Парадокс о европейце (сборник) - Николай Климонтович 9 стр.


Ночью же гудела сама тишина. И, казалось подчас, гудел негаснущий слепой желтый свет подпотолочной лампочки в металлическом решетчатом наморднике.

Навязчивый звук мертвой тишины подчас вызывает физические ощущения разного рода. Иозеф в полусне испытывал легкую качку. И тогда камера представлялась ему тесной каютой, которую он, единственный врач на корабле-барже, носившей имя Fortunato, делил с корабельным коком.

Они плыли с Кипра в Северную Америку, сопровождая одну из партий мужиков-духоборов, которых царские власти преследовали за отказ держать в руках оружие. Этих стихийных пацифистов Россия с готовностью уступила канадскому правительству. Иозеф, молодой хирург, только что получивший врачебный диплом медицинского факультета Женевского университета, согласился на это приключение отчасти из жажды путешествий, отчасти при поощрении Учителя, с которым вступил в переписку, будучи еще студентом и работая над переводами французских статей Бакунина для русского издателя (2). Князя в свою очередь просил о содействии в деле переселения гонимых сектантов граф Лев Толстой. Просьба содержалась в письме, переданном в Лондон с нарочным. Прочитав описание Князем Сибири и сравнение ее с Канадой, Граф сообразил снестись с канадским правительством и попросить помочь выбрать район, благоприятный для переселения духоборов.

Кока звали Бабуния. Оставалось неясным, была это кличка или настоящая фамилия: назвался он грузинским греком. Стряпать он не умел и готовил только варево, которое называл рататуй. Это слово он мог подцепить в русской тюрьме. К тому же провиант, который закупали посредники, оказался гнильем. Уже на вторые сутки плавания мужики-духоборы, многие из которых были неважными мореходами и страдали морской болезнью, вдобавок к рвоте поголовно заболели поносом. В трюм невозможно было спуститься. Палуба была вечно облёвана – это русское слово еще предстояло выучить Иозефу: к борту неумелые пассажиры остерегались подходить. Все судно окутывало зловонное облако.

Иозеф спал по три-четыре часа в сутки, пытаясь помочь несчастным. Детей он выносил на палубу, если качка не была слишком сильной. Медикаментов было в обрез. Женщины оказались более стойкими, и среди четырех умерших в первую неделю их не было ни одной. Мертвые тела мужиков под истовый вой баб сбрасывали за борт. Остальные молились – на свой особый манер. Не сразу выяснилось, что запасливые крестьяне везли с собой значительные припасы. Иозефу стоило большого красноречия убедить их варить пшенную кашу из собственной крупы, и многие на привычной пище стали поправляться. Некоторые, доверившись Иозефу, делились кашей с немногочисленным экипажем, который тоже страдал.

Поневоле Иозеф за долгое путешествие кое-что узнал о своем соседе по кубрику. Внешностью этот самый Бабуния походил на представителя отряда шмыгающих животных. Но внешность его была подвижной. То он становился похожим на остроносую крысу. То распускал лицо, брылья на щеках отвисали, и он смахивал на бурундука. Но если его лицо озарялось какой-то мыслью, чаще всего каким-нибудь коротким расчетом, он вдруг превращался в шуструю белочку.

Бабуния был болтлив и врал немилосердно. Часто он забывал, что говорил вчера, и назавтра сообщал противоположные сведения. Так или иначе, можно было понять, что он принимал участие в каких-то темных делишках в Тифлисе, был пойман и сослан в Сибирь. Сбежал, прятался, скитался, воровал. И с каким-то одесским судном, на которое подрядился грузить муку, добрался до Кипра. Где и завербовался на корабль с русскими переселенцами, чтобы попасть в Америку. В другой версии рассказа, он попал на Кипр, спрятавшись в бочке квашеной капусты. И, несмотря на то что отдавало это откровенным вздором, зачем киприотам квашеная капуста, Иозеф, едва Бабуния залезал в их общий тесный кубрик, не мог отделаться от капустного духа.

