— Он ушел утром, — продолжала она. — Отныне нас ничто не разделяло. И он обнял меня просто как муж, который прощается с молодой женой перед отъездом в дальнюю дорогу…
Она встала. Я взял ее пылающую руку, поддержал ее под локоть, и мы пошли по темной аллее.
— И он ни разу не написал вам? — спросил я.
— Ни разу, — ответила она.
Тогда, одновременно подумав о том, что делает в этот час Мольн, какие приключения ждут его на дорогах Франции или Германии, мы стали говорить о нем так, как никогда еще не говорили. Медленно двигаясь к дому, останавливаясь чуть ли не на каждом шагу, мы делились былыми впечатлениями, припоминали полузабытые мелочи. И долго еще звучал в темноте нежный голос молодой женщины, и сам я, с прежней восторженностью, с чувством глубокой дружбы, без устали говорил и говорил о человеке, который покинул нас…
Глава двенадцатая ТЯЖКАЯ НОША
Занятия в школе должны были начаться в понедельник. В субботу, около пяти часов вечера, в школьный двор, где я пилил на зиму дрова, вошла женщина. Она пришла с вестью, что в Саблоньере родилась девочка. Роды были тяжелыми. Накануне вечером, в девять часов, послали в Преверанж за акушеркой. В полночь пришлось снова запрягать — ехать во Вьерзон, за врачом. Он вынужден был наложить щипцы. У девочки ранена головка, она все время кричит, но жизнь ее как-будто вне опасности. Ивонна де Гале очень слаба, но она проявила удивительное мужество и терпение.
Я бросил работу, побежал в дом, переоделся и пошел вместе с доброй женщиной в Саблоньер, радуясь этим новостям. Осторожно, боясь потревожить мать или ребенка, я поднялся но узкой деревянной лестнице на второй этаж. Там меня встретил г-н де Гале; у него был измученный, но счастливый вид; он пригласил меня в комнату, куда временно поставили колыбельку новорожденной, со всех сторон закрытую занавесками.
Мне никогда еще не приходилось бывать в доме, где только что родился ребенок. Все казалось мне таким удивительным, таким таинственным и чудесным! Вечер был теплый — настоящий летний вечер, — г-н де Гале не побоялся открыть окно, которое выходило во двор. Облокотившись рядом со мной на подоконник, вздыхая от усталости и от счастья, он стал рассказывать мне о драматических событиях минувшей ночи; слушая его, я все время ощущал непривычное присутствие в комнате нового существа…
За занавесками раздался крик, пронзительный и протяжный… И г-н де Гале сказал мне вполголоса:
— Эта рана на головке так мучит ее…
Он стал качать маленький сверток за занавесками; по его машинальным движениям было видно, что он делает это с самого утра и успел привыкнуть к своим обязанностям.
— Она уже улыбается и хватает меня за палец, — сказал он. — Да вы ведь еще не видели ее?
Он раздвинул занавески, и я увидел крохотное личико, красное, сморщенное, и маленькую удлиненную головку, обезображенную щипцами.
— Это пустяки, — заверил меня г-н де Гале. — Доктор сказал, что со временем все пройдет само собой… Дайте-ка ей палец, вы увидите, как она его схватит.
Передо мной словно открылся неведомый мир. Сердце наполнилось странным радостным чувством, которого я раньше не знал…
Господин де Гале осторожно приоткрыл дверь в комнату молодой женщины. Она не спала.
— Можете войти, — сказал он.
Она лежала с горящим лицом; по подушке разметались светлые волосы. Устало улыбнувшись, она протянула мне руку. Я поздравил ее с чудесной дочерью. Она ответила чуть охрипшим голосом, в котором слышалась необычная для нее суровость — суровость человека, вернувшегося с поля боя:
— Да, но мне ее немного испортили…
И опять улыбнулась.
Я скоро ушел, чтобы не утомлять ее.
Назавтра, в воскресенье, в середине дня, я с радостным чувством поспешил в Саблоньер. Поднеся руку к звонку, я вдруг заметил прикрепленную к двери записку:
ПРОСЬБА НЕ ЗВОНИТЬ
Я не понял в чем дело. Довольно сильно постучал. За дверью послышались торопливые приглушенные шаги. Мне открыл незнакомый человек — врач из Вьерзона.
— Скажите, что случилось? — быстро спросил я.
— Тсс! Тсс! Девочка ночью едва не умерла. И с матерью очень плохо, — шепнул он с сердитым видом.
