— Людвиг выбросился из окна.
— Что за вздор. Он живёт на первом этаже.
— Я не сказал, что из своего. На это-то ума хватило.
— Когда похороны?
Я пошел дальше. Меньше всего мне хотелось знать, когда похороны.
Так вышло, что с Фиговидцем я стал видеться нечасто и почти всегда — случайно, и всегда — против его желания. Я встречал его в барах, на улицах — доставал из-под стола, вытаскивал из кустов, — и, наконец, с большим трудом извлек из сердцевины бестолковой кабацкой драки. Спотыкаясь, я за рукав волок фарисея на воздух, а нам вслед летели проклятия и пустые бутылки: совсем как дома.
Я достал платок и стал стирать кровь с его разбитой рожи.
— Ты чего? — буркнул он.
— Ничего. Вспоминаю, когда в последний раз видел тебя трезвым.
— И как, вспомнил?
— Конечно. У меня хорошая память.
Мы уселись на скамейке и закурили. Фиговидец наклонился вперед, зачарованно следя за медленно капавшей из носа кровью.
— Голову-то запрокинь.
Он ответил матерно и вроде успокоился.
— Тебя не было, когда Людвига хоронили, — заявил он через какое-то время.
— Этот гадёныш угробил мою репутацию, а я пойду к нему на похороны?
— При чем здесь ты?
Я осекся. Людвиг мог и не болтать о наших сеансах.
— Как всё прошло?
— В пределах допустимого. Самое смешное, что он не успел уничтожить бумаги — или не решился, кто его знает. Всё было приготовлено, но как для отправки на помойку, а не в архив. Что-то он начал рвать, что-то поджёг, а потом залил водой, побоялся, наверное, что весь дом полыхнёт.
— Ну и что? Он же всё равно собирался с собой покончить.
— С собой, а не с соседями.
Тяжело летели мокрые листья, небо было тяжёлым, и дыхание сидящего рядом человека — тоже. Вряд ли бы он меня услышал, даже если мне было бы что сказать.
— Почему нам стало не о чем разговаривать? — спрашивает Фиговидец.
— События закончились. Совместные, я имею в виду.
— А почему нельзя поговорить о несовместных?
Я засмеялся:
— Попробуй.
Он пробовал, пробовал, но так ничего и не сказал.
— Значит, на похороны вы не пошли, — говорит Илья. — А как насчёт свадьбы?
— Чья свадьба?
— Моя.
Мы сидим в невероятно помпезном ресторане, где на каждую перемену приходится по три тарелки, а на каждую тарелку — по официанту. Все трое — рослые, видные парни; то ли их отбирали на конкурсе красоты, то ли разводят в закрытом питомнике. Я с удовольствием смотрю на их белые куртки — нет слов, какие белые, какие невинные.
— Так у вас всё в порядке?
— Я же влюблен, — напоминает Илья насмешливо. — Как у меня может быть «всё в порядке»?
— Зачем тогда женитесь?
— Рано или поздно все женятся. Точно так же, как рано или поздно все умирают.
Его голос, лицо и руки так спокойны, что даже рыба на тарелке начинает позёвывать. Я жду, когда он перейдёт к делу, и заодно соображаю, чем бы это могло быть. За огромными окнами — яркая осень. На белой скатерти — бледные цветные блики. Я вижу, как моя рука лениво возится с бокалом, а в бокале плещется и сыплет искрами целый мир.
— Мой дорогой, — говорит Илья, — не ломайте голову над вопросом, что мне от вас понадобилось. Я сам этого не знаю. Возможно, просто прихоть?
— Возможно, — соглашаюсь я.
Этот красивый самонадеянный человек никогда не скажет мне правды; я никогда не стану допытываться; мы приятно проведём время, и он оплатит счёт. Я даже не буду гадать, кому он хочет досадить, приглашая меня на свою свадьбу.
— А вам, Разноглазый, ничего от меня не нужно? Попросить? Спросить?
— Я становлюсь нелюбопытным.
— Это уже не спасет.
— От чего?
Он подождал, пока я вволю налюбуюсь его неисповедимой улыбкой.
— От жизни. Почему, кстати, вы отказались шпионить за Канцлером?
— Предложено было неубедительно. И вообще это не мой бизнес.
— Даже за отдельную плату?
— Угу.
— Может, оно и разумно. Тогда передавайте ему привет. Если сочтёте момент подходящим.
Не было, не могло быть момента, который подходил бы для такого привета: и пощёчины, и святотатства. Напротив меня сидел, смотрел мне в глаза мир денег: непредставимых, победоносных. Что ему понадобилось от мира фанатизма и как он рассчитывал с ним поладить, меня не касалось. Я не хотел, чтобы меня использовали как посредника, даже если от моего желания мало что зависело.