Прибыв в Канаду, Иозеф убедился, что правительство не торопится выполнять свои обещания, под которые духоборов переселяли. Неграмотные мужики не умели объясниться с властями, которые вопреки щедрым посулам предоставили им неудобья. А здешние квакеры (3) отказались снабдить переселенцев семенным зерном. Иозефу пришлось стать и переводчиком, и дипломатом. Кое-как отстояв права беженцев, с небольшой группой духоборов, изъявивших желание и дальше искать лучшей доли, он перебрался в Калифорнию. В Сан-Франциско он навсегда распрощался с ними. И вскоре получил хорошее место ассистента в частной хирургической клинике знаменитого в те годы профессора Монтгомери, на которого произвели впечатление и европейский диплом Иозефа, и его джентльменские манеры.

В Калифорнии он вел приятную холостяцкую жизнь, хотя и был женат (4). Молодая жена Иозефа из русских немок Софья Штерн, студентка-биолог, еще не закончившая своего курса, должна была прибыть к нему позже, но так и не приехала. Их брак был скорее свободным дружеским студенческим союзом, как было принято в кругу молодых женевских анархистов-эмигрантов. В те годы российская подданная могла получить разрешение учиться за границей, лишь будучи замужней: Иозеф с готовностью оказал товарищу Соне эту дружескую услугу. Впрочем, сына она ему все же родила. Позже он узнал, что Соня отправила младенца к родителям в Россию. А сама сошлась в Париже с каким-то то ли швейцарцем, то ли шотландцем, инженером, кажется, что, впрочем, было совершенно не важно.

Своего единокровного брата моя мать увидела спустя очень много лет. Нашлись они случайно, стараниями одного исследователя издательского дела в дореволюционной России. К тому ж в Москве оказались соседями: мы жили на Ломоносовском, Михаил Иосифович в Матвеевской. Именно он рассказал матери, что несколько лет назад его разыскал некий неопрятный старик-грек и поведал, что еще в тридцать восьмом его подселили в камеру к Иозефу М. Так все сошлось: сообщение о расстрельном приговоре, полученное бабушкой с Лубянки в тридцать шестом, было ложью. Как ложной была и справка о реабилитации, которую выдали матери в шестидесятых: там временем приведения приговора в исполнение тоже был указан тридцать шестой год…

Много романтичнее были воспоминания о другом плавании, куда более комфортабельном. На английском пакетботе Королева Виктория Иозеф возвращался из Нью-Йорка в Англию. В Европе он не был почти десять лет.

Иозеф хорошо запомнил день, в который, не зная об этом, расставался с Соединенными Штатами и американским континентом навсегда. Правда, с черным паспортом американского гражданина в кармане. Стоял июль, и жара в Нью-Йорке была адова. Их корабль второй день держали у пирса двадцать четвертой улицы, тогда как по расписанию он должен был отплыть больше суток назад. На палубах судачили, что произошла задержка с загрузкой провианта. Когда отчалили, наконец, пошли по Гудзону вниз и достигли острова Blackwell, увидели удивительную картину: на берегу стояла толпа заключенных в полосатых робах и неистово приветствовала судно свистом и хоровыми криками. Уже в водах Атлантики, когда статуя Свободы скрылась из глаз, в клубной каюте помощник капитана объяснил: несчастные каторжники, которых держат в этом Черном Колодце, скорее всего, спутали их корабль с судном Пири Рузвельт, который отшвартовался от той же пристани двумя днями раньше и взял курс на север, в сторону Гренландии. Что ж, в местных газетах этот старт сопровождался неприличным гвалтом, как будто неудачник Пири не отчаливал, а только что прибыл с победой.

