Смерть — дело одинокое - Рэй Брэдбери 18 стр.


Мне хотелось прокричать темным коридорам то же, что я собирался выкрикнуть ночному берегу перед арабской цитаделью Констанции Реттиген:

— Убирайтесь! Оставьте нас в покое. Может, по-вашему, мы и заслужили смерть, но мы не хотим умирать!

Однако, обращаясь в пустоту, я крикнул другое:

— Так, ребятки! Порезвились и хватит! Ступайте, ступайте! Брысь! Вот молодцы! Доброй ночи!

Я подождал, пока несуществующие ребятки разошлись по своим несуществующим комнатам, вернулся к Фанни, прислонился к притолоке и, фальшиво улыбаясь, закрыл дверь.

Трюк сделал свое дело. Или Фанни притворилась, что поверила мне.

— Из тебя выйдет хороший отец, — улыбнулась она.

— Да нет, я буду как все отцы — неумный и нетерпеливый. Этих ребят надо было накачать пивом и засунуть в койки давным-давно. Ну что, Фанни? Лучше тебе?

— Лучше, — вздохнула она и закрыла глаза. Подойдя к ней, я обхватил ее руками, что было сродни полету Линдберга[125] вокруг земного шара под восторженные вопли толпы.

— Все рассосется, — сказала Фанни. — Ты теперь иди. Все в порядке. Ты же сам сказал — ребятишки уже в кроватях.

«Какие ребятишки?» — чуть не ляпнул я, но прикусил язык. Ах да, ребятишки.

— В общем, с Фанни все благополучно, и ты иди домой. Бедняжка. Поблагодари Констанцию, но скажи ей от меня: «Нет, спасибо». Пусть приедет ко мне в гости. Миссис Гутиеррес обещала переночевать у меня. Она может спать на этой кровати, — представляешь, я не сплю на ней уже тридцать лет! Не могу лежать на спине, задыхаюсь. Словом, миссис Гутиерpec придет сюда, а ты, мой дорогой, был очень добр, что зашел. И я знаю, что ты вообще очень добрый, ты просто не хотел меня расстраивать, вот и не сказал, что наши друзья внизу умерли.

— Да, Фанни, поэтому.

— Но в их смертях не было ничего необычного, верно?

— Нет, Фанни, — солгал я. — Всему виной только глупость, изменившая красота и уныние.

— Господи! — воскликнула Фанни. — Изъясняешься как лейтенант с мадам Баттерфляй.

— Потому-то мальчишки и лупили меня в школе.

Я двинулся к двери. Фанни глубоко вздохнула и внезапно сказала:

— Если со мной что-нибудь случится — совершенно не обязательно, но вдруг! Загляни в холодильник!

— Куда?

— В холодильник, — с загадочным видом повторила Фанни. — Сейчас не смей!

Но я уже дернул дверцу и уставился в освещенное нутро. На меня смотрели ряды банок — желе, джемы, соусы, майонез. Обведя их долгим взглядом, я захлопнул холодильник.

— Я же просила не смотреть сейчас, — упрекнула меня Фанни.

— Мне ждать некогда. Я должен знать.

— Ну а я теперь ничего тебе не скажу, — вспылила она. — Нечего было подглядывать! Я как раз собиралась признаться, что это, может, по моей вине нечисть пробралась в дом.

— Нечисть, Фанни? Какая нечисть?

— Ну вся эта мерзость, которую, как мне казалось, ты приволок сюда на своих подошвах. Только, может, это дело рук Фанни. Может, я сама во всем виновата, может, я зазвала эту гадость с улицы.

— Так зазвала или нет? — взревел я, наклонившись над ней.

— Ты меня больше не любишь?

— Люблю, черт побери! Я же хочу вытащить тебя отсюда, а ты не даешься. Обвиняешь меня, что я отравил вам тут уборные, теперь заставляешь исследовать холодильник. Господи Иисусе, Фанни!

— А теперь лейтенант рассердился на Баттерфляй. — Из глаз Фанни выкатились слезы.

Больше я вынести не мог.

Я открыл дверь.