— Николаю Павловичу в высшей степени присуще чувство долга, — сказал я. — Настолько, что куда бы он ни взглянул, только его и видит. Он нашёл чувство долга даже у меня.
— А почему вы считаете, что у вас его нет?
— Потому что я бы, наверное, знал, если бы оно у меня было.
— Ерунда. Человек о себе самом не может знать вообще ничего. Хотя к этому не мешало бы стремиться.
— Зачем?
— Затем, что только узнав о себе, становишься свободным.
— Или трупом.
— Или трупом.
Я не удержался и фыркнул, до того грамотно это было сказано: простодушный тон, простосердечный взгляд, простоумный расчёт. Илья Николаевич помолчал, поулыбался, полюбовался и сменил тему.
— Тот, кто привык всё контролировать, часто начинает тревожиться, действительно ли под контролем всё. Он подозревает, вынюхивает, устраивает проверки…
— И обязательно что-нибудь находит.
— Ну да. Но только не стань он искать, и находить было бы нечего.
— Слишком сложно, — говорю я. — Стремление к порядку порождает хаос, жажда совершенства — крах, тотальный контроль — тотальную анархию. Эта логика выглядит чересчур железной. Это всего лишь рассуждения… в духе Кропоткина.
— И почему вы считаете, что он не прав?
— Жизнь показала.
— Зря вы доверяете жизни, Разноглазый. Она того не стоит.
После этого разговор перестал рыскать и пошел ровно, безрадостно, как послушная собака. Илья был опасный человек и приятный собеседник: применительно к обстоятельствам, худшего сочетания не найти.
— А что это вас не было на похоронах? — спрашивает Аристид Иванович довольно-предовольно. — Всё прошло на уровне. И время удачное, — он тянется стряхнуть пепел и очень ловко вместо пепельницы попадает в мою руку. — Правильно, помирать нужно осенью, с природой за компанию. Ну скажите, как листья с деревьев летят?
— Уныло?
— Они летят безропотно! Главное — не сопротивляться. Когда сопротивляешься, выходит больнее, чем могло бы.
— Природа-то весной оживёт.
— А кто сказал, что мы не оживаем?
— В виде лютиков?
— Ну какая разница, в виде чего?
Я спешу согласиться. Начни спорить с Аристидом Ивановичем, в итоге всей душой поверишь, что никакой разницы между тобой и лютиком нет.
Не знаю как, но Вильегорский мне помог: ничего не делая, разговорами. Я приходил к нему опустошённый, а уходил успокоенный. Сеансы давались всё легче, и я нервно хмыкал, представляя выражение лица Аристида Ивановича, когда я скажу ему, что работа сделана.
Чужая боль не смогла стать моим кошмаром. Она трепетала у меня на пальцах, стекала, стихала. Я бродил по неглубокой воде, и призрак, который брёл рядом, становился всё прозрачнее, всё покорнее.
Хуже было с Кропоткиным: здесь не мог помочь никто. Я гонял его по подвалам, бесконечным коридорам и крыше — но, впрочем, не он ли меня дразнил и подманивал? — а потом, полуобморочного, Канцлер силком выволакивал меня с Другой Стороны, окунал головой в ледяную воду припасённого ведра. Я осторожно намекнул, что могу и захлебнуться, и окунания эти хорошо бы на что-нибудь заменить. Почему не испробовать холодный компресс, нашатырный спирт, добрые старые пощечины, наконец? Но нет, Николай Павлович держался за чёртово ведро, словно оно было последним драгоценным обломком семейной традиции.
Когда я приходил в чувство, у меня недоставало сил вытереть волосы. Я обмякал на диване, и вода текла с прядей, монотонно капала на пол. Канцлер отрешённо прогуливался вдоль окна — без пиджака, рукава рубашки подвернуты, а на столе лежали его запонки. Я смотрел на них, как на хрусталь в руке гипнотизёра.
— Я вас никогда не спрашивал, — говорит Канцлер, — но как вы относитесь к искусству?
— К какому?
— К искусству как таковому.
Медали Адриана, аукцион в Русском музее, любовь Алекса к стихам и ненависть Фиговидца к поэтам — вот всё, что я знал об искусстве как таковом.
— А что, должно помочь?
— Искусство никому ничего не должно. Вы же не говорите, что Бог нам что-то должен? К Богу обращаются с молитвой, а не с требованием исполнить долг.
— Я про Бога не очень наслышан. Это что-то, связанное с Армагеддоном?
— Нет, это что-то, связанное с гармонией. Вы сейчас разъяты на части, и одни враждуют с другими, поэтому всё так трудно.
— Не вы ли говорили, что для человека гармония невозможна?
— Не вы ли говорили, что для человека гармония невозможна?