Позже Иозеф проглядывал воспоминания Пири, публиковавшиеся в отрывках в лондонской Times. Они были проникнуты невыносимой американской заносчивостью. …Мне доставляет величайшее удовольствие сознавать, что вся экспедиция была оснащена американским снаряжением… «Рузвельт» был построен из американского леса на американской верфи, снабжен машиной, изготовленной американской фирмой из американского металла, сконструирован по американским чертежам. Даже самые обычные предметы снаряжения были американского производства… Европейца Амундсена эти патриотические излияния на фоне общечеловеческого величия замысла экспедиции могли, наверное, лишь позабавить.

В похвальбе Пири сквозила заблаговременная и мелочная забота о приоритете, как будто Америка не вторая по величине страна мира, а какое-нибудь маленькое азиатское королевство. В конце концов американцы повзрослеют и вспомнят, что вскормила их все-таки Европа, а может быть, и поймут, что у всех народов Земля одна, и ее Северный полюс тоже общий…

Описывая свою каюту, Пири не преминул упомянуть, что над его рабочим столом висел портрет Рузвельта. Теодор Рузвельт для меня человек необычайной силы, величайший из людей, которых порождала Америка. Кажется, даже в России вышло из моды так верноподданнически славословить царя. Впрочем, Иозеф понимал, конечно, что Пири – мужественный и отважный путешественник, и, возможно, ему завидовал. Отсюда и непомерная в сравнении с пустяковым поводом досада за задержку его судна в Нью-Йорке. Но Иозеф был молод, тороплив и считал дни, когда увидит, наконец, Учителя воочию.

Описывая свою каюту, Пири не преминул упомянуть, что над его рабочим столом висел портрет Рузвельта. Теодор Рузвельт для меня человек необычайной силы, величайший из людей, которых порождала Америка. Кажется, даже в России вышло из моды так верноподданнически славословить царя. Впрочем, Иозеф понимал, конечно, что Пири – мужественный и отважный путешественник, и, возможно, ему завидовал. Отсюда и непомерная в сравнении с пустяковым поводом досада за задержку его судна в Нью-Йорке. Но Иозеф был молод, тороплив и считал дни, когда увидит, наконец, Учителя воочию.

Его одноместная каюта на палубе второго класса была крохотной. К двери была приколота надпись: Joseph M. Surgeon[2].

На подвесной полке, на подушке, лежала маленькая детская американская шоколадка и записка от капитана с пожеланием счастливого плавания. Это позабавило Иозефа. Под полкой был устроен откидной столик, но при нем не было стула. Его мог заменить чемодан, натертый на причале льдом для коктейлей, взятым у буфетчика, чтобы химическим карандашом крупно вывести на боку имя Иозефа. Два больших ящика с медицинскими приборами путешествовали в грузовом отсеке.

Будь чемодан на полдюйма длиннее, в каюте он уже не поместился бы. Сбоку была ниша с зеркалом и раковиной. Иозефу еще предстояло овладеть навыками бритья при качке в четыре балла. Что ж, залезать в эту уютную коробку имело смысл только на ночь.

Иозеф вполне мог позволить себе каюту первого класса. Но, оказалось, первый класс разобран. Дожидаться свободного места пришлось бы в тропическом Нью-Йорке еще неделю. А платить даже за недорогой отель в этом неуютном, с улицами-каньонами, но очень дорогом городе было весьма накладно…

В дверь постучали, стюард предложил стакан холодного пунша из белого рейнвейна, шампанского и кларета. И объявил, что обед начнется через четверть часа. Иозеф очнулся, кормушка была откинута, надзиратель с шумом ставил на обитую жестью полку миску с перловкой и кривую помятую алюминиевую кружку чуть теплого чая.

Иозефу было семь лет, когда бессарабская цыганка Роза предсказала ему, что он вырастет и уплывет за море. Речь, понятно, шла о Тунисе. Он пересечет Средиземное море и отправится охотиться на львов. Как Тартарен. Книжку про забавного тарасконца маленький Иозеф при ласковом, но настойчивом наставничестве обожаемой им тетки Жозефины кое-как читал по-французски.