Перед ней стояла миссис Гутиеррес — наверно, она уже давно стояла за дверью и, как всегда, будучи дипломатом, держала в руках тарелку с горячими тако[126].

— Я завтра позвоню, Фанни, — пообещал я.

— Звони, конечно, и Фанни будет жива.

«Интересно, — думал я, — если я крепко зажмурюсь и притворюсь, что я слеп. Найду ли я комнату Генри?»

* * *

Я постучался к Генри.

— Кто это? — отозвался он из-за запертой двери.

— Кто это спрашивает «кто это»? — сказал я.

— Кто это спрашивает, кто это спрашивает «кто это»? — Генри не выдержал и рассмеялся, потом вспомнил, что он расшибся. — Ты, значит.

— Впусти меня, Генри!

— Да я нормально. Ну, слетел с лестницы, и все дела. Ну, чуть не убился до смерти, эка важность. Дайте мне тут отлежаться взаперти. А завтра я выйду. Ты добрый парень — вон беспокоишься, жив ли я.

— Генри, как это случилось? — спросил я запертую дверь.

Генри подошел ближе. Я почувствовал, что он прислонился к двери с другой стороны, словно исповедующийся перед окошечком священника.

— Он мне поставил подножку. Кролик, запрыгавший у меня в груди, превратился в большую крысу, и она заметалась вверх-вниз.

— Кто, Генри?

— Ну этот! Сукин сын! Поставил мне подножку, мерзавец.

— Он что, сказал что-нибудь? Откуда ты знаешь, что он был здесь?

— Откуда, откуда! Откуда я знаю, что в холле горит свет? Чую. Тепло чую. Там, где он стоял в коридоре, прямо жарко было. А потом, он же дышал! Я слышал, как он тихо так, осторожно втягивал в себя воздух и выдыхал. Он ни слова не сказал, когда я проходил мимо него, но я-то слышал, как у него сердце бьется — бух, бух. А может, это мое так бухало. Я-то думал, проскочу мимо него так, что он меня не заметит. Ведь мы — слепые — как рассуждаем? Раз я в темноте, так, поди, и другие тоже. И вдруг — бух! И я под лестницей и понять не могу, как я там очутился. Я давай звать Джимми, Сэма и Пьетро и вдруг вспомнил: идиот, они же все умерли, и ты, дурак, помрешь, если не крикнешь кого другого. Ну и стал орать подряд все имена без разбору. Двери захлопали, чуть с петель не сорвались, тут он и выскочил. Вроде он даже босой был, так тихо скакнул. Но я учуял, как пахло у него изо рта.

У меня перехватило дыхание, и я оперся о дверь.

— Ну и чем от него несло?

— Надо подумать. Потом скажу. А сейчас Генри лучше прилечь. Черт! Я даже рад, что слепой. Не хотел бы видеть, как я валюсь с лестницы, будто мешок с грязным бельем. Ну, пока.

— Спокойной ночи, Генри, — сказал я.

Я повернулся, но в тот же момент и дом, как огромный пароход, сделал поворот против речного ветра в темноте. Мне померещилось, что я опять в час ночи сижу в кинотеатре мистера Формтеня, а под сиденьями пол ходит ходуном, оттого что прилив чмокает, хлюпает и сотрясает половицы, а по экрану скользят большие серебристо-черные тени. Дом опять содрогнулся. Кинотеатр все-таки другое дело. А здесь, в этом огромном, старом, плохо освещенном здании тени, сбежав с экрана, таились у лестничных пролетов, прятались в ванных, вывинчивали по ночам лампочки, чтобы всем приходилось, как слепому Генри, искать выход на улицу ощупью.

Пришлось двигаться на ощупь и мне. На верхней площадке я замер. Кто-то дышал, и воздух передо мной колебался. Но оказалось, что это всего лишь эхо моих же вдохов и выдохов: отражаясь от стен, оно возвращалось ко мне и касалось моего лица.

«Ради Христа, — внушал я себе, — не оступись, сбегая вниз».

