Фигль-Мигль ЩАСТЬЕ
СЕЙЧАС
1В аптеке я купил новую зубную щётку и кокаин. Это было утром — холодным, дождливым. («Утро туманное, утро седое», — пело аптечное радио незнакомым древним голосом. Голос падал, как капли сырости, откуда-то сверху на прилавок и маленькую отрешённую женщину в сером халате, на котором неожиданно ярко блеснул значок Лиги Снайперов.) А в шестом часу, пройдя блокпост, я шёл по Литейному мосту, и погода казалась прекрасной. Город мерцал в рассеянном свете апреля, вода блестела, небо становилось все прозрачнее, воздух — чище. Чистоту и покой можно было есть большой красивой ложкой, серебряной-пресеребряной. Всё, что вырастало впереди, слева и справа — дома тихой набережной, перламутровая стрелка Васильевского острова, — словно улыбалось со сдержанной радостью, растворяя в одной сияющей чаше жемчуг воздуха, архитектуры, воды.
На уходящих в воду гранитных ступенях кто-то оставил, намереваясь вскоре вернуться, складное деревянное кресло. На кресле лежала книга. Вещи терпеливо ждали своего владельца. Я повернул направо.
На парапете, лицом к воде, свесив ноги, сидел маленький мальчик в вязаной шапке с козырьком и аккуратном бушлатике. Его придерживала дама в просторном сером пальто. Её светлые длинные волосы были распущены.
— Мама, а кто там, за рекой?
— Никого, котёнок. Волки и медведи.
Я остановился послушать.
— Разве волки и медведи не в зоопарке?
— Там такие, которые бегают сами по себе.
Ребёнок задумался.
— А кто их кормит?
— Они сами.
Мальчик недоверчиво засмеялся.
— Как же они это делают? В зоопарке им дедушка привозит еду в тележке. Как они сами будут возить и класть в миски?
Мама тоже задумалась.
— Они едят друг друга.
— Сырыми? — спросил мальчик в ужасе.
— Не думай об этом.
— Там не волки и медведи, а такие же люди, как ты, — сказал я.
Мальчик ойкнул. Дама обернулась. У неё было уверенное, приветливое, милое лицо. Почти у всех богатых такие лица. Совсем молодая женщина посмотрела на меня укоризненно, потом — с тревогой. Она дёрнула головой, выискивая городового. Чтобы успокоить её, я снял тёмные очки. Увидев мои глаза, она смущённо закусила губу, опустила голову. Потом нерешительно сняла сына с парапета. Очень похожий на неё мальчик смотрел на меня без испуга, со спокойным любопытством приручённого зверька. Такой взгляд был у белок в Летнем саду. Взрослые кормили их фисташками, а дети — выковырянными из шоколадок орехами, и никто никогда не обижал на памяти пяти человеческих поколений.
— Пойдем, Котик, нам пора к обеду.
Он послушно дал ей руку. Его ясные глаза и ясные пуговицы отразили мою улыбку. Когда они уходили, держась за руки, их фигурки растворил неожиданный и быстрый, как молния, солнечный луч.
Первый клиент жил на Фонтанке, напротив Замка, занимая третий этаж небольшого весёленького домика. И бизнес у него был весёлый: экстремальный туризм. Его люди водили богатых шалопаев на наш берег. Это было нелегально, грозило крупными штрафами, если любителей адреналина ловил береговой патруль, и сложными переломами, если их ловила Национальная Гвардия. Их могли поймать менты, дружинники, члены профсоюзов, китайцы, анархисты, мало ли кто — любая банда или ассоциация — и потребовать выкуп. В конце концов их мог, поймав, покалечить или убить — насколько убийство вообще было возможно — кто-то из радостных, или авиаторов, или Лиги Снайперов. Кого когда-либо отпугивали подобные вещи? Никого. Чем бессмысленнее и опаснее было путешествие, тем дороже оно стоило, и мой клиент процветал даже с учетом всех штрафов и взяток. Зато его донимали привидения. По крайней мере, он был уверен, что донимают. Время от времени я пытался его разубедить, от этого он нервничал ещё сильнее и вызывал меня ещё чаще. А порою он оказывался прав, и привидения появлялись: давние жертвы среди экстремалов и персонала фирмы. В такие дни он цеплялся за меня до синяков и так потел, что его запах прилипал к белью, мебели, стенам комнаты, моей одежде.
Он принял меня в спальне. Не понимаю, почему они все вбили себе в головы, что мне удобнее, а им приличнее разыгрывать этюд «доктор и тело в постели». Может быть, когда собственные тела, голые и придавленные одеялами, казались им такими беспомощными, моё могущество в их глазах многократно возрастало.
— Дорогой, — простонало тело, — скорее, скорее.