Тетка ввиду частого извинительного отсутствия родителей, сама будучи безмужней и бездетной, по сути, Иозефа и воспитала. Лишь позже переключившись на австрийского крон-принца Рудольфа (5). История тетки Жозефины в семейные анналы вошла в таком виде. Будучи еще совсем молоденькой, она полюбила. Избранник был серб, капрал, из низшего сословия. Родные не могли допустить мезальянса. Несчастный капрал с горя застрелился. Тетка приняла обет безбрачия. Все это было – если было – задолго до рождения Иозефа.

Таких цыганок, как знойная ярко-черная усатая толстая Роза, позже Иозеф увидит во множестве на одесском Привозе, занятых торговлей рыбой и маринованными баклажанами. Но в Триесте она была единственна и экзотична. Говорили, Роза осталась вдовой, потому что ее муж-шкипер погиб где-то в южных морях. Она не опровергала этих слухов, но уклонялась от разговоров о прошлом. Роза жила переулком выше, на via della Madonna del Mare, как и положено морячке, рядом с благоухающей в жаркие дни, несмотря на обилие льда в витринах, рыбной лавкой. Рыба, мидии, креветки, лангусты – все было первосортно. Именно в этой лавке закупал провизию хозяин отличного ресторанчика, славившегося своей пастой – только до трех дня – под соусом из морепродуктов. А также тушеным осьминогом в томате. На стене заведения красовалась намалеванная по штукатурке картина: на фоне синего-синего моря и такого же неба с кудрявыми облачками на парапете балюстрады сидел нога на ногу совершеннейший джигит в белоснежном костюме. Это был примерный образчик приморского китча, так были украшены дешевые едальни не только Средиземноморья, но и всего черноморского бассейна – от одесских пивных до батумских духанов. А также стены, потолки и ниши в номерах второразрядных гостиниц сомнительной репутации.

У семьи инженера Роза снимала первый этаж под магазинчик всякого старья и хлама. Украшенная блестящими монистами, она днями восседала за прилавком, на котором были разложены черные и желтые китайские раскрытые веера с белыми бабочками и такие же, шелковые, сложенные разноцветные зонтики. Были здесь и – ее гордость – белый слон с золотой башней на спине, и бронзовый письменный прибор, и наполеоновские фарфоровые выпуклые медальоны с ликами самого императора и его маршалов, хрустальные сахарницы и витые проволочные сухарницы. Рядом покоилось, в желтых мелких трещинах, тяжелое и толстое блюдо под заливное формы листа какого-то дерева, которое в Италии не росло. Может быть, блюдо изображало осиновый лист. Так или иначе, но блюдо это было очень редкого русского фарфора, уверяла Роза, и оно не продается (6).

С девяти утра до четырех она, сидя за прилавком, не спеша, пила свой дневной cappuccino. Сбоку на полу, в потертом чемодане, ложнокрокодиловой кожи, спала ее любимая такса или собака, похожая на таксу, с обрубленным зачем-то хвостом… Да-да, пророчество Розы звучало именно так: уплывет за море. Роза ошиблась, лет через пятнадцать Иозеф уплывет не за море – за океан. Быть может, впрочем, именно это Роза и имела в виду: именовали же греки в древности океаном Средиземное море.

Это был последний его год в Триесте, куда судьба не позволит Иозефу вернуться. Много лет спустя, в голодном растерзанном Киеве, отстреливавшемся из последних сил от наседавших войск былого московского знакомца Симона Петлюры, Иозеф оказался на спектакле бежавшей из Петрограда труппы. Продрогшие актеры представляли нечто итальянское, возможно, из Гольдони. И чудно€ было видеть посреди разоренного города на маленькой сцене декорации городка его детства: средиземноморская пестрая простота. Причудливо смыкающиеся стены трех-четырехэтажных домов, приставленных один к другому, цвета охры, светло-оранжевые, палевые, фисташковые, голубые, бледно-розовые, редко желтовато-серые и белые, а также что-нибудь непременно бордовое: притолока или оконная рама. И цветы на каждом подоконнике, легкими розовыми, красными и пунцовыми гроздьями низко свисавшие к улице. Видно, театральный художник тоже испытывал свойственную всем русским италийскую ностальгию, так обострившуюся в кровавые годы холода, голода и гибели старой, то есть настоящей, теперь уже легендарной России.