В полном расстройстве чувств я на цыпочках поднялся вслед за ним на второй этаж. Девочка спала в своей колыбели, бледная как смерть, белая как полотно. Врач считал, что ему удалось ее спасти. Что касается матери, он не может ни за что поручиться… Увидев во мне единственного друга семьи, он пустился в пространные объяснения. Говорил о воспалении легких, закупорке сосудов. Он колебался, он не был уверен… Вошел г-н де Гале, страшно постаревший за двое суток, растерянный, дрожащий. Он провел меня в соседнюю комнату, сам не слишком понимая, что делает, и сказал шепотом:
— Нельзя ее пугать, врач велел внушать ей, что все хорошо.
Ивонна де Гале лежала, запрокинув голову, как накануне; к лицу прилила кровь, щеки и лоб были пунцовыми, глаза по временам блуждали, точно ее что-то душило; с невыразимой кротостью и мужеством боролась она со смертью.
Не в состоянии говорить, она протянула мне свою пылающую руку, и в этом движении было столько дружбы, что я чуть не разрыдался.
— Ну, ну, — сказал г-н де Гале очень громко, с жуткой шутливостью, смахивавшей на безумие, — видите, она не так уж плохо выглядит, наша больная!
Не зная, что ответить, я держал в ладонях горячую руку умирающей…
Она силилась сказать мне что-то, о чем-то попросить; она обратила взгляд на меня, потом показала глазами на окно, будто хотела, чтобы я вышел на улицу и позвал кого-то… Но тут у нее начался страшный приступ удушья; ее прекрасные синие глаза, которые только что так трагически звали меня, теперь закатились, щеки и лоб потемнели, она задрожала, забилась, стараясь сдержать стоны ужаса и отчаяния. К ней кинулись врач и сиделка с кислородным баллоном, салфетками, флаконами, а старик, склонившись над ней, закричал — закричал так, словно она уже была далеко от него, хриплым и дрожащим голосом:
— Не пугайся, Ивонна. Ничего страшного. Тебе нечего бояться!
Приступ скоро прошел. Она получила возможность немного передохнуть, но все еще задыхалась, запрокинув голову; она продолжала бороться, но была не в состоянии даже на миг взглянуть на меня, сказать мне хоть слово, выкарабкаться из бездны, в которую уже погрузилась.
…Видя, что не могу быть ничем полезен, я решил уйти. Конечно, я мог еще остаться на некоторое время — и теперь, когда я думаю об этом, меня терзают горькие сожаления. Но ведь тогда я еще надеялся. Я убеждал себя, что она не может так сразу умереть…
Дойдя до опушки ельника, росшего позади дома, и ни на минуту не переставая думать о взгляде, которым Ивонна указала на окно, я стал внимательно, как часовой, как следопыт, обследовать лесную чащу, через которую Огюстен когда-то впервые пришел в Саблоньер и через которую он бежал из дому прошлой зимой. Увы, все было тихо вокруг. Ни одной подозрительной тени, ни единой дрогнувшей ветки. И только вдали, со стороны аллеи, которая вела в Преверанж, слышался слабый звон колокольчика; скоро из-за поворота показался на тропинке маленький мальчик в красной скуфье и школьной блузе, следом за которым шагал священник… И я ушел, глотая слезы.
На другое утро начинался новый учебный год. К семи часам утра в школьном дворе уже появились первые ученики. Я долго не решался спуститься вниз, показаться перед ними. И когда наконец вышел, чтобы отпереть отсыревший класс, который простоял закрытым два месяца, случилось то, чего я так страшно боялся: от группы игравших на площадке мальчиков отделился самый старший и направился ко мне. Он сказал, что «вчера вечером умерла молодая госпожа из Саблоньера».
В голове у меня помутилось от горя. Мне показалось, что никогда в жизни не хватит у меня мужества начать урок. Пересечь голый школьный двор вдруг оказалось для меня таким непосильным трудом, что ноги у меня подкосились. Все стало тяжким и безрадостным, потому что она умерла. Мир опустел. С каникулами покончено. Покончено с долгими поездками в повозке но незнакомым дорогам, покончено с таинственными праздниками… В мире осталось только горе.
Я сказал детям, что до полудня уроки отменяются. Они разошлись небольшими группками по своим деревням, чтобы сообщить эту новость товарищам. А я надеваю черную шляпу и черный сюртук и, удрученный, иду в Саблоньер.
И вот я перед домом, который мы так искали три года тому назад. Вчера вечером в нем умерла Ивонна де Гале, жена Огюстена Мольна. Посторонний принял бы дом за часовню — такая тишина установилась здесь со вчерашнего дня.
