Парадокс о европейце (сборник) - Николай Климонтович 11 стр.


Примечательна ненависть большевиков к любым проявлениям гуманности, безжалостно продолжал Иозеф уже на следующей беседе. Скажем, поразительную злобу у них вызывали богадельни и дома призрения. Чуть ли не большую, чем сами монастыри. Они ненавидели и нынче ненавидят любое сострадание и всяческую благотворительность. Но поскольку эта их чекистская черта – а чекисты и есть самые образцовые большевики, – которую невозможно скрыть, производит на нормальных людей отталкивающее впечатление, они маскируют ее бдительностью. Мол, еще неизвестно, какой коварный умысел стоит за этим желанием делать добро. В чем расчет и какова истинная цель. Возможно, сами не обладая даром бескорыстной щедрости, они простодушно верят в собственные фантазии – убийцам везде мерещатся призраки, – и в непременное коварство дающего. Эта параноидальная подозрительность толкает их на преступления – с обычной точки зрения подчас чудовищные. Так, они арестовали всех добровольцев, принимавших участие в распределении американской помощи среди голодающих Поволжья. И уничтожили их как якобы шпионов (14).

Ваш большевистский революционный поэт недаром срифмовал оробелым – парабеллум. Призывая бить в спины бегущих. Это мог написать только психопат. Впрочем, все они и были маньяками: Ленин – с пораженным мозгом сифилитик (15), Дзержинский тяжелый садист, Сталин коварный кровопийца. Не говоря уж о мелких бесах типа Блюмкина. Отсюда же и ненависть к христианству. Да что там, к любым упорядоченным конфессиям. Природа большевизма отчетливо языческая, о чем говорит совершенно египетская мумификация их вождя и возведение для него посмертного жилища пирамидальной формы. Но вот в чем они прямо не сознаются, так это в том, что верят, по-видимому, в загробную жизнь. А возможно, и в переселение душ…

– А вы не верите? – быстро вскинув глаза, спросил вдруг Праведников.

– Разумеется, нет.

Но едва Иозеф, решительно забраковав метемпсихоз и отказавшись от реинкарнации, остался в камере один, с ним стали происходить воистину мистические вещи. Скажем, в пролетарской морде следователя Праведникова, которую он безуспешно попытался воспроизвести по памяти, ему отчетливо увиделись обезьяньи черты Бабуния. Да-да, у этого maverick[6], как у всякого лицедея, была мерцающая внешность. То он походил на простодушного балканского крестьянина, то в нем проглядывало нечто определенно бандитское…

Видно, отвлеченные беседы утомили следователя. На третий день он спросил:

– Вот вы показали, что родились в Италии. Эх, нам бы повидать заграницу… – Это о себе он, кажется, заговорил во множественном числе. И глаза его вдруг наполнились настоящими слезами. Что ж, товарищ с такой чувствительностью и такими настроениями долго в чекистских рядах не протянет (16). – Вам к тому же удалось обзавестись американским паспортом?

Иозефу пришлось бегло повторить вехи заграничной своей биографии. Едва он дошел до Калифорнии и встреч там с русскими и американскими социалистами, следователь насторожился. Так-так, сказал он, внимательно вас слушаю

Об этом они не знали. Да и откуда им было знать. В краткой своей автобиографии, поданной в органы вместе с просьбой разрешить ему выезд в качестве врача к республиканской армии в Испанию, об этом он не упоминал. Сейчас Иозеф бегло и сухо рассказал о калифорнийском социалистическом сообществе. На сей раз он позволил себе припомнить и имена: эти люди жили в Америке в начале века, и вряд ли Лубянка могла до них дотянуться. А ночью в камере Иозеф вспомнил ровное в тихие дни дыхание Тихого океана. И сиреневые сумерки, черные силуэты сосен на фоне еще ярко-синего, совсем итальянского калифорнийского вечернего неба. В этот час отяжелевшие чайки, отобедав рыбьей требухой, оставшейся от утреннего fish-market’а[7], летели низко над волнами, возвращаясь домой на скалы и рифы.

Воспоминания делались все отчетливее. Среди прочего Иозеф вспомнил и рауты у гостеприимных сестер Стрелецких.

Богатые викторианские дома, претерпевшие, однако, и влияние колониального стиля, располагались вокруг Alamo Square park, это место обыватели для простоты иногда именовали Postcard Row – там было почтовое отделение. Тогда это был новый и модный район, так что глава семьи Элиас Стрелецкий не поскупился и потратился, чтобы его девочки жили в порядочном месте.

