Утренний взрыв (Преображение России - 7) - Сергей Сергеев-Ценский 11 стр.


— Сам я ропота никакого не слышал… Я только слыхал от одного из офицеров, что был какой-то ропот.

— От кого из офицеров вы слышали?

И так напряженно-внимательно поглядел следователь, что Калугин не задержался с ответом:

— Это говорил мне судовой механик Игнатьев.

Он знал, что Игнатьев погиб, однако оказалось, что это знал и следователь, потому что тут же спросил:

— Еще от кого вы это слышали?

Калугину очень хотелось сказать, что о ропоте матросов было известно всем офицерам и доложено даже самому командующему флотом, бывшему тогда на «Марии», но он воздержался. Он сказал только:

— Был об этом общий разговор в кают-компании, но при этом фамилии каких-нибудь матросов отдельно никто не называл… Говорилось общими фразами: "Матросы беспокойны"… "Матросы что-то галдят"… Но какие именно матросы и что именно галдят, об этом я ничего определенного не слышал.

— Плохой вы, значит, службист! — презрительным тоном сказал следователь.

— На это не обижаюсь, — согласился тут же Калугин. — Я ведь офицер военного времени, да и произведен не так давно.

— Вы — студент?

— Окончил Лесной институт… Был помощником лесничего.

— Так-с!.. А к какой политической партии вы принадлежите? — в упор глядя, спросил Остроухов и взял поудобнее ручку, чтобы записать ответ.

— Ни к какой, — спокойно уже теперь ответил Калугин. — Я ведь сказал вам, что был помощником лесничего, а какая же может быть политическая деятельность в лесах?

— Нет, все-таки отчего же?.. Странно даже в наше время быть диким! Например, партия социал-демократов, так называемых меньшевиков, вполне легальная партия… Даже и большевики ведь имели же своих представителей в Государственной думе… И трудовики тоже… Что же тут такого? Это вполне естественно быть в той или иной партии… Вы эсер?

— В институте я занимался только своим институтским курсом, — тщательно выбирая слова, ответил Калугин, — а для партийной деятельности я и времени выкроить бы не мог.

— Что же так? Или вы были, как бы сказать, не очень блестящих способностей, или, напротив, хотели блестяще окончить институт? — с нескрываемой иронией предложил вопрос следователь.

— Я и окончил институт блестяще, как вы выразились: в числе первых. Поэтому и получил место в Петроградском лесничестве, а не где-нибудь в местах отдаленных.

— Угу… так… О вас хорошо отзываются матросы, — почему? — вдруг спросил Остроухов, когда записал его ответ.

— Хорошо? — переспросил Калугин. — Признаться сказать, я этого не слышал… Хотя, если бы отзывались плохо, то не понял бы, по какой причине.

— Так отзываться, как о вас, матросы могут не о своих начальствующих лицах, а о равных себе… по своим убеждениям… гм, да… по своему отношению к службе…

— Вот как! — удивился Калугин, думая в то же время, что это уже следователь просто сочиняет, но Остроухов спросил вдруг:

— Вы часто разговаривали с матросами… О чем? Прошу показать.

Только после этого вопроса, заданного с нарочито-жандармской строгой ноткой в голосе, Калугин понял, что он подозревается не в чем ином, как только в сговоре с матросами взорвать «Марию».

Он покраснел, как от публичного оскорбления, но в то же время внутренним чутьем постигал, что должен оставаться спокойным, и с видом недоуменья ответил:

— Говорить о чем-нибудь с матросами морским уставом офицерам не воспрещается, господин следователь!.. Если, например, матрос просит совета о чем-нибудь своем, домашнем, — ведь они большей частью крестьяне, — то почему же ему этого совета не дать?.. Вы можете меня еще спросить, почему я не ругал матросов последними словами, но я, признаться, не видал никогда в этом надобности, да и нет их совсем, этих слов, в моем лексиконе… А по-человечески относиться к матросу завещал офицерам не кто другой, как Нахимов… А какая же в Севастополе лучшая улица, если не Нахимовская, и где же стоит памятник Нахимову, если не на ней?

— О Нахимове вы говорите лишнее, — сухо отозвался следователь. — Речь идет не о нем, а только о вас лично… В своих показаниях вы решили запираться, но-о…

И Остроухов повел указательным пальцем около своего красного носа, как бы договаривая этим: "Нас не надуешь!"

— То есть как это запираться? В чем запираться? — И вновь покраснел Калугин и хотел было уже крикнуть: "Вы что же это? Меня, что ли, подозреваете в гибели "Марии?" — но почему-то повел в это время глазами в сторону матроса-писаря, у которого был явно сочувствующий ему вид, и удержался.

Следователь тоже, по-видимому, понял, что зашел несколько далеко, и сказал неопределенно, хотя по голосу и твердо:

— Да ведь вот вы не желаете показать, о чем именно вы имели обыкновение говорить с матросами!

— Нет, я вам сказал, о чем приходилось говорить, и прошу это мое показание записать, — насколько мог спокойнее ответил Калугин. — И проверить это вы можете: обратитесь для этого к матросам.

— Да, конечно!.. И особенно ценные для вашей реабилитации показания могут дать те люди, которые утонули, как механик Игнатьев! — явно издевательски заметил Остроухов.

— Я вас прошу, господин следователь, меня не оскорблять! — не повышая голоса, но чувствуя, что теперь уже не краснеет, а бледнеет, медленно проговорил Калугин, и, по-видимому, это подействовало на Остроухова.

Он снова снял пенсне, снова протер его замшей, потом добавил уже молча несколько строк к тому, что записывал, и сказал вполне отчужденно:

— Прошу прочитать и подписать.

Калугин взял у него бумагу, в которой хотя и коротко, но без прибавок было изложено то, что касалось его отношений к матросам, то есть, что он никогда не ругал их и говорил с ними о их домашних делах во внеслужебное время.

— Я дал еще показание, что ни в какой партии не состою и политикой не занимаюсь, — сказал Калугин, возвращая листок.

— Разве я этого не записал?.. Ну что ж, хорошо, добавим, — отозвался на его