Глава двадцать первая
…Касаясь материальной части у восставшего атамана, надо сказать, она немаловата. У него свыше пятидесяти орудий, семьсот пулеметов, тридцать тысяч винтовок, три бронепоезда, еще вдобавок танки с иностранными инструкторами. Когда румыну плохо, то француз превращается в анархиста, — так, что ли? — спросил Ворошилов, намекая на недавнее поражение румынских захватчиков, понесенное от советских войск.
Сквозь закрытые окна вагона доносился порывистый шум дождя, заливавшего харьковский вокзал. Когда раскрывалась дверь, в вагон командующего влетал запах воды, мокрой земли и весеннего ветра. Подальше на перроне, отливавшем слабым фисташковым светом, суетился народ с мешками, узлами, ящиками. Возле бочки, в которую падала вода с таким звуком, как будто хлопали в ладоши, стоял Ламычев. У него болела голова, и он вышел проветриться. Лицо у него, как всегда, было самоуверенное, но все же где-то в губах и в глазах чувствовалась некоторая растерянность. Пархоменко опустил окно и помахал рукой. Ламычев бросился к вагону.
— Всем теперь ясно, что нужны не уговоры и переговоры, а решительные действия, проводимые неколебимой волей и тяжелой рукой, — заключил свою речь Ворошилов.
— Ламычев здесь? — спросил начальник штаба.
Ламычев распахнул дверь и вошел.
— Доложите, товарищ Ламычев, — сказал ему Ворошилов.
Ламычев, сразу ставя на пол плашмя всю ступню, размашисто подошел к столу и, показывая по карте свой путь, сообщил о том, как он ездил к Махно. Кое-кто в вагоне рассмеялся, но большинство ждало дальнейшего, не понимая, к чему бы рассказывать эту поездку.
— Махно на дурачка нас ловит, — проговорил Ворошилов, — «блюзки», вишь ты, ему понадобились. А сам он будет куда половчее Григорьева. К нему уже приехали харьковские и даже иванововознесенские анархисты, он имеет анархистские политотделы и выпускает три газеты. Еще в апреле на седьмом районном съезде махновцев по его предложению вынесена резолюция: «Замена существующей продовольственной политики правильной системой товарообмена», то есть пусть, мол, торгует опять кулак. Вы ему что-то пообещали?
Ламычев смущенно и безмолвно шевелил губами. Ему трудно было поверить, что не он обвел Махно, а что Махно хотел его обвести и, может быть, даже обвел.
— Да так… надо же хлеб вывезти… патроны обещал и кое-какую одежонку.
— Придется обещание выполнить, — сказал Ворошилов подумав. — Пусть он полагает, что мы такие глупенькие. Может быть, денька на два, на три отсрочим его выступление, а в это время смажем по роже Григорьева. Махно, должно быть, ждет: закрепим ли мы наши успехи на румынском фронте и в Галиции. Чуть мы поослабнем, он и ударит.
Он повернулся к Пархоменко:
— Патроны дай с пулями «Гра». Они широки и в махновские винтовки не влезают. И барахло дай. А вы, товарищ Ламычев, увезете это и постараетесь заговорить ему зубы. Если по-настоящему события рассматривать, то скорее всего Махно ждет инструкций от французов.
Когда Ламычев вышел, началось обсуждение, сколько же сил способен выставить Харьковский военный округ против григорьевщины. Выходило немного, потому что все время требовались пополнения на румынский и галицийский фронты, да и внутри город еще требовал охранения. Решили объявить временную мобилизацию коммунистов и рабочих. Так как лица харьковских общественных деятелей вытянулись, — деятели опасались, что Ворошилов уведет с собой много народа, а главное, надолго, и предприятия остановятся, — то Ворошилов сказал, что из курсантов арткурсов и пехотных курсов сформирует сводный курсантский батальон, возьмет сотен шесть рабочих да коммунистов сотни четыре.
Вагон опустел. Все ушедшие получили подробные и большие задания: кто — привести и погрузить войска, кто — осмотреть броневики, кто — бронепоезда, а особенно тщательно требовалось снабдить и отремонтировать знаменитый бронепоезд «Коля Руднев». Говоря о бронепоезде, Ворошилов добавил:
— Требуется действовать, как в Царицыне!
Пархоменко не получил никаких заданий. Он решил, что, видимо, Ворошилов хочет взять его с собой, а может быть, даже оставит охранять город. Когда все из вагона вышли, он сказал:
— А мне, вижу, придется Харьков охранять.
— Прикажем — и будешь охранять, — сказал Ворошилов смеясь.
— Если прикажете, спорить не буду.
Ворошилов ходил по вагону, потирая поясницу, затекшую, пока рассматривали карту на столе.