— Разумеется. Зато возможна такая степень дисгармонии, при которой человек вообще перестаёт существовать. Бог и Искусство гармоничны; на их недоказанное милосердие мы и уповаем перед лицом хаоса.
— И что мне теперь, Сологуба читать?
Канцлер воззрился на меня почти ошарашенно.
— Это было бы очень кстати. Простите, а откуда вы о нём знаете?
Я рассказал о своем знакомстве с Алексом — и про сестру Алекса рассказал — и, подумав, поведал о предстоящей свадьбе. Я видел, что Николаю Павловичу мучительно выслушивать сплетни, и жадность, с которой он всё же слушал, напоминала отчаяние кинувшихся в пучину порока или гибельной страсти. Я был рад, что ему плохо; мне даже самому стало значительно лучше.
— Илья был мне другом, — сказал он наконец. — Я рад, что он обретёт счастье.
— Ну, до счастья ему как до луны на четвереньках.
— Для души любить важнее, чем быть любимым, — ответил Канцлер просто. — Если душа не страдает, то что же это за душа? А если счастье не выстрадано, то как мы поймем, что это счастье?
— Не вы ли говорили, что счастье не имеет значения?
Он посмотрел полусердито, полусмущённо.
— Так и есть. Но нашим душам — всё равно.
— По-моему, вы сами влюблены, — брякнул я.
— Мне сорок лет.
— Илье Николаевичу это не помешало.
— Илья Николаевич живет другой жизнью.
— Да, уж на него-то варвары не наседают.
Канцлер нежданно улыбнулся: мягко, грустно, как-то так, что захотелось (на что и был расчёт) извиниться.
— Вы мне тоже не верите? И ладно. Ждите дня, когда придётся поверить собственным глазам. Как это вы сказали… Армагеддон?
— Кстати о любви. Вы до своего Армагеддона не доживёте. Кропоткина любили очень многие и очень сильно.
Теперь улыбка была откровенно надменной, пренебрежительной.
— Что сможет мне сделать это отребье?
— Вот уж не знаю, — сказал я. — Сильные чувства делают людей изобретательными.
4
Радостных на улицах стало больше, листьев на деревьях — меньше, солнца — вообще нисколько. На Город обрушились наводнения. В провинции бушевал грипп, росла инфляция, менты и авиаторы обезумели, словно сдавали квартальный отчет своих чёрных дел. Я шёл из аптеки.
На меня навалились сзади и ударили — насколько могу судить, сразу и по ногам, и по голове. Падая, я ещё не унывал, но через пару минут выяснилось, что судьба приготовила мне адресные побои, а не случайное ограбление. Били втроем или вчетвером, и, приглядевшись к обуви, я начал соображать.
Я не чувствовал страха, только боль. Самым гадким было ощущение, когда рот наполнился кровью. Наконец бойцы взяли паузу.
— А, — сказал я, отплевываясь и озираясь, — знакомые всё лица. Приветик.
— Поговорим, — предложили мне без вопросительной интонации.
— Ты меня удивляешь, товарищ. Или убивать, или разговаривать. По крайней мере, мне говорили именно так.
— Когда ты убивал или когда ты разговаривал? — спросил, подходя, Поганкин.
— Уже не помню.
Я оглядел их: Дядя, которую трясло от гнева и горя; довольно улыбающийся Недаш; кладбищенский функционер, забыл, как его; угрюмая рожа Злобая. На лице Поганкина читалось умеренное, почти сочувственное любопытство.
— Не хочешь соображать, — сказал Недаш.
— Хочу, но не получается.
— Нам нужна информация.
— Стволы вам нужны, а не информация.
Поганенькая морда Недаша ничем не выдала его поганеньких чувств. Остальные стали переглядываться.
— Информация, — сообщил Недаш, — является оружием большим, чем просто оружие. Особенно противопоставленная циничной и лживой империалистической пропаганде…
— Откуда вы узнали?
Они поняли.
— Мне сон приснился, — выдавила Дядя.
В какой-то момент я готов был поверить. А что? Я гуляю под проклятьем, кому-то снятся вещие сны: у жизни есть варианты. А скорее всего, они завели себе человечка в Исполкоме.
— Если убьешь Канцлера, я и для тебя отработаю, — пообещал я Дяде. — Расценки известны?
— Ты на что нас подбиваешь, двурушник? — брезгливо поинтересовался Недаш. — На Охте целая армия под ружьем.
— Ну, — протянул Злобай, — если с умом… И сквозь армию пройти можно.
— Подожди, товарищ. Анархисты отвергают вендетту.
— С каких это пор мы отвергаем вендетту? — спросил Поганкин изумлённо.
— С тех, когда стали беречь каждую пару рук, способных послужить нашим высшим целям.
