Я кивнул.
— Садись, давай руку.
Он улыбнулся еле заметно и (неужели это сожаление проскользнуло между взглядом и взглядом) затряс головой.
— Это не для меня.
Человек сидел на полу, привалившись к стене, и яркая-яркая лампочка двумя чёткими бисерными каплями отражалась в его полуслепых от бессонницы глазах. Он сидел на старом шерстяном одеяле, одеяло было прожжено. В комнате не было окон, не было времени, почти не осталось жизни. Жизнь сохранилась только в костлявой кисти (уже не кисть, а пясть), которая ходила в моей руке ходуном, и каждый палец её дрожал своей отдельной дрожью.
Он сидит на полу, на старом шерстяном одеяле, на одеяле остались следы пепла и дыры; сидит, привалившись к стене, сидит в комнате без окон; та же поза, то же измученное лицо, те же невидящие, выжженные ярким светом глаза. Он не противится, когда я подхожу и беру его за руку. Тот, живой, не спал несколько суток, боялся даже выключить свет — и мёртвый тоже обессилел. Он исчезает под моим взглядом легко и тихо, как дым, от него не остается (но почему он улыбнулся?) даже улыбки.
— Теперь пусть поспит, — сказал я дожидавшемуся за дверью Протезу. — Это что, его брат?
Протез кивнул.
— Брат, близнец. Так и не знаю, чего не поделили. Да оставь ты, — повернулся он к Жёвке, впившемуся в ручку тележки с валютой. — Не сопрём.
— Попробуешь нашу? — предложил я. (Нас вели, усаживали; рассаживались; блеснули чистая скатерть и бутылки.)
— Успеется. — Он на удивление ловко двигался, и ловкими, быстрыми, бесшумными были его костыли. — Ну, парни?
— Нам нужно обогнуть Джунгли, — начал Муха. — Попасть на ту их сторону. — Он замялся, подыскивая слово не такое страшное, как «Автово». — Вообще-то на Охту едем, — сообщил он, гордясь найденным в старой карте топонимом. — К его, — (пояснительный тычок пальцем) — тетке. Если ещё не померла.
— А если померла? — заинтересовался кто-то.
— Тогда к поверенному ейному. — Фиговидец так невозмутимо и академически увесисто шлепнул по ушам презренным просторечием, что всем стало не по себе.
— Под простого косишь?
Это сказал Пуля, он был тут как тут, прятался на другом краю стола, но не выдержал. Сказал он чистую правду, но поскольку сказал он её только для того, чтобы прицепиться, правда перестала собою быть. Нет, Фиговидец при всём желании не мог косить под простого, всё, что он для этого сделал бы, выглядело бы так, будто он потешается, передразнивает; он же всего лишь повёл себя как человек, пустивший в ход среди иноземцев их родной язык, выученный им прекрасно, но в тиши кабинета. Я заметил, что Протез смотрит на фарисея очень внимательно; внимательнее, чем на меня. Он не мог его опознать, точнее, опознавал в нём нечто, оставшееся за рамками любой возможной здесь классификации. Не короткие, но очень аккуратные волосы, одежда, осанка, интонации и, главное, несокрушимое благожелательное спокойствие, которое не могли стронуть ни минутная оторопь, ни минутный страх; весь человек, от ботинок до голоса и слов, — всё это было сочетанием признаков редких самих по себе и никогда не встречавшихся Протезу вместе. И надо думать, Протез опасался; конечно, было чего, любое неизвестное являлось угрозой, противостоять которой предстояло как-то учиться, и неужели (интересно, думал ли Протез в точности так) не достаточно угроз привычных и рутинных, чтобы ошарашивать человека ещё и такой новинкой. И он смотрел, поглядывал во все глаза.
— Охта далеко, — сказал он, небрежно перекидывая с общего блюда на свою тарелку куски колбасы. Колбаса во всех её вариантах была царицей этого стола: румяная, багряная, багровая, почти черная, прокопчённая на множество ладов. — В Джунгли не суйтесь.