— А тебе, Лавруша, придется действовать с еще большей решимостью, чем другим. Мы думаем направить тебя на Екатеринослав. В городе пьянство, дебоши, неразбериха, и к тому же Махно имеет там кое-каких сторонников: в декабре прошлого года, еще при Петлюре, Махно выступал там и забрал такую власть, что екатеринославский ревком не сладил с ним, и наше восстание провалилось. Советую тебе пробраться в город как-нибудь, посмотреть, выведать, найти какое-нибудь место послабей и тогда уж бить.
— Разведку послать?
— Разведку.
— Я сам пойду.
Ворошилов, складывая карту, улыбнулся тому, что хотел сказать и что уже много раз было говорено, но мало помогало:
— Горяч ты очень. Разведка требует осторожности.
— Ну, вроде пора бы и охладиться, — сказал Пархоменко несколько обиженно, — уже не тот возраст.
Когда Ворошилов убрал карту, под ней оказалась книга в серо-голубой обложке. Из маленького квадратика выглядывал жестяной силуэт старика с длинной бородой. Пархоменко поднял крышку и прочел про себя: «Война и мир».
— Да, — сказал он вздохнув, — им, дворянам, было легче, у них хоть мир случался, а у нас сплошь война. Хорошо бы почитать.
— Разве не читал?
— Читал, да давно. Тогда другое понимание было. — И, перелистывая книгу, заранее наслаждаясь теми встречами с хорошими людьми и мыслями, которые предстояли ему, он продолжал: — Удивляюсь я на людей, Климент.
— Ну Григорьев — так, акцизная наклейка. А ведь есть же люди умней, сообразительней. Почему им изменять? Ведь мы-то от времени, как бетон: только крепнем да крепнем.
— Потому и изменяют, что мы крепнем.
— Раньше у меня, кажись, никогда такой язвительности к людям не было.
— Была.
— Может быть, это она усилилась, Климент, от нервности?
Ворошилов рассмеялся.
— Честное слово, я даже у врача был.
— Ну, и врач как, Лавруша?
— Он мне бром прописал, а потом говорит: «Хотите — принимайте, хотите — нет, я в общем к таким комплекциям, как ваша, не привык».
— И многие еще привыкнуть не могут.
Пархоменко, держа в руке раскрытую книгу, водил над нею ладонью, как будто кого-то гладя по голове, и говорил:
— Умный человек был Лев Толстой, а мужика понимал не до конца.
— Чем же не до конца?
— Он мужика, по всей видимости, повести за собой хотел. Очень был гордый человек, не меньше Христа себя понимал, а уж что касается не меньше Магомета, то во всяком случае. А чем поднимешь мужика? Тем поднимешь, что мысли его поймешь, желания. Ну, Лев Толстой решил: самое главное у мужика религия. Дам ему, мол, понятную религию, он за мной и пойдет. Дал.
— А мужик?
— А мужик говорит: мало. Оказывается, самое главное-то у мужика — горе, безземелье, голод. Другой человек понял мужика.
— Кто?
Пархоменко захлопнул книгу и сказал улыбаясь:
— А вот Владимир Ильич не гордый. Я своими глазами видел, как он графу Льву Толстому уважение оказывал. Пишешь, мол, хорошо, гордись, а мужик-то пойдет с нами. Вот поэтому-то мы не то что Григорьева, а и Махну, а и других псов размечем и листьями не прикроем, пускай вороны клюют.
Глава двадцать вторая
Ламычев решил взять с собой приятеля своего Илью Ивановича Табаля, заведующего заготовительным пунктом где-то поблизости от Харькова. По фамилии Илью Ивановича никто не знал, а все называли его «кум», потому что он, здороваясь и прощаясь, всем говорил: «Кум». Кум этот был рябоват, маленького роста, лохмат и вообще походкой и «ряжкой» походил на Махно. Ламычев подумал, что если привезти с собой такого, да еще одеть его в кавалерийские штаны, да еще сделать секретарем, то получится довольно ядовитая насмешка и даже презрение. Он и сказал:
— Надо тебе, кум, поехать с дальнейшими окрестностями знакомиться. А то живем мы, как аист, на одном пункте.
— Что же не проехаться! Должен же я свое заготовительное дело понять до дна.
— Вот и поедем.
— Поедем.
— И начнем мы, кум, с Махна.
Кум от изумления и испуга повернулся кругом и стал, развернув ступни в стороны. Длинная фуфайка его вздернулась на живот, и Ламычев подумал: «Ну, и дутик же ты», и, не давая ему опомниться, строго сказал:
— Раз тебе говорят, надо ехать. Снаряды везем.
— Кому?