Так вот что готовило нам это погожее утро первого дня учебного года, это вероломное осеннее солнце, которое сочится сквозь ветви елок! Как совладать с подступившим к горлу комком, с наполнившим душу протестом? Мы отыскали прекрасную девушку. Мы завоевали ее. Она была женой моего товарища, а я — я испытывал к ней глубокое чувство дружбы, чувство, которое не нуждается в признаниях. Я смотрел на нее — и радовался, как ребенок. Быть может, в один прекрасный день я женился бы на другой девушке, и первым человеком, которому я доверил бы свою тайну, была бы она, Ивонна…
На двери, возле звонка, все еще висела вчерашняя записка. Внизу, в прихожей, был приготовлен гроб. В комнате второго этажа меня встретила кормилица; она рассказала мне о последних минутах покойной, открыла передо мной дверь в ее комнату… Вот она. Нет больше ни жара, ни борьбы. Нет ни лихорадочного румянца, ни ожидания. Только тишина, только неподвижное, окруженное ватой лицо, непроницаемое, белое, только мертвый лоб, а над ним — густые тяжелые пряди.
В углу, спиной ко мне, примостился г-н де Гале; он без ботинок, в одних носках; со страшным упрямством шарит он по разбросанным в беспорядке ящикам, вытащенным из шкафа. Время от времени он вытаскивает то одну, то другую пожелтевшую фотографию дочери, и плечи его трясутся от бесшумных рыданий, как от приступов смеха…
Погребение назначено на полдень. Врач боится быстрого разложения, что случается иногда при закупорке сосудов. Вот почему лицо покойной, как и все тело, обложено ватой, пропитанной фенолом.
На нее надели прелестное платье темно-синего бархата, местами усеянное серебряными звездочками; при этом сильно помялись красивые пышные рукава вышедшего теперь из моды фасона. Когда подошло время принести снизу гроб, обнаружилось, что его не повернуть в узком коридоре. Оставалось одно: обвязать его веревкой и поднять через окно, а потом тем же путем спустить в окно вместе с телом… Но тут г-н де Гале, до сих пор все возившийся со старыми бумагами, среди которых он искал бог весть какие сувениры, вдруг вмешался с неожиданным пылом:
— Я не допущу этого ужаса, — сказал он голосом, в котором слышались слезы и ярость, — лучше я сам, на своих руках отнесу ее вниз…
И он сделал бы это, рискуя потерять на полдороге сознание и упасть вместе со своей ношей!
Тогда я принимаю единственно возможное решение. С помощью доктора и одной из женщин я подкладываю руку под спину покойницы, другую — под ее ноги и поднимаю тело, прижав его к своей груди. Сидя на моей левой руке, привалившись плечом к правой, упираясь головой в мой подбородок, моя ноша страшно давит мне на сердце. Медленно, ступенька за ступенькой, иду я вниз по крутой длинной лестнице; внизу в это время спешно готовят гроб.
Руки мои наливаются невероятной усталостью. Каждая ступенька, каждый шаг с этой тяжестью на груди отнимают у меня силы. Обхватив неподвижное, налитое свинцом тело, опустив голову на голову моей ноши, я тяжело дышу, и ее русые волосы попадают мне в рот — мертвые волосы, у которых привкус земли. Этот привкус земли и смерти да страшная тяжесть на сердце — вот и все, что остается мне от волшебного приключения и от вас, Ивонна де Гале, женщина, которую так искали и так любили…
Глава тринадцатая ТЕТРАДЬ ЕЖЕМЕСЯЧНЫХ КОНТРОЛЬНЫХ РАБОТ
В доме, полном грустных воспоминаний, сердобольные женщины выхаживали больного ребенка; старый г-н де Гале вскоре тоже слег. С наступлением первых зимних холодов он тихо угас, и я не мог сдержать слез у гроба этого славного старика, чья снисходительность, чьи фантазии, так похожие на фантазии его сына, положили начало всем нашим приключениям. Он умер счастливой смертью — в полном непонимании происходящего и в полном одиночестве… Поскольку у него давно уже не осталось в этих краях ни родственников, ни друзей, он в своем завещании назначил меня единственным наследником — до возвращения Мольна, которому я должен был дать полный отчет, если он вообще когда-нибудь вернется… Теперь я переселился в Саблоньер. В Сен Бенуа я ходил только на уроки; выходил я из дому рано утром, в полдень обедал в школе, разогревая на печке принесенную из Саблоньера еду, и вечером, сразу же после занятий, возвращался домой. Это позволяло мне всегда быть рядом с ребенком, которого нянчили женщины с фермы. Но главное, это увеличивало мои шансы встретить Огюстена, если в один прекрасный день он вернется в Саблоньер.