* * *

Когда я вышел от Фанни, лимузин выпуска 1928 года с шофером ждал меня. Дверца захлопнулась, мы помчались к Венеции, и на полдороге сидевший впереди водитель снял кепи, распустил волосы и превратился…

…в Констанцию Реттиген — следователя, ведущего допрос.

— Ну? — спросила Констанция холодно. — Очень она встревожена?

— Не то слово! Только встревожил ее не я.

— Да?

— Да! Черт побери! Остановитесь вон там и высадите меня на ближайшем углу к чертовой матери!

— Ну, ну, мистер Хемингуэй! Для робкого мальчика из Северного Иллинойса выражаетесь вы лихо!

— А подите вы, мисс Реттиген…

Это возымело действие. Плечи ее слегка обмякли. Она поняла, что может потерять меня, если не будет поосмотрительней.

— Констанция, — уже спокойнее поправила она.

— Констанция, — повторил я. — Не моя вина, что кто-то утонул в ванне, кто-то перепил, кто-то свалился с лестницы, а кого-то забрала полиция. Почему вы-то сами не поднялись к Фанни прямо сейчас? Вы же ее старый закадычный друг!

— Я боялась — вдруг, если она увидит нас вместе, ее кондрашка хватит, и мы не сможем ввести ее в рамки.

Констанция сбавила скорость с довольно-таки истерической — семьдесят миль в час до менее нервозной — шестидесяти или шестидесяти двух. Но ее пальцы, как когти, впивались в руль, будто она воображала, что это мои плечи, и собиралась как следует тряхануть меня.

— Лучше бы вам, — сказал я, — увезти ее оттуда раз и навсегда. Сейчас она неделю спать не будет, а это ее доконает, она не выдержит изнеможения. И нельзя же все время питаться одним майонезом!

Лимузин замедлил бег до пятидесяти пяти миль в час.

— Здорово тебе от нее досталось?

— Да нет, просто, как и вы, она обозвала меня Прислужником Смерти. Видно, я для всех козел отпущения, просто какой-то разносчик чумных блох! Что бы там ни творилось в доме Фанни — а что-то творится, это факт, — я тут ни при чем. И плюс ко всему Фанни сама выкинула какую-то глупость.

— Какую?

— Не знаю, она отказалась мне объяснить. Она сама в себе не уверена. Может, вам удастся что-нибудь из нее вытянуть. У меня жуткое ощущение, что Фанни сама навлекла на себя все это.

— Каким образом?

Скорость упала до сорока. Констанция наблюдала за мной в зеркало заднего вида. Я облизал губы.

— Могу только строить догадки. Что-то спрятано у нее в холодильнике — это она сама сказала. «Если, — говорит, — со мной что случится, загляни в холодильник». Господи! До чего все глупо. Может, вы сегодня попозже съездите к ней и заглянете в этот несчастный холодильник? Может, вам удастся сообразить, почему, как и что Фанни собственноручно допустила к себе? И чего она так смертельно боится?

— Милостивый Боженька, — пробормотала Констанция, закрывая глаза. — Пресвятая Дева!

— Констанция! — завопил я. Ибо мы только что вслепую проскочили под красный свет.

На счастье, Господь Бог не дремал и подстелил нам соломку.

* * *

Констанция остановилась у моего дома, вышла из машины и, когда я отпер дверь, заглянула в комнату.

— Здесь-то и создаются шедевры?

— Кусочек Марса на Земле…

— А это и есть пианино Кэла? Я слышала, будто музыкальные критики однажды пытались его сжечь. И про клиентов Кэла слышала, как они в один прекрасный день ввалились к нему в парикмахерскую, выли, кричали и демонстрировали, что он учинил с их волосами.

— Кэл — хороший парень, — сказал я.

— Ты давно смотрелся в зеркало?

— Он старался.

— Только с одного бока. Кстати, напомни, когда снова ко мне заглянешь, — ведь мой отец тоже, бывало, стриг. И меня научил. А почему мы стоим на пороге? Боишься, что скажут о тебе соседи, если… Черт! Опять покраснел! Что я ни скажу, все оказывается не в бровь, а в глаз. До чего же ты непосредственный. С тех пор как мне минуло двенадцать, я таких стеснительных не видела.