— Надо тебе, кум, поехать с дальнейшими окрестностями знакомиться. А то живем мы, как аист, на одном пункте.
— Что же не проехаться! Должен же я свое заготовительное дело понять до дна.
— Вот и поедем.
— Поедем.
— И начнем мы, кум, с Махна.
Кум от изумления и испуга повернулся кругом и стал, развернув ступни в стороны. Длинная фуфайка его вздернулась на живот, и Ламычев подумал: «Ну, и дутик же ты», и, не давая ему опомниться, строго сказал:
— Раз тебе говорят, надо ехать. Снаряды везем.
— Кому?
— Махну.
— Кум вздохнул.
— Ну, еду.
Опять взяли тот же паровоз, но теперь уже с двумя классными вагонами. В один вагон погрузили снабжение, а в другой — пятнадцать бойцов и себя. День был теплый, изредка вагон охватывало мелким дождиком, и тогда вагон казался островом. По обеим сторонам дороги играла радуга. Колеи проселка ослепительно блестели, а над встречными рощами клубились, уходя ввысь, облака тумана, как бы ворча, что им еще не удалось превратиться в тучи и поиграть такими красивыми сердечными каплями.
Кум сидел на площадке вагона, спустив ноги на ступень, курил и, не замечая того, напевал песенку, которую только что перед тем пел Ламычев: «Морячку». Иногда, неизвестно почему, он спрашивал:
— А тебе, Терентий Саввич, не доводилось слышать эти самые валдайские колокольцы?
— Не доводилось.
— И мне не доводилось, а ведь, скажи пожалуйста, все заготовительные пункты поют: «И колокольчик, дар Валдая».
У Федоровки почувствовалось, что махновцы знают о поездке комиссаров. Перед Федоровкой комиссары увидели цепь солдат и красный флажок на пути. Паровоз пошел тихим ходом и остановился вровень с красным флажком. Подошел махновец с черной лентой на фуражке.
— Комиссары, вылазь.
Ламычев поставил красноармейцев с винтовками возле окон и вышел.
— Чего это ты, — сказал он человеку с черной лентой, — целую цепь растянул на меня одного.
— Иди к нам, — сказал человек с черной лентой.
— Зачем? У меня чин выше. Хочешь говорить — иди ко мне.
Человек с черной лентой обернулся к своей цепи и дал команду:
— Пулемет по окнам!
Тогда Ламычев повернулся к вагону и тоже дал команду.
— Товарищи, пулеметы в действие не приводить вплоть до особого моего распоряжения!
Так, около получаса они стояли друг против друга, эти два человека, один с красной лентой на шапке, другой с черной, стояли молча, надувшись от важности. Наконец, человек с черной лентой сказал:
— Снимай револьвер!
— Лишнее кровопролитие, — ответил Ламычев, делая два шага назад и кладя руку на кобуру.
— Куда едешь?
— Поворачиваю на Гуляй-поле.
— Так вот нам и велено тебя разоружить.
— А чем разоружишь? Пулеметов у тебя нету. Солдаты твои лежат с лопатками.
— Зайдем на станцию.
— Зайду. — И Ламычев, обернувшись к вагонам, скомандовал: — Ухожу на станцию. Смирно. При малейшем промедлении давать полный бой…
На станции человек с черной лентой пробормотал что-то невнятное коменданту, и тот вынес две чарки водки. Выпили. Ламычев закусил огурцом и сказал еще более важно:
— Мог бы я, парень, взять с собой и трех сопровождающих, но чин мой не позволяет. И без того конвой уменьшен до невероятия.
Вступив на территорию махновцев, Ламычев, припомнив разговоры в вагоне командующего, решил, что махновцы действительно хотели обмануть его, Терентия Саввича Ламычева! И, решив так, он почувствовал к ним крайнее презрение. «Разве это казаки! — думал он. — Эти только играют в казаков. Так, бурьян. С ними я могу как угодно разговаривать. Вот разве только батько Правда достоин изучения. Про него можно сказать, что он из продуманных людей». И это крайнее презрение и важность, с которой держался Ламычев, подействовали. Человек с черной лентой говорил с ним почтительно, и почтение почувствовалось даже в том, что к станции Гуляй-поле подали три экипажа.
Войдя в кухню, он увидел тот же очаг, тот же топорный стол, то же угощение, и только «батькив» прибавилось, да лица их стали более хмурыми, а батько Правда был совсем возбужден. Увидав Ламычева, он стал так ругаться, что Ламычев пощупал себе нижнюю челюсть и сказал:
— От такого напряжения чембары свалятся. Пожалей себя, батько Правда!