— Площадь Мужества, — сказал Фиговидец с надеждой. — Хотя бы дотуда.
— Площадь Мужества? Понятия не имею. — Протез зорко зыркнул на ловкие, ничуть не обескураженные руки Фиговидца. — Бери, бери колбаску, у вас такой нет. — («У нас торгуют вашей колбасой», — обиженно вставил Муха. «Такой — не торгуют. Для себя делали, вручную».) — И что вы затеяли? — вопрошающий тяжёлый взгляд переместился на меня. — Ладно бы анархисты, — он задумчиво сплюнул в кулак, — а то ведь нормальные. — Едва это выговорив («нормальные»), он вспомнил о Фиговидце и замолчал.
— И у вас анархисты? — любознательно спросил Муха.
— Этой мрази везде полно. Выживаем понемногу.
— В Джунгли выживаете? — оживился Фиговидец. — Может, они нас там и проведут?
За столом заржали.
Я увидел, что хихикнул (удушливо, сдавленно, против воли) даже Пуля. Остальные смеялись охотно, радостно, сияя жирно лоснящимися лицами, блестя стаканами. Главное отличие колбасников от наших дружинников состояло в подчеркнуто юношески-спортивном облике и поведении. Их барак был их крепостью. Почти все молодые, неженатые, они и жили здесь же; вместе ходили на завод, работали, ели, спали, несли дежурства, тренировались. («Полувоенный, полумонашеский орден, — скажет потом Фиговидец. — Со своими порядками, своей верой, своим, в сущности, государством. Это любопытно».)
— Дикие места там, на севере, — безразлично сказал Протез. — Что туда ехать, что в Джунгли — один черт.
— Ну и что делать? — спросил я.
— Да что, — безразличие в его голосе всё прибывало, — поживёте пока у нас, подкормитесь. Ребята вам толмача поймают.
— Сколько ждать?
— Я понимаю, — сказал Протез мягко, — ты торопишься. — (Он обращался только ко мне, ко мне одному.) — Мы поможем.
— Они помогут! — Муха брякнул кофр на застеленную раскладушку. — Свиноделы поганые, извращенцы. — Он озабоченно уцепил, свернул, развернул широкий, колючий бело-голубой шарф Фиговидца; погладил его, переключился на свитер. — Правду о них говорили. Дай померить?
— А что о них говорили? — спросил Фиговидец, снимая и передавая Мухе свитер. Это был мягкий облегающий свитер с высоким воротом на пуговицах. Его цвет (яркий индиго) подчеркивал и светлые тона шарфа, и насыщенные матовые (глуховатые, если можно так сказать о цвете) — тёмно-синего ватника. Ватник Фиговидца добросовестно шокировал публику. Всем своим видом он кричал: «Я ватник!», но еще: «Я сшит у наилучшего портного». Ватник означал тюремный срок, портной означал чистую жизнь Города; ватник сам по себе, Фиговидец сам по себе и Фиговидец в таком ватнике — тогда из рукавов (модных, поэтому слишком длинных) блестело серебро унизанных кольцами пальцев — вместе составляли мутанта чрезмерно затейливого даже для аллегории. Теперь это сюрреалистическое произведение отдыхало на крючке прибитой к стене вешалки, и прямо под ним, привалившись к поле грязной головой, сидел на корточках Жёвка.
— Ну что говорят, — Муха повертелся в тщетных поисках зеркала. — Колбасный завод знаешь какой богатый? А у них ещё и огороды свои, и трафик они здесь контролируют, и аптеки тоже. Бабла немерено, а только никто не знает, на что они его тратят. Запросто могут ещё одно производство купить, или плантарь, или нашего губернатора, например. Покажи, что у тебя ещё с собой?