Она просунула голову дальше.

— Господи! Сколько хлама! Ты что, никогда не убираешь? И похоже, читаешь десять книг сразу, да к тому же половина из них — комиксы. А что это рядом с машинкой? Дезинтегратор Бака Роджерса[127]? Ты и крышки посылаешь?

— Точно, — подтвердил я.

— Ну и свалка, — пропела Констанция, и это следовало принять как комплимент.

— Все мое — ваше!

— Вот так кроватка! До того узкая, уж на ней-то сексом втроем не займешься.

— Одному из партнеров придется оставаться на полу.

— Боже мой! Какого года эта твоя машинка?

— Тысяча девятьсот тридцать пятого. «Ундервуд Стандарт», старушка, но молодец.

— Совсем как я, да, малыш? Не хочешь пригласить престарелую знаменитость войти и помочь ей снять сережки?

— Вы забыли? Вам надо ехать обратно к Фанни и исследовать ее холодильник. К тому же если вы проведете здесь ночь, то, учтите, фейерверков не будет.

— Словом, бережешь порох в пороховнице?

— Берегу, Констанция.

— Воспоминания о твоих заштопанных трусах сводят меня с ума!

— Что ж, я, конечно, не юный Давид.

— Господи! Ты даже и не Голиаф! Пока, малыш! Спешу к Фанниному холодильнику. Спасибо!

Она влепила мне такой поцелуй, что у меня чуть не лопнули барабанные перепонки, и умчалась.

Не оправившись от этого поцелуя, я кое-как добрался до кровати.

И напрасно.

Потому что мне приснился Сон.

* * *

Каждую ночь ко мне наведывался мелкий дождик, покапает за моими дверями, пошелестит несколько минут и пройдет. Я боялся выглянуть наружу. Вдруг там стоит промокший Крамли и сердито сверкает глазами. Или Формтень дрожит и дергается, как действующие лица в старых фильмах, а из носа и с бровей у него свисают водоросли…

Каждый вечер я ждал, дождь проходил, и я засыпал.

Тогда начинался Сон.

Я — писатель, живу в маленьком зеленом городке в Северном Иллинойсе, сижу в кресле, таком же, какое осталось в пустой парикмахерской Кэла, вдруг кто-то врывается с телеграммой. В ней сообщают, что у меня купили сценарий за сто тысяч долларов.

Я сижу в кресле, ору от счастья, размахиваю телеграммой и вдруг вижу, что лица у всех в парикмахерской леденеют, словно вечной мерзлотой покрываются, и, хотя они пытаются с улыбками поздравлять меня, даже зубы у них выглядят как сосульки.

Я разом стал изгоем. Их дыхание обдает меня холодом. Я изменился навсегда. Прощения мне нет.

Парикмахер кончил стричь меня слишком быстро, будто я стал неприкасаемым. И я пошел домой, сжимая телеграмму в потных руках.

Поздно ночью на краю леса, недалеко от моего дома, — городок у нас маленький — раздался рев чудовища.

Я сел на кровати, и все мое тело будто покрылось кристалликами льда. Чудовище с рыком приближалось. Я распялил глаза и раскрыл рот, чтобы уши не заложило. Чудовище рычало все ближе, оно уже одолело пол-леса, ломая и сокрушая все на своем пути, подминая лесные цветы, распугивая кроликов и птиц, которые с криками взмывали к звездам.

Сам я не мог ни крикнуть, ни шевельнуться. Я чувствовал, как от лица отлила кровь. И видел на бюро рядом с кроватью праздничную телеграмму. Чудовище опять испустило истошный вой и снова пошло крушить все, перекусывая деревья своими страшными, как турецкий ятаган, зубами.

Я вскочил, схватил телеграмму, подбежал к двери, распахнул ее настежь. Чудовище уже вылезало из лесу. Оно стонало, ревело, заглушало своим грозным воем ночной ветер.