К тому же я не терял надежды в конце концов обнаружить в доме, среди вещей или в ящиках шкафов, какую-нибудь бумагу, письмо, записку, которые помогли бы мне понять, что делал Мольн на протяжении долгих лет, за которые он не написал мне ни строчки, и, может быть добраться таким образом до причин его бегства, набрести на его след… Я уже обследовал без всяких результатов множество стенных шкафов и комодов, обнаружил в кладовых кучи древних картонных коробок всех размеров, наполненных связками старых писем и пожелтевших фотографий семьи де Гале и набитых искусственными цветами, перьями, султанами и прочими старомодными украшениями. От этих коробок исходил смутный запах увядания, какой-то угасший аромат который внезапно будил во мне печальные воспоминания и на целый день прерывая мои поиски…
Наконец в один из свободных от школы дней я наткнулся на чердаке на продолговатый плоский сундучок свиной кожи, весь изъеденный мышами, в котором Я узнал старый сундучок Огюстена. Я упрекнул себя, что не начал поисков с чердака. Я легко сбил ржавый замок. Сундук оказался доверху наполненным тетрадями и книгами из Сент-Агата. Арифметика, литература, тетради с задачами… Скорей из чувства умиления, чем из любопытства, я принялся рыться во всех этих бумагах, перечитывать диктанты, которые я до сих пор помнил наизусть, — столько раз нам приходилось их переписывать! «Акведук» Руссо, «Приключение в Калабрии» Поля-Луи Курье, «Письма Жорж Санд к сыну»…
Здесь лежала также «Тетрадь ежемесячных контрольных работ». Меня это удивило, потому что такие тетради остаются в школе, и ученики никогда не берут их домой. Передо мной была тетрадка в зеленой обложке, совсем пожелтевшей по краям. Имя и фамилия ученика — «Огюстен Мольн» — были написаны на обложке великолепным почерком, округлыми буквами. Я раскрыл тетрадь. По дате первых работ — апрель 189… года — я увидел, что Мольн начал тетрадь за несколько дней до того, как навсегда уехал из Сент-Агата. Первые страницы были заполнены с превеликой тщательностью, что было у нас святым правилом, когда мы писали в этих тетрадях. Но после трех исписанных страниц шли чистые листы. Наверное, потому Мольн и увез тетрадку с собой.
Стоя на коленях перед сундучком и размышляя о ребяческих традициях и обычаях, которые занимали такое большое место в нашей школьной жизни, я рассеянно перелистывал незаконченную тетрадь. И тут я увидел, что дальше опять идут исписанные страницы. Оставив четыре листа чистыми, Мольн снова стал что-то писать.
Это был все тот же почерк, но теперь торопливый, нечеткий, почти неразборчивый; листы пестрели абзацами неравной длины, между которыми оставались пробелы. Иногда — просто незаконченная фраза. Иногда какая-нибудь дата — и все. С первых же строк я понял, что здесь я найду разгадку тайны, которую так ищу, смогу узнать о жизни Мольна в Париже, и я спустился в столовую, чтобы, не торопясь, на досуге, при дневном свете, перелистать этот странный документ. Был ясный и ветреный зимний день. То выглядывало яркое солнце, и на белых занавесках отчетливо вырисовывался узор оконных переплетов, то порывистый ветер хлестал по стеклу струями холодного дождя. Усевшись перед окном, недалеко от камина, я стал читать тетрадь, и она многое мне объяснила. Привожу точь-в-точь эти строки.
Глава четырнадцатая ТАЙНА
«Я еще раз прошел под ее окном. За пыльными стеклами по-прежнему белеют опущенные шторы. Если бы Ивонна де Гале даже и отворила окно, мне нечего было бы ей сказать — ведь она замужем… Что мне теперь делать? Как жить?..
Суббота, 13 февраля. — Я встретил на набережной ту самую девушку, которая все рассказала мне в июне, которая, как и я, чего-то ждала тогда у заколоченного дома… Я заговорил с ней. Идя рядом, я искоса взглядывал на нее и видел едва заметные недостатки ее лица: крохотные морщинки в уголке рта, чуть впалую щеку, немного пудры у носа. Вдруг она повернула голову, посмотрела мне прямо в глаза — наверно, она сама знает, что анфас она красивее, чем в профиль.
— Это очень забавно — вы напоминаете мне одного молодого человека, который когда-то ухаживал за мной в Бурже. Он даже был моим женихом…
А потом в ночной темноте, на пустынном мокром тротуаре, отражавшем мерцание газового фонаря, она внезапно шагнула ко мне и попросила пойти с ней и с ее сестрой сегодня в театр. Только тут я замечаю, что она одета во все черное, точно носит по ком-то траур, что на ней слишком старая шляпа, которая совсем не идет к ее молодому лицу, а в руках у нее зонт на длинной рукоятке, похожей на трость. Я стою совсем близко от нее и, сделав случайное движение рукой, задеваю ногтями шелк ее блузки… Я говорю, что сегодня мне трудно выполнить ее просьбу. Она сердится и хочет сейчас же уйти. И теперь уже я удерживаю ее и прошу пойти в театр. В это время, проходя мимо нас, какой-то рабочий шутит вполголоса:
— Не ходи с ним, малышка, он тебя обидит!