Дом инженера-поляка пана Альбина, получившего свой диплом в Вене, располагался чуть ниже del Mara, на узкой улочке Felice Venezian. И, быть может, где-то по соседству этот самый неизвестный венецианец во времена Казановы имел счастливые страстные свидания. Точнее, это был дом родителей жены инженера, урожденной далматинской графини Милатович. Развалины старого графского замка были совсем недалеко, стоило подняться на холм над бухтой, иногда семья выбиралась туда на пикник, partie de plaisir, называла эти вылазки тетка Жозефина. Родовая же усадьба самого пана Альбина, шляхтича из среднепоместной семьи, осталась в горах Галиции, о которой в конце бурного девятнадцатого века никто в точности не мог сказать, принадлежит она сегодня Польше, России или Австро-Венгрии. Впрочем, никого, кроме европейских политиков, этот вопрос, кажется, и не занимал.

Выпивая по субботам в открытом кафе на ближайшей к его дому Piazza Barbacan, инженер не уставал напоминать итальянским друзьям, насколько холодная vodka viborova питательнее и приятнее всегда теплой grappa, пусть и со льдом. А, распрощавшись с приятелями, никогда не забывал прихватить в кондитерской, располагавшейся здесь же, на площади, кулек свежих заварного крема пирожных – для домашних.

По воскресеньям после мессы в соборе братьев-доминиканцев, за обедом в кругу своей немалой семьи, пан Альбин к тому же утверждал, что Польша еще будет свободной. Как свободна и едина нынче Италия. И, уже под хмельком, перед тем, как отправиться в спальню, поднимал непременный тост за Тадеуша Костюшко.

В этом замечательном поляке, дослужившемся в Америке во время войны за независимость до чина бригадного генерала, пану Альбину нравилось решительно все. И победа под Рацлавицами. И руководство Варшавским восстанием. Даже его дружба с комендантом Петропавловской крепости, в которую герой был определен Екатериной Великой. И освобождение его Павлом, отпустившим арестанта с богом и в компенсацию за причиненные неудобства давшего ему в дорогу на родину двенадцать тысяч рублей, карету, собольи шубу и шапку, а в придачу меховые сапоги и столовое серебро.

Коли воскресенье выдавалось особенно удачным, и пану Альбину удавалось залучить на обед соотечественника, то количество тостов увеличивалось: пили за возрождение Речи Посполитой – от Риги до Одессы. И от Гданьска до Венгрии, включая, конечно, Галицию. Напоминал пан Альбин и об участии своего пращура в декабрьских событиях двадцать пятого года. Правда, в Варшаве все было много скромнее, чем в Петербурге, и никто не выводил войск на площадь. Но все-таки по делу тайных обществ было арестовано восемь человек. Всего восемь: сыграла свою роль симпатия, что испытывал к полякам великий князь Константин не без влияния жены, очаровательной польской княгини Лович. Среди этих восьми наряду с Кржижановским, графом Станиславом Солтыком и графом Залусским был и глава здешнего отделения общества храмовников Карл Маевский. Произнося слово храмовники, хозяин интимно понижал голос (7). А заканчивал пан Альбин обычно любимым своим анекдотом о том, как англичане хотели похитить Наполеона, подменив его двойником-поляком, вы же помните его портрет, вылитый поляк. Oczywiscie![3] Двойник должен был сидеть в шахматном автомате, изображавшем турка, но затея сорвалась. Кажется, заговор был раскрыт зловещим и пронырливым наполеоновским главой полиции Фуше, клятвопреступником и кровопийцей, сосланным Бурбонами как раз в Триест: на городском кладбище старик-сторож за пол-лиры хоть завтра покажет вам его могилу (8).

Назад Дальше