Фиговидец достал из рюкзака пакет с одеждой, вытряхнул её на кровать. Грустно, терпко запахло лавандой. У Мухи спёрло дыхание; он набожно склонился над красивыми надушенными тряпками. (Много интересного обнаружилось, когда мы все распаковались. Так, мой багаж составляли кое-какие вещи, бритва, одеколон и четыре блока египетских сигарет для личного пользования. Муха вёз гору тряпья, набор ножниц, которым очень гордился и разных шампуней столько, словно стажировался в коробейники — при этом он забыл мыло, тёплый свитер и вторую пару носков. Я взял носки, но забыл аптечку. Фиговидец не забыл ничего, но бумаги ему следовало взять раз в пять меньше. А Жёвка поехал бы налегке, как собака, не заставь его Муха взять запасные трусы и зубную щетку.)
Фиговидец задумчиво смотрел на Муху.
— А зачем им ваш губернатор?
— Затем, что у нас геоположение. Мы ближе всех к Городу. У нас инфраструктура, высокие технологии…
Фиговидец фыркнул.
— Высокие технологии? Это электрические чайники, что ли?
— А хотя бы и чайники! — рассердился Муха. — И ты из такого, между прочим, у себя пьёшь. И чайник твой у нас сделан, и плита, и фен — («феном не пользуюсь», поспешил вставить фарисей), — и лампочки. Смог бы ты жить без лампочек?
— Зимою не смог бы, — сказал Фиговидец честно, — со свечою трудно читать. Так зачем им ваш губернатор?
— Чтобы он предал национальные интересы Финбана, — отвечал Муха.
— Хочешь сказать, эти колбасники хотят мирового господства?
— Может, и хотят.
— А почему ты их назвал извращенцами?
— Да потому. Когда им, по-твоему, по бабам бегать, если они с дежурства в спортзал, из спортзала — в койку?
— И в чём извращение?
— Да в том, — Муха бережно приложил к щеке мягкую ткань рубашки, — что они вместо баб друг с другом. Или у вас это считают нормальным?
— Да в том, — Муха бережно приложил к щеке мягкую ткань рубашки, — что они вместо баб друг с другом. Или у вас это считают нормальным?
У Фиговидца всё же хватило ума сперва посмотреть на меня. Я ему подмигнул и покачал головой. Откровений о том, что считается нормальным на В.О., Муха не заслуживал, несмотря на все его выкрутасы и форс. Фиговидец, к счастью, не был одержим жаждою правды.
— Нравится? — спросил он о рубашке, бесхитростно переводя разговор.
— Ну ещё бы! — Муха воспрянул и зачастил, бессознательно, словно это была молитва, цитируя модный журнал: — Легко, стильно, в меру вызывающе…
— Вызывающе? Перестань, я очень консервативно одеваюсь. Тебе нужно посмотреть на пижонов.
— А как я на них посмотрю? — спросил Муха несчастным голосом.
— Ну посмотри на Разноглазого. Вон у него куртка от Фокса.
— Откуда ты знаешь?
— Конечно, это Фокс. — Фиговидец не поленился встать (он уже удобно разлёгся на свободной кровати), изучить мою куртку и показать Мухе золотую вышивку на внутреннем кармане. — За версту видно.
Я осматриваю отведённую нам комнатку. Места в ней хватает только для двух кроватей, двух раскладушек и света из широкого окна. В одном углу умещается красивый стеллаж, в другом — вешалка. На одной из стен (стены светлые, свежие) висит уже знакомый плакат НЕ УБИЙ, сияя глуповатой, простоватой, румяной рожей изображённого на нём дружинника. «Интересненький лубок», — говорит Фиговидец, разглядывая крепкие длани бойца. Одна рука — в замахе — указывает на надпись, другая — уже сжатая в кулак — со сдержанной силой опускается на голову хулигана. «Что такое лубок?» — спрашивает Муха. Я заглядываю под кровати, дотрагиваюсь до полок. Везде чисто, как в больнице. Здесь вообще на удивление чисто, и в коридорах пахнет каким-то крепким, но не противным антисептиком.