Само строение внешне было не слишком броским. Особняк без колонн на фасаде и без каких-либо украшений: простое высокое белое крыльцо, обсаженное пышноголовыми кастильскими розами. Внутри же дом был просторен. Семья – гостеприимна и сестры – молоды. Младшей Мартуше, как она любила сама себя называть, всегда в третьем лице, было столько же, сколько сестре Иозефа Стефании – тогда сестрица еще не помышляла о замужестве. Но не в пример ей, Мартуша отнюдь не страдала стеснительностью. А старшая сестра Анна Стрелецкая была младше Иозефа всего тремя годами… Естественно, по субботам дом бывал полон гостей – вольнодумное семейство не соблюдало шабат, – среди которых, разумеется, преобладали молодые люди.

В этом доме никак нельзя было помыслить его встретить. Бабуния преобразился. Был он в строго застегнутом черном сюртуке, но с художественно изжеванным нашейным шелковым платком, с потертым моноклем поцарапанного стекла. Монокль был приобретен, верно, по случаю, на garage sale[8], найден среди стопок и графинчиков, кожаных кисетов с индейской вышивкой, солдатских бензиновых зажигалок, синих граненых бокалов и часов на цепочке, которые непременно, с высокой точностью встанут ровно через две минуты после совершения сделки.

– Авантюрист на сей раз оказался, – теперь об этом можно говорить, подмигнул он Иозефу на правах старого знакомого, – левым социалистом-революционером, едва ли не подручным Азефа. И никаким не Бабуния, но Георгием Герцо€вичем, в русских социалистических кругах более известным как Гоша Герц. Родился он в черте оседлости, в Таврово. По наследственной профессии провизор, как и хозяин дома. С бабушкой русской нелегальщины Брешко-Брешковской создавал бюро по изготовлению фальшивых паспортов. Она, незабвенная, и наставила меня на путь революции, шептал Бабуния, он же Гоша Герц, на путь, с которого я больше уж никуда не сходил.

Иозеф был уверен, что и на этот раз Бабуния завирается. А, впрочем, черт его знает…

Посреди своей обычной болтовни этот самый Гоша Герц не преминул вставить с отвратительной развязностью, мол, мы-то с вами настоящие калифорнийцы, открытые парни, без затей, не то, что все эти снобы с Восточного побережья. Дальше он понес и вовсе несусветицу: главное, мы не нервные, мы можем и убить, если надо будет… И без перехода, тихим голосом, с той интонацией с какой пересказывают скабрезные сплетни, Бабуния поведал, что девочки у нас привозные, местечковые.

История семьи Стрелецких Иозефу в общих чертах была и без того известна. Как и характер хозяйки. Анна была молодой женщиной того непобедимого российского типа, какому принадлежали, по легенде, Вера Засулич и Софья Перовская. И не привези ее отец-аптекарь Элиас Стрелецкий в десятилетнем возрасте из Белоруссии в Штаты, останься она в России и переживи переворот большевиков, в начале двадцатых была бы комиссаршей в кожанке, с бельгийским кольтом за поясом. А то, не приведи господи, и какой-нибудь изуверкой типа ее соплеменницы Розалии Землячки.

Она и в Штатах нашла поле для своей неуемной энергии. Нет, бомбисткой она, конечно, не была, до Калифорнии не дошла эта европейская мода, но состояла разом в десятке социалистических организаций. В Лиге противников войны, Лиге взаимопомощи эмигрантов-революционеров, в Лиге промышленной демократии и Лиге за отмену смертной казни, а также в Национальной ассоциации содействия прогрессу цветного населения (17). Защищала Ассоциация в основном права индейцев и мексиканских батраков. И это при том, что настоящих индейцев сестры Стрелецкие видели, скорее всего, лишь на картинках-иллюстрациях к популярным тогда романам Фенимора Купера.

На той же вечеринке, если память ему не изменяла, он впервые увидел бывшего в те годы уже очень популярным, но еще очень молодого, лет двадцати пяти, писателя Джека Райдера. Анна и Джек тянулись друг к другу на почве общих социалистических воззрений, и Джек ходил в Аниных женихах.

Иозеф был представлен знаменитости. Джек был порывист и стоял за немедленную революцию. То и дело поминали русских террористов, взорвавших в Кремле нескольких генералов-жандармов, так писали в здешних газетах. А о восстании на Черном море целой бронированной эскадры – в таком виде донеслась до Калифорнии весть о бунте на Потемкине-Таврическом – говорили с восторгом. Впрочем, Анна ждала постепенных перемен в духе умеренного социализма… Иозеф в их спорах не участвовал, не желая афишировать свои анархистские взгляды.