Я киваю, сажусь на край многоспальной кровати, беру его руку и ободряюще хмурюсь. Правильнее было бы ободряюще улыбнуться, но этот клиент не любил, когда я улыбался, он требовал серьёзного отношения, не совместимого, на его взгляд, с улыбкой. Он был уже пожилой человек — мягкий, пугливый, лишённый чувства юмора и плохо вязавшийся со своим энергичным и зловещим бизнесом. Точнее всего будет определить его словами «старый пидор». Я смотрю ему в глаза.
Зрачок медленно расплывается по радужной оболочке, гася чёрным сперва её ртутно-серый блеск, потом белки глаз, лицо, комнату, весь мир. Погружаясь в темноту, я перестаю чувствовать своё тело — от головы к ногам — и утрачиваю слух. Я вижу разрозненные предметы. Осенние листья, комок из пуха и перьев, перчатка, кожаный рыжий блокнот, термометр, упаковка аспирина впаяны в чёрное, как музейные экспонаты в бархат. Кое-где попадаются не вещи, а слова («смерть», «кофе», «жирно») и ряды цифр: короткие, как номера телефонов, длинные, как банковские расчёты. И вот я попадаю в парк, почти точную копию Михайловского сада. Он пуст; здесь чисто, гуляет ветер, ветер несёт по песку листья и пряди состриженной с газонов травы. Я иду, нагибаюсь, переворачиваю палые листья, заглядываю под кусты, иду туда, где краем глаза уловил мелькнувшую тень. Я обхожу всё, и никого не вижу. Напоследок я останавливаюсь у озерца на самом краю парка — за ним уже ничего нет, всё мутнеет, расплывается серой кашей тумана. В озерце поверх воды плавает полузастывший вязкий жир. Здесь тяжело дышать. Я сажусь на скамейку, жду. Под ближайшим кустом лежит в траве яркая детская игрушка: попугай, раскрашенный в семь весёлых цветов. Попугай очень старый (царапины, щербины, краска облупилась, одна лапа отломана, неглубокая вмятина не наполнена глазом), но вид у него живой и сварливый. «Тронь, тронь, попробуй», — говорит он на понятном нам обоим языке. Мне не встречались привидения в виде старых деревянных игрушек, но я знаю, что игрушки не беззащитны. Мне хочется посмотреть, из чего были сделаны глаза. (Второго глаза, который, возможно, цел и способен удовлетворить моё любопытство, я не вижу; придётся встать, дотронуться, перевернуть или взять в руки.) Жирные волны загустевшего воздуха разбиваются о мой первый шаг.
— Вам нужен не я, а врач, — сказал я наконец. — Что-то с печенью, а?
— А-а-а, — передразнил он недовольно. — А я так надеялся, что это они.
И он, и многие другие никогда не говорили «привидения», «призраки» или что-то в этом роде, лишь голосом позволяя себе подчеркнуть страх и отвращение, распиравшие изнутри какое-нибудь неприметное местоимение. Ещё ему очень хотелось спросить, что же я видел. Он не решался. Осторожно, как ставят гранёный стакан на стеклянную полочку, он положил руку себе на лоб. Мизинцем другой руки он смущённо, с безмолвной просьбой, немой надеждой, поскрёб мое колено.
— Парапсихология здесь бессильна, — сказал я. — Вызовите доктора, а он пропишет вам покой, диету, смену занятий, поездку в Павловск…
Он застонал и завертелся среди подушек.
— А на кого я оставлю бизнес?
— Да продайте его, — необдуманно пошутил я.
Он так и прыгнул. Он заметался по комнате, теряя и подхватывая тяжёлый тусклый халат, мигом переворошил груду флаконов на туалетном столике и, наконец, едва не влетев в зеркало, остановился перед ним, растерянно вглядываясь в жирного растерянного зеркального человека.
— Продать! Наследственный бизнес!
Это тоже было у них общее. Если твои дедушки до седьмого колена владели булочной или казино, или зубоврачебным креслом, или помойной ямой, ты тоже был обязан продавать хлеб, обирать игроков, изучать дыры в чужих зубах, контролировать вывоз мусора — как бы тебя от этого ни тошнило. Закон преемственности был неписаным, неоспоримым и безжалостным.
— И кому вы предполагаете его оставить?
— Надо жениться, надо жениться, — уныло пролепетал он, садясь в кресло спиной к зеркалу. — Погуляю ещё пару лет и женюсь.
Пара лет у него давно перевалила за пару десятилетий. У него не было ни братьев, ни сестер, ни каких-либо родственников. Он не мог надеяться, что всё как-нибудь разрулится. Он не мог свалить вопрос на компаньона, которого тоже не было. Он не мог больше оттягивать, хотя именно этим и занимался. Его совесть постоянно была обременена попытками то не думать о будущем, то думать. Наследственный бизнес делал его богатым и несчастным.