— Лубок — это агитационная живопись.
— Какая же это агитация? Это правда. Если они увлекутся, то ведь и убьют.
— Зачем же, — спросил Фиговидец, — ставить себя в положение, при котором возникнет опасность кого-либо убить?
Впоследствии многие, кроме нас, убедились, что Фиговидец умеет строить фразу так, чтобы смысл сказанного доходил до слушателей после паузы, полной недоумения и гнева. Тогда Муха выразил это чувство следующими словами:
— Знаешь, Фиг, свитер у тебя позитивный, а говоришь ты как пресс-секретарь.
— Но ведь ты меня понял?
— При чем тут понял, не понял? Тебя поймут, но все равно обидятся. Ты говоришь, как с бумажки читаешь. Это ненормально.
— Говорю как умею, и сам такой, какой есть! — Фиговидец разулыбался. — Ум ясен, настроение ровное, звезда твоя сияет! — проскандировал он. — Ненормально! А наркотики в аптеках продавать…
— Не наркотики, — поправил Муха, — а лекарства. Всё легально. Мы не дикие.
— Один я здесь, значит, дикий, — сказал фарисей удовлетворённо. — Понял. А не попросить ли у наших гостеприимцев какого-нибудь легального томатного сока? Пить хочется.
— Это, значит, жрачка у них хорошая, — сказал Жёвка.
— Помолчи, поц, — машинально отмахнулся Муха и тут же подпрыгнул: — Заговорил!
— Немного же он сказал, — сказал Фиговидец. — Ну так что?
Я вижу, что ему становится скучно; он хотел бы пройтись, осмотреть дом, осмотреть окрестность. Он пойдёт по улице, зажав под мышкой тетрадку, отвечая на улыбки встречных аборигенов, останавливаясь, обмениваясь какими-нибудь вещичками, делая записи и рисунки, объясняя, выслушивая объяснения, снова пускаясь в путь — и всё, что ему встретится, будет необычным, заманчивым и дружелюбным, и, вернувшись, он скажет нам: «Вот видите, везде люди». Или (так оно и будет) его принесут на носилках, его, либо то, что от него останется, и Протез, спасая свою грозную репутацию, отправит бригаду в карательный рейд, после которого у меня появится ненужная мне дополнительная работа.
Представив всё это, я засмеялся и пошел искать томатный сок.
Ржавый красный цвет обнаружился на следующий день в глазах клиента, и тот стал виден весь — тщедушный, издёрганный, трусливый, жестокий. Светло-карие, налитые кровью глаза остановились на мне, как на мишени.
— Ты думаешь, я кто? — сказал он. — Я, дружок ты мой, начальник милиции.
Я кивнул. Сегодня ему было лучше — но не ему одному.
Тот, второй, с такой же ухмылкой поднял мне навстречу голову, так же избоченился, таким же бесстыжим движением подал руку, словно предполагая, что я её поцелую. В довершение сходства он был цел: ни крови, ни ран, которые привидения так любят демонстрировать. И исчез он, как будто не я его стёр, а он сам, соскучившись, мгновенно переместился в какое-то другое пространство.
В течение одного очень длинного мгновения я не вполне понимал, где нахожусь: там или здесь. Голова болела так, что я за неё испугался, и всё было неправильно.
Протез сидел в дежурке и подписывал накладные. «Помрёт?» — спросил он, не поднимая глаз от бумажек.
— Он симулянт. Никого он не убивал.
— Убил, убил.
— Зачем начальнику милиции убивать самому?
— Это брат его начальник милиции. Был.
Я сел на стул у окна, выходившего на ещё голенький, но аккуратный скверик. В дежурке было пусто, тепло и тихо. Из коридора неслось мирное шорканье швабры.
— Сколько их было?