Ранние пиратские рассказы Джека о браконьерском промысле устриц в бухте Сан-Франциско и описания эпопеи на Аляске, на вкус Иозефа были вторичны. Брет Гарт за два десятка лет до Джека уже писал о золотоискателях Калифорнии. И, кажется, лучше. Впрочем, тот был джентльмен, недаром стал американским консулом в Глазго. А Джек был устричный пират, браконьер, именно что сын волка… Это знакомство, переросшее в приятельство, с понравившимся ему открытым, загорелым, веселым Райдером, как ни странно, отчасти сыграло свою роль в том, что уже совсем скоро Иозеф окажется в России.

Дело в том, что Иозефу давно хотелось завести собственное дело. Но организовать отдельный от клиники кабинет он не мог: для этого требовался солидный капитал. Да и врачебное дело ему наскучило. Он был человеком гуманитарных устремлений, а выучился на медика, скорее, под давлением семьи…

Этот разговор состоялся на одной из вечеринок в том же доме Стрелецких. Джек учил Иозефа готовить Bloody Mary (18), новомодный коктейль, завезенный в Калифорнию нью-йоркской богемой: водку надо было цедить в томатный сок по лезвию ножа. И добиться того, чтобы алкоголь с соком не смешивался. С тем расчетом, чтобы сначала проглатывалась водка, а там подходила и запивка. Иозеф обычно пил только французской лозы красное калифорнийское, но уступил настояниям флибустьера: очень уж тот был гарибальдист. Они высосали по коктейлю, и Джек сказал, что он has got an idea[9]. Что, если Иозефу заняться издательской деятельностью? А он, Джек Райдер, уступит ему все права на издания русских переводов. Подарит, так вот. Он хотел бы, чтобы эти симпатичные русские знали и его рассказы. И поднял тост за Чехова.

Впрочем, для поспешного отъезда в Европу были у Иозефа и другие причины. По всей видимости, младшая из сестер Стрелецких вздумала в него влюбиться. И не считала нужным этого скрывать. Заметил это даже несносный Гоша Герц, подмигивал, чмокал: Марточка-то наша в вас втюрилась.

Да и как было не заметить! При его появлении Марта сумасшедше, до слез хохотала. Хватала со стола бокалы вина, прихлебывала из них подряд под визг матери, потом икала. Громко кричала, доктор, мол, сегодня, наконец, сможет меня поцеловать. Хотя ни о каких поцелуях Иозеф, разумеется, не помышлял. И тем более об этом не просил.

Последней каплей, после чего ноги Иозефа в этом доме больше не было, было то, что папаша Элиас стал называть Иозефа по-семейному: Ося. А за глаза – Иозеф случайно услышал краем уха – даже хуже того: наш Ося. Кажется, в этом доме зрели вполне понятные для семейства, в котором две дочери на выданье, расчеты. Старшая Аня была уж помолвлена с мистером Райдером (19), тот хоть и писатель, но от него можно многого ждать, его приглашают на обед к мэру. А младшей Марте чем не пара симпатичный доктор. Вполне порядочный молодой человек, хоть и поляк. С хорошим местом в уважаемой клинике. То есть в близком по профилю его, Элиаса Стрелецкого, аптекарскому бизнесу.

А тут еще запоздалые известия в газетах о последствиях извержения вулкана на Мартинике…

Купив билет на поезд в Нью-Йорк, Иозеф решил на прощание прогуляться по округе, по местам, которые успел полюбить.

Он миновал пригород и оказался в кварталах, где белого англо-саксонского американца было невозможно встретить: гринго, тем более в одиночестве, пойти сюда не посмел бы. Поэтому местные обитатели справедливо принимали Иозефа за иностранца. За европейца, каким Иозеф и был на самом деле. За немца, как однажды обнаружилось в разговоре с одной смазливой разбитной мексиканочкой. Впрочем, мексиканка иных, кроме Германии, стран в Европе не знала. Да и о Германии слышала лишь потому, что у нее был недавно один немец.

Дома здесь были редко двухэтажные, поставленные на узком клочке земли, с бурыми стенами, крытые дранкой, с мутными окнами в нишах, над каждым крыльцом был низко нависающий козырек. Деревьев на улице не было. Здесь жили рыбаки и рабочие с консервного завода. Дети копошились в пыли, а смуглые мамаши, сидя на крылечках, пристально, не улыбаясь и мрачно, наблюдали за чужаком в белой паре и щегольском канотье. Но никто его ни разу не окликнул.