В довершение всего он был пацифистом. Привидения, по замыслу, его донимали, но он запретил мне их уничтожать. Только отпугивай, знаешь ли, пояснил он мне в первый же раз, просто отпугивай. Постарайся им втолковать. Как и что я мог втолковать призраку, его не интересовало. Он никого не хотел убивать, нет-нет. У него были принципы, принципы тоже были наследственные. Наследственная квартира, наследственный парадный чайный сервиз, наследственные серебряные ложки, наследственные проблемы с печенью! Даже пристрастие к мальчишкам не было у него благоприобретенным.
Один такой миньон вошёл сейчас в комнату с круглым серебряным подносом в руках. Поднос был заставлен графинами, стаканами, наполненным сластями серебром. Мальчик, похожий на красивую девочку — а может, это была девочка, похожая на красивого мальчика, — движением головы откинул со лба густые спутанные волосы и улыбнулся. Клиент ожил. Он подскочил, сам принял поднос, отнёс его на стол, вернулся и ласково ухватил андрогина за ухо, заставляя того повернуться в профиль.
— Кукла! — восхищённо восклицал он. — Антиной! Смотри, Разноглазый, как на медалях Адриана!
Половина Города была помешана на андрогинах и медалях. Один буйнопомешанный пижон даже водил меня в Эрмитаж чем-то таким любоваться.
— Душка, пусти, — сказал Антиной. — Не можешь без конфуза.
— Ты рот-то закрой, — сказал я. — Медали не разговаривают.
Мальчишка надулся и замолчал. Его старший друг взглянул на меня быстро, смущённо, с упреком, с уважением. Грубость была дурным тоном, дурной тон был почти преступлением — иногда они в этом нуждались. Кто-то один должен быть грубым, чтобы на его фоне кто-то другой ценил свою вежливость.
— Хочешь выпить, дорогой?
— Нет, у меня ещё клиенты. Кстати, о бизнесе: вам самому никогда не хотелось там побывать?
«Там» я подчеркнул примерно той же интонацией, которой он подчёркивал «их», хотя говорили мы о разном. Но он понял и всплеснул руками.
— Боже сохрани! Я никогда не понимал, как у людей хватает безрассудства соваться к… — он запнулся, — ездить за реку. Так рисковать, подумай только! И ради чего?
— Что там вообще такое? — лениво спросил андрогин. Он залез с ногами на кровать и лениво катался по ней, сминая шёлк многочисленных тряпок уверенными движениями красивого гибкого тела. Шёлк мерцал и струился.
— Как что? — сказал я, вставая и отдергивая штору, чтобы посмотреть, как ткань и его волосы вспыхнут в луче слабого солнца. — Волки и медведи.
Владелец экстремального туризма окончательно смутился.
— Ну, ну, мальчики, — расстроенно забормотал он, — полно! — Он улыбнулся мне. — Кстати, о клиентах. Что если бы ты как-нибудь — так, совершенно между прочим — поделился с доктором своими опасениями?
Его доктор, гроза пациентов, сам меня боялся. Кого, как не врачей, привидения посещают с наибольшей охотой? Среди моих клиентов он был самым терпеливым, беспрекословным, аккуратным в оплате. Хотя нет, платили все очень аккуратно. Это тоже было наследственным принципом.
— О вашей печени?
— Ну да. Ты бы сказал, что мне действительно нужен отдых…
— Я в Павловск не поеду, — заявил андрогин. — Там скука смертная и клубы как в каменном веке. Сидят старики по углам и пускают бациллы. Я закрылся платком и отключился, а потом болел гриппом.
— С кем ты ездил в Павловск? — ревниво и беспокойно спросил мой клиент.
— Откуда тебе знать, какие в каменном веке были клубы? — спросил я.
Оба вопроса Антиной пропустил мимо красивых маленьких ушек.
— А пока я спал, — продолжал он, с задумчивой гримаской разглядывая сперва свои ногти, потом — узорчатый край покрывала, потом, положив на этот узор руку, опять ногти, — какой-то тип упал в камин. Его вытаскивали, а он хоть бы что, даже не проснулся. А я проболел две недели, лежал в постели и пил антибиотики.
— Когда же это было? — беспокойство в голосе моего клиента было теперь не ревнивым, а участливым.
— Я так и не впёр, — закончил мальчишка, зевая, — от кого заразился. Они все кашляли. Разве это справедливо, Разноглазый?
Второй клиент не был клиентом. Я мог бы назвать её клиенткой, что тоже неточно. Она была клиенткой когда-то давно, потом у нас была связь, потом она сказала, что я разбил ей сердце, ещё потом — что погубил. Теперь она решила, что умирает. Впрочем, это могло быть и правдой. В любом случае, пока она умирала, я её навещал, если мне было по дороге.