Я разорвал телеграмму на мелкие кусочки, выбросил их на лужайку и закричал:

— Я отказываюсь! Забирайте ваши деньги! Забирайте вашу славу! Я остаюсь здесь! Никуда не поеду! Нет! — И еще раз:

— Слышите, нет! Нет, нет! — И в заключение отчаянным голосом:

— Нет!

В динозаврьей глотке чудовища замер рык. Минуту длилась устрашающая тишина.

Луна спряталась за облака.

Я ждал, и пот замерзал у меня на лице.

Чудовище с шумом втянуло в себя воздух, выдохнуло его, повернулось и заковыляло обратно в лес: оно уходило все дальше, его было уже едва видно, оно исчезало бесследно. Над лужайкой, словно мотыльки, кружились обрывки телеграммы. Я закрыл и запер дверь и, не помня себя от облегчения, свалился в постель. Заснул я под утро.

Вот и сейчас, проснувшись от этого сна в своей кровати в Венеции, я подошел к двери и посмотрел на каналы. Что мне крикнуть им — этой темной воде, туману, песку на пляже, океану? Кто меня услышит, какое чудовище поймет мою «mea culpa»[128], мой решительный отказ, мой протест против обвинений, мои доводы, что намерения у меня самые добрые и талант мой себя еще покажет?

Крикнуть им: «Ступайте прочь! Я ни в чем не виноват! Я не должен умирать! И, ради Бога, оставьте в покое остальных!» Может быть, прокричать это?

Я открыл рот, собираясь попробовать. Но рот у меня был забит пылью, которая каким-то образом все запорошила в темноте.

Я сумел только протянуть руку, как нищий, но пантомима эта, конечно, была бесполезной.

«Пожалуйста», — сказал я про себя.

И прошептал вслух:

— Пожалуйста!

А потом закрыл дверь.

* * *

И тут же в будке через дорогу зазвонил телефон.

«Не буду отвечать, — подумал я. — Это он. Ледяной человек».

Телефон продолжал звонить.

Нет, это Пег.

Телефон звонил.

Это он.

— Заткнись! — заорал я.

Телефон замолчал.

Не выдержав тяжести собственного тела, я рухнул в постель.

* * *

Стоя на пороге, Крамли недоуменно моргал.

— Господи помилуй! Вы знаете, который час?

Мы стояли, не спуская друг с друга глаз, словно боксеры, уже измотавшие один другого до одури и теперь не соображающие, куда бы упасть.

Я не мог придумать, что сказать, и потому произнес:

— «Слишком хорошо стали смотреть за мной в последнее время».[129]

— Пароль верный. Шекспир. Входите.

Он провел меня через весь дом, туда, где, благоухая кофе, булькал на плите большой кофейник.

— Корпел допоздна над своим шедевром. — Крамли кивнул на пишущую машинку, видневшуюся в спальне. Из нее свисал длинный желтый лист — словно муза дразнилась, высунув язык.

— Пишу на казенной бумаге, на ней больше помещается. Мне, наверно, чудится, что если дойду до конца обычного листа, то и продолжать не стану. Господи, ну и видок у вас! Приснилось что-то страшное?

— Хуже не бывает! — И я рассказал ему свой сон — и про парикмахерскую, и про сто тысяч за проданный сценарий, и про ночное чудовище, и про то, как я кричал на него, а оно, стеная, удалилось, и я остался жив-живехонек.

— Надо же! — Крамли налил в две большие чашки чего-то густого и булькающего, как лава. — У вас даже сны интереснее, чем у меня.

— Но что сей сон значит? Что мы никогда ничего в жизни не добьемся? Если я и дальше буду бедствовать и не опубликую ни одной книжки, окажусь неудачником! Но выходит, если у меня купят роман, издадут его и на моем счете в банке заведутся деньги, я опять же оказываюсь неудачником, да? Значит, все друг друга ненавидят? А друзья? Умеют ли хотя бы они прощать? Вы старше меня, Крамли, растолкуйте мне этот сон. Почему чудовище хотело меня убить? Почему мне пришлось отказаться от денег? Что все это значит?

Назад Дальше