его любимая еда: хлеб с маслом.
Зверев доел. Послушал себя. Посидел за столом без всяких мыслей.
Потом быстро прочитал письмо. Подписал. Вернул на подоконник.
В самом деле, если разрушить памятники старины, страна останется без прошлого, а значит – без будущего.
Зверев поднялся в мастерскую. Лег.
Окно в потолке слилось с ночью. Непонятно: есть окно или нет. Но прямо над головой светила далекая, чуть оранжевая звезда. Марс. Она сверкала и переливалась, как алмаз желтой воды. И хотелось верить, что там кто-то есть.
Дерево на крыше
Ее назвали Матрена, но с таким именем как проживешь? Вокруг сплошные Искры, Клары, Вилены и Сталины… В паспорте оставили как есть – Матрена, а между собой стали звать Вера. Коротко и ясно. И вполне революционно.
Вера родилась в Калужской области, через три года после революции. Что творилось сразу после переворота, она не помнила. Весь этот мрак лег на плечи ее родителей.
Когда Вера выросла, стало ясно, что девка красивая и ее путь – в артистки. Все красавицы хотели быть артистками, показать свою красоту, поразить всех, а особенно кого-то одного. Выйти за него замуж, нарожать детей и жить в любви и всенародной славе. Кто же этого не хочет…
Вера собрала узелок (чемодана у нее не было) и отправилась в город Ленинград. Из их деревни все уезжали именно в Ленинград – на заработки, на учебу и даже на воровство. Как будто, кроме Ленинграда, не было других точек на земле.
Перед отъездом мать сказала Вере: «Запомни, ты интересная, к тебе будут приставать женатые мужчины. Если узнаешь, что женатый, – не связывайся. Скажи: «Не… Иди домой к своей жёнке…»»
Наивное пожелание. Все стоящие были как раз женаты. К тому же любовь не спрашивает – женатый или холостой… Но Вера, как ни странно, запомнила материнский наказ. И следовала ему всю жизнь.
Вера стала поступать в Ленинградскую театральную студию. Ее приняли не столько за талант, сколько за типаж. Русская, русоволосая, голубоглазая, тонкая, как молодая березка. Сама Россия.
Среди поступающих преобладали черноволосые и огнеглазые, южные. Революция отменила черту оседлости, и из местечек хлынула талантливая еврейская молодежь. Это оказалось весьма полезно для культуры. Как говорят в Китае: «Пусть растут все цветы» – и южные, и северные.
Вера получила место в общежитии.
Жила впроголодь. Но тогда все так жили. Если есть картошка, мука и вода – не о чем беспокоиться.
На танцы ходили в общежитие политехнического института.
Веру приглашал высокий парень в толстых очках. Очки как бинокли.
Парень – его звали Александр – был коренной ленинградец, проживал в доме специалистов, так назывались дома, построенные для красной профессуры. Он приходил в общежитие только на танцы, а если точнее – только из-за Веры. Он прижимал ее к себе, и Вера слышала, как гулко стучит его сердце. И не только сердце. Конец его туловища становился жестким и тяжелым, как локомотив. Александр упирался локомотивом в ее живот. Буквально наезжал.
Вера поднимала на юношу укоризненный взгляд. А что он мог поделать? Его тело ему не подчинялось. У тела свои законы.
После танцев Александр шел провожать Веру до общежития. Ему надо было куда-то девать накопившуюся страсть, и он нес Веру на руках вверх по лестнице. Подхватывал ее под коленки и поперек спины и волок на четвертый этаж. Вера хохотала и становилась еще тяжелей.
Все это становилось непосильным для Александра. И он женился.
Вера переехала жить в дом специалистов, в профессорскую семью ее мужа.
Родители – приятные люди, хотя и не приспособленные к каждодневной жизни. Им бы только книжки читать. Пожизненные отличники.
Вера квасила капусту, пекла картофельные оладьи и жарила корюшку.
Кошки высаживались под окнами и смотрели вверх. Корюшка пахла свежим огурцом. Запах будоражил всю округу. Кошки нервничали.
Вера все успевала. Вокруг нее все были счастливы, каждый по-своему. Папаша-профессор никогда не ел так вкусно. Александр больше не задерживал свой локомотив на запасных путях, и он мчался вокруг земного шара, издавая победные гудки. Мать-профессорша слегка страдала оттого, что ее сын женился на деревенской, на простой. Но что же делать… Революция перемешала все слои и сословия.
К тому же Вера была хоть и простая, да не очень. Актриса все-таки… Чехов, Горький…
Вере исполнилось двадцать один год.
День рождения встречали весело и шумно, засиделись до трех часов ночи. А в четыре – началась война с Германией.
Никто не представлял себе размеров и тяжести этой войны. Думали: месяц, два… Ровно столько, сколько уйдет на то, чтобы победить врага на его территории. Броня крепка, и танки наши быстры…
Никто не знал и даже не представлял себе, что такое блокада.
Ленинград называли город-герой. А это был город-мученик.
Люди хотели есть и сходили с ума.
Родители Александра перестали выходить на улицу. Боялись упасть и не встать. В городе расцвел каннибализм. Ели человечину. Говорили, что мясо вкусное, похожее на свинину.