В Городе предпочитали ходить пешком, хотя здесь был трамвай (№ 3 и № 7, ходившие по неменяющемуся расписанию незапоминающимися маршрутами). Велосипед считался простительным пижонством, считаные лимузины нуворишей публика аккуратно не замечала — и как только появлялись, втиснувшись в ежегодную квоту, очередные чужаки, эти красивые тяжёлые машины тут же меняли владельцев — а тот, кто год назад глядел Тримальхионом и наглым триумфатором, покупал себе трость и таксу, безропотно капитулируя перед укладом жизни своего нового окружения — и ещё через пару лет его дети писали в гимназических сочинениях о прогулках по городу, как о чувственном, никогда не приедающемся удовольствии…
Я иду через мостик, через трамвайные пути, через Марсово поле. Вот на скамейке, спиной ко мне, сидят два господина в почти одинаковых мягких пальто; вокруг скамейки повизгивают и скачут две блестящие раскормленные таксы: хвосты выражают волнение и радость, морды — как у хлопотливого, со множеством дел человека. На одном господине котелок, другой нервно приглаживает аккуратную непокрытую голову, теребит неразличимый выбившийся клочок за ухом. Господа разговаривают.
Я остановился послушать.
— Я ему говорю: ведь мы же договаривались, — торопился нервный господин, — а он мне: покажи контракт. Я ему говорю: мы договаривались, а он: покажи, где это написано. Я говорю: ты что, об устном соглашении не знаешь? А он: подавай в суд и поищи свидетелей. Ну что с ним делать?
— А давай его разорим, — сказал господин в котелке, наклоняясь погладить собаку.
— Какие ты, Илья, дикие меры предлагаешь! Человека сперва нужно воспитывать, а потом уже, если не помогло, мстить.
— Это не месть, а бизнес.
— Я хочу сказать: мстить за то, что он воспитанию не поддается.
— Свидетели есть?
— Какие свидетели! — воскликнул нервный в совершенном отчаянии. — Я ему говорю…
Я пошёл дальше.
Картинно-хрупкая горничная провела меня в затемнённую спальню. Женщина приподнялась со своих картинных подушек. Её лицо было серо-зелёным, под цвет глаз, протянутая мне рука — чудовищно худой. Она старалась быть спокойной и вежливой. Я видел, что она рада и что ей не по себе. Я придвинул кресло поближе к кровати.
— Вам лучше?
— Да, — сказала она сердито. — Я умираю.
— Вы не умрёте. От воспаления лёгких умирают только в старых книжках.
Всё, что при полном освещении блестит, в полумраке начинает очень приятно мерцать: полированное дерево, стекло, цветы и ваза, в которой они стоят, кожаный переплёт засунутой под подушку книги, ткань и кружевные прошивки пеньюара. Мерцание наполняло комнату, как лёгкий дым. На маленьком круглом столике стояла одинокая белая чашка с каким-то густым отваром. На стене я заметил круглого паучка. Она любила пауков и запрещала убирать в своих комнатах паутину.
— Я сейчас видел по дороге мальчишку с большим букетом, и сам он был не больше букета. Подходил трамвай, а он держал в охапке тюльпаны, и они закрывали ему лицо. А потом я подумал, что он закрылся нарочно. Нянька не могла добиться, чтобы он сдвинулся с места.
— Я люблю тюльпаны.
— Когда вам разрешат выходить, их станет ещё больше.
— Никогда не разрешат.
Паучок пустился в путь, вверх и в сторону, где перед ним лежал неширокой полосой солнечный луч, пробившийся сквозь какую-то щель в шторах. Добравшись до луча, он замер, словно на берегу светлой реки.
— Почему вам так хочется умереть?
— Я не хочу жить, — пробормотала она. — Как я могу жить? — Она отвернулась. — Есть вещи похуже неразделённой любви.
— И что же это такое?
— Любить, стыдясь своего чувства! — крикнула она и порывисто села. — Любить недостойного!
Некоторые женщины, разозлившись, становятся очень красивыми. И даже теперь, сквозь болезнь, сквозь корку мгновенно проступившего на лице возраста, её воодушевлённая мрачная красота разгорелась огнём. Я смотрел на огромные сверкающие глаза, длинные ресницы. Надменные ноздри длинного носа и злой рот были опалены лихорадкой. Я вспомнил другие безупречные, рассчитанные на эффект лица, и тяжелой стеной они встали между живым лицом и моим взглядом. Тогда живое лицо погасло.
Вспышка не прошла ей даром; она закашлялась, потом зажмурилась и замерла, забившись в глубь одеял.