— Как сколько? — Протез наконец посмотрел на меня. — Двое.
— Так вот, их и сейчас двое. — Я глянул в окошко. В скверике появилась троица: Фиговидец, присев на парапет клумбы, что-то писал, Муха стоял рядом и разговаривал с молодым бритым колбасником — в бешеном, если слова поспевали за жестикуляцией, темпе. — Как будешь платить?
— Крыша, пансион и толмач, — сразу же отозвался Протез. — Мало?
— Случай необычный.
Голова у Протеза была круглая, маленькая; глазки круглые, маленькие; лицо круглое, без морщин. Его уродство не было отталкивающим, а слабость тела казалась вполовину наигранной. Сломанная жизнь таилась в нём, боясь о себе напомнить, навлечь новый удар.
— Денег наших на севере не возьмут, — сказал он задумчиво. — Разве что колбасу?
От колбасы я отказался.
— Но хоть что-то ты о них знаешь?
— Зачем мне это? — он слабо улыбнулся. — Если жизнь идет мимо, так ли важно, куда именно. — Он кинул косой взгляд на занавеску, которую я приметил накануне. — Вот что здесь у нас — знаю всё. Карту составили.
— Можно взглянуть?
— Зачем тебе, если площади Мужества там нет?
— А что там есть?
Протез аккуратно, тихо положил на стол ручку.
— Может, и прав мент, — сказал он в пространство. — Высматривают, выспрашивают — а откуда пришли, куда едут… Не нравишься ты Пуле, Разноглазый. Ты и твои.
— А что здесь делает Пуля?
— Пуля на задании.
— На каком?
— Языки укорачивать. — Протез сердито зашевелился. — Слушай, иди, подыши свежим воздухом. Тебе полезно.
Он опять пошевелился и стал похож на дружелюбного паука: рученьки, ноженьки, мягкое чуткое тело. Потом он моргнул, и сходство с насекомым ушло.
— Ты психиатрию изучал? — Фиговидцу свежий воздух уже пошёл на пользу: он ровно, нежно разрумянился, разрумянились в луче солнца страницы его раскрытого на коленке блокнота. — Нет? Есть такая болезнь — шизофрения. От неё бывает раздвоение личности. Один начальник милиции сидит перед тобой, а второй сидит у первого в голове. Это не привидение, это он сам.
— Как я тогда его уберу?
— Никак. Чтобы убрать того, нужно, чтобы умер этот. Тот, которого мы для простоты восприятия считаем настоящим.
— Настоящих он гробить не обучен, — сказал Муха. — Он озабоченно огляделся. — Что ж это такое, что у них не только волосы, но и мозги не как у нас?
— Точно такие же мозги, — сказал Фиговидец. — Просто больные.
— Не верю я, что мента может так перемолоть, — ответил Муха.
— А что у них с волосами?
— Ты не заметил? — Муха помахал парню, который при моем появлении вежливо и трусливо отошел в сторону. — Они их бреют. БРЕЮТ. Как бляди — под мышками. Как тебе это понравится?
Я вернулся к Протезу.
— Ты их когда-нибудь видел вдвоём? Начальника милиции и его брата? Обоих сразу?
Вспоминая, Протез почти отключился от настоящего. Его искалеченное тело осталось нависать над столом, руками заботливо прикрыв накладные, чтобы я не разобрал написанного, но сам он умчался прочь, радуясь этому стремительному, единственно доступному ему бегу. Он думал, а я разглядывал его. Он был неподвижен, но что-то в нём неустанно шевелилось: подымались и опадали мягкие волосы, подрагивали веки — и мелкие (бледно-красные, бледно-бежевые) клетки рубашки муравьями ползли из-под горловины свитера — а под рубашкой, под кожей, торопливо бежала кровь. Выдержка у него была отличная: не так легко витать в облаках под чьим-то пристальным взглядом, но он витал ровно столько, сколько наметил.