Он снял фуражку, положил ее со стуком на стол и проговорил как только мог раздельно и важно:
— Ну вот, сказал я, что не надую, и не надул. Привез тебе, Махно, снаряжение. Посмотрим, какое у тебя есть чувство к народу.
Махно сидел в белой, словно из каолина, глянцевитой рубахе под громадным черным знаменем, на котором был начертан такой нелепый лозунг, что Ламычев только усмехнулся. Но лицо у Махно было уже другое, встревоженное и, казалось, не такое просторное, как прежде, на которое можно было чуть ли не армяк бросить — и то не накроешь. Он молчал, зорко посматривая на «кума», видимо, понимая эту привезенную насмешку. Ламычев теперь уже не думал, что умнее всех здесь батько Правда, и решил поскорее послать Пархоменко ту телеграмму условным языком, о которой они сговорились.
Пообедали. Ламычев попросил бумаги, чтобы показать, что мысль о телеграмме пришла к нему внезапно. Он написал Пархоменко, что снаряжение вручено и что он ждет дальнейших инструкций, а это означало, что на успех переговоров надежд мало. Маруся Никифорова сзади, через его плечо, читала телеграмму. Подписав телеграмму, Ламычев также через плечо, небрежно подал ее Марусе и сказал:
— Вели отнести на почту. — И обратился к Махно: — А почему тебе коммунистов к себе не пускать, если ты признал советскую власть и отряды даже переименовал в армии?
— Я пускаю, да они не идут, — ответил Махно ухмыляясь, — вот ты первый пришел. Посмотрим, что из этого выйдет.
Делая удлиненные шаги, вошел адъютант в ярко изумрудной гимнастерке, расшитой пунцовыми шнурами. Он подал Махно телеграмму. Махно прочел и перебросил ее Ламычеву. В телеграмме было написано: «Батько Махно. Чего ждешь. Чего не бьешь большевиков. Чего не выступаешь. Григорьев».
— А кто это? — спросил спокойно Ламычев, как будто и не зная о восстании Григорьева.
— Атаман Григорьев. Он восстал против вас.
— Так он сошел с ума. Он и раньше был белый и сумасшедший. Он нас обманул.
Ламычев встал, как бы крайне взволнованный:
— Зачем же я это тебе привез снаряжение? Да ты меня тоже обманешь. Или ты ждешь откудава-нибудь инструкций?
Махно, давая понять, что он не ждет инструкций, что он не ждет французских винтовок и пушек, не боится проникновения коммунистов в свои отряды и не имеет ничего общего с Григорьевым, схватил телеграмму атамана, изорвал ее и, бранясь теми тюремными ругательствами, которые были в такой моде среди анархистов, закричал:
— Он и мне изменит! Не желаю я с ним разговаривать.
И затем сказал Ламычеву:
— Ступай отдохни, а вечером начнем переговоры.
Ламычев пошел отдохнуть в отведенную ему комнату.
Пообедал он плотно, и вообще в последнее время он чувствовал «возвышенный аппетит», — поэтому он быстро заснул. Когда он проснулся и подошел к дверям, чтобы поискать умывальник, он увидал часового, сидящего на табурете перед его дверью. «Нет, ничего не скажу про Махно, — подумал Ламычев, — видно, и он из продуманных людей».
Глава двадцать третья
Свой отряд в шестьсот штыков, собранный с трудом и больше из конвойных команд, так как все основные харьковские вооруженные силы были направлены против деникинцев под Луганск, Пархоменко выстроил перед своим бронепоездом и с подножки вагона сказал:
— В нашем распоряжении, товарищи, нету других сил и средств, кроме!.. — он стукнул кулаком по броне вагона, а затем указал на отряд: — Все, что есть, так это вот мы сами. Будем крепки — уцелеем, не будем крепки — прощайтесь с жизнью и родиной. У врага армия в пятьдесят, а может быть, в сто раз больше нашего полка. Ну, нашим настроением я хвастаться не буду. Вы его знаете лучше меня, а про врага скажу только, что нет армии трусливей, которая знает только грабеж да погром. Такая армия не держит охранение в походе, не ведет гарнизонной службы, а разведка ее в тысячу раз хуже нашей. Я считаю, что таких дураков надо учить. Товарищи учителя, садись по вагонам. И чтобы действовать, как в Царицыне!
В пути недалеко от Екатеринослава бронепоезд встретил вагоны командарма-2 Скачко. Командарм был не только растерян, но и явно ошеломлен. Он тупо рассматривал мандат Пархоменко, которому поручалось, — если он найдет нужным, — принять под свое командование все войска, находящиеся на фронте.
— Где фронт? — спросил Пархоменко.
— Точно очертания его неизвестны, — ответил Скачко.
— Где части?
— Части разбежались.