— На хуя мне высшие цели, если я не могу отомстить за смерть товарища?
— Кропоткин умер для того, чтобы жило его дело!
— Да он вообще не собирался умирать.
— Как это произошло? — спрашиваю я. И напрасно: мне ответили новыми колотушками.
— У вас совсем головы не работают? — простонал я в интерлюдии. — Зачем сапогами? А если я сейчас подохну?
— С чего тебе подыхать? — удивился Злобай. — Подумаешь, попинали. Разговариваешь связно, глаза глядят, печень цела — а если фрагментарно не очень цела, так не надо было дергаться.
— Откуда тебе знать, что у меня цело, а что не цело?
— А откуда знаешь ты, что я знаю и чего не знаю?
— Вы, оба, — говорит Поганкин, — довольно демагогии. Нужно продумать техническую сторону вопроса.
— Чего тут продумывать? — Злобай проверяет, не испачкал ли сапоги кровью; я осторожно нащупываю — где же они? — ребра. — Выманим гада из Исполкома, а там…
— Может, лучше самим в Исполком пробраться? — предлагает Дядя.
— А уходить как будем?
— Я запрещаю вам, — неожиданно сказал Недаш. — Запрещаю даже думать об этой безответственной и политически вредной… эскападе.
Диковинное слово, произнесенное внушительным тихим голосом, на какое-то время всех лишило дара речи — словно пощёчина. Поганкин первым очнулся и потер щёку.
— Ты. Нам. Запрещаешь. — Он зевнул. — Слышал, Злобай? Интересно, как это «запрещаю» выглядит? На что оно похоже? Это зверёк, Злобай, или, может, птичка?
— Рыбка!
Недаш побледнел, и его тонкие губы, сжавшись сильнее, почти пропали на лице.
— Я председатель сводного…
— Мы никого ни с кем не сводили, — перебил Поганкин. — Или как это правильно называется, подскажи, Злобай — не сводничали? Нам это ни к чему. Похуй, если сказать одним культурным словом. Или это два слова? Злобай, ты в школе хорошо учился, не подскажешь?
— Меня выбрали большинством голосов, — напомнил Недаш.
— Так мы не против. Нравится тебе быть председателем — будь им. Только в чужие дела не лезь со своим колокольчиком.
При слове «чужие» Недаш улыбнулся.
— Надеюсь, — вкрадчиво сказал он, — мы не станем обсуждать внутренние разногласия при этом… выродке?
Все посмотрели на меня. Злобай кивнул.
— Разноглазый, говори сейчас, с кем ты. С нами?
— Ты знаешь, что нет.
— С Канцлером?
— Нет.
— Бесполезная трата времени, — Недаш посмотрел на Поганкина сочувственно и с превосходством. — Он с тем, кто больше заплатит. Шпион. Стукач. Доносчик. Завтра же власти будут осведомлены об этом разговоре. О твоих планах, Поганкин. И о том, товарищи, что в рядах анархистов нет необходимого единства.
— Он нас не выдаст, — сказал Поганкин угрюмо. — Это не его… бизнес.
— Всё так, — пробормотал я, стараясь не стонать. — Поганкин! Зачем били-то? Это бессмысленно.
— Понимаю, что бессмысленно. Но сердцу не прикажешь.
Сутки я отлёживался, а потом пошёл к Миксеру просить об охране и к Алексу — за Сологубом. Миксер выделил мне двух инвалидов, Алекс выделил потрёпанную книжку, и экипированный таким образом, я взглянул в будущее как мог бесстрашно.
Сидя то в одной, то в другой забегаловке, я переворачивал страницы, и свет скудно падал от мутнеющих, залитых дождём окон, и возлагать надежды на Искусство было так же перспективно, как на Бубона и Родненького, маявшихся у дверей.
Два неисцелимых идиота — полушкольник и полупенсионер — и стихи, которыми только порчу наводить. Как все эти «стылый», «постылый» и «безнадежный» служили службу мировой гармонии? Но я послушно читал и был вознаграждён, дочитавшись наконец до состояния, когда мне всё опостылело не понарошку. Застав меня как-то кротко пялящимся в вечность, Муха сказал:
— Я простой человек. А простые люди, когда чего-то не понимают, начинают дёргаться.
— А?
— Я говорю, грузишь ты себя не по понятиям.
— А…
— Что «ааа»? Не у врача, блядь.
Я потер пальцем нос, переплёт, край стола, сморгнул — ни Муха не исчез, ни мир не стал краше.
— Излагай, что стряслось.
— Разноглазый, в том и тема, что когда стрясётся, не успеем перетереть.
— Ну?
— События выходят из-под контроля, — пафосно сказал мой друг.
— Не понимаю, о чем ты. Разве мы их когда-нибудь контролировали?