Иозеф пошел дальше. По сторонам стали попадаться хижины, дворы которых заросли бурьяном. В тени буйной растительности белели боками алюминиевые баки и пускали солнечных зайчиков большие бутыли, галлона по три, отслужившие, видно, свой срок. Здесь жили те кто сами себя называют пайсано. Если повезет, можно было услышать их разговоры, и Иозефу удалось обогатить свой словарный запас крепкими испанскими ругательствами chinga tu madre, piojo и pon uncondo a la cabeza![10] По-видимому, в жилах этих самых пайсано текла испанская кровь, перемешанная с индейской и мексиканской. Впрочем, на вопрос о национальности они на своем невообразимо ярком языке, смеси английского и мексиканского, объясняли, что они чистокровные испанцы.

Иозефу еще предстояло узнать в России слово суржик, то наречие, на каком говорят в славянских, пограничных между Украиной, Белоруссией и Россией, районах.

Да и в самом Киеве, на Привозе в конце лета наемные грузчики, разгружающие баржи с арбузами, говорят именно на суржике. И к языку пайсано, насколько мог судить Иозеф, было бы вполне применимо это понятие.

Но, конечно, не лингвистика его тогда занимала.

Он понимал, что делает весьма опрометчивый шаг. В Европе его решительно никто не ждет. Со времен своей студенческой молодости он хорошо знал эмигрантскую среду. И его приводила в ужас одна мысль о том, что он пополнит собою праздную толпу говорунов, неуемной болтовней за парижскими уличными столиками под полотняными маркизами или за шницелем и штруделем в венских кофейнях со стаканами водопроводной воды на мраморных столешницах, пытающихся заглушить ностальгию и тоску изгнанников.

Джек прав, – он ведь искренне считал своего приятеля-врача русским, – ему нужно ехать в Россию. Джек даже посоветовал ему купить шубу. Лучше всего канадскую, на собачьем меху, говорил Джек со знанием дела и вполне серьезно. Конечно, собачья шуба тяжелая, но выдерживает и самые зверские морозы. И очень прочная.

– Ты хочешь, чтобы в Англии меня приняли за янки-золотоискателя? – рассмеялся Иозеф.

– Вполне уважаемая профессия, – буркнул Джек. А потом тоже рассмеялся…

Во внутренней исконной России Иозеф никогда не бывал. Конечно, и Одесса, где он бесславно учился у иезуитов и был изгнан за богохульные выходки, и Кременчуг, где он закончил-таки классическую гимназию, считались тогда русскими городами, хоть и находились на территории Украины. Но он, конечно, отправится в Петербург. Или в Москву, как повернется дело. Как фишка ляжет, по выражению Гоши Герца…

Так, очертя голову, можно поступать только когда ты еще полон сил и свободен. Если по крови ты поляк, по воспитанию – итальянец, и веришь в свою звезду. Bisogna crederci per riuscirci![11]

Здесь к слову будет сказать, что Иозеф в Москве шубу себе все-таки купил. Поскольку русская зима показалась ему, человеку южному, довольно свирепой. И почти такую, как советовал Джек, – волчью. Он написал Джеку об этом в открытом письме, но ответа не получил: Джек наверняка давно забыл об этом разговоре. Как, скорее всего, не помнил и самого русского доктора.

На сей раз Праведников завел разговор о социализме. Что ж, Иозеф был готов поделиться своими соображениями с незадачливым чекистом. Известно ли господину следователю – Иозеф упорно отказывался употреблять прекрасное пушкинское слово товарищ, испохабленное большевистским употреблением, Пушкина очень любила Нина, – известно ли ему что-либо об одном из первых в новейшей истории социалистических экспериментов. Господину на сей счет ничего известно не было. Недалеко от устья Ла-Платы, что в Аргентине, продолжал Иозеф, в чаще тропических лесов один иезуитский миссионер в начале прошлого века основал в одном из индейских племен нечто вроде социалистического фаланстера. Такое маленькое государство. И стал в нем своего рода генеральным секретарем, если по-советски. Попросту, диктатором.

Замечательно, что задолго до большевиков и некогда знаменитого, нынче запрещенного романа (20), там уже практиковалось обобществление имущества, исключительно общие трапезы и половая жизнь по разнарядке. Дети тоже воспитывались коллективно, никогда точно не зная – кто именно из соплеменников их настоящие родители. Такая организация жизни и безо всякого социализма существовала у первобытных племен. Так и нынешняя большевистская практика возвращает русское общество – точнее, то малое, что от него осталось, – в состояние, так сказать, изначальное. А если сюда приплюсовать чисто азиатское пристрастие к казнокрадству, подкупу и мздоимству…

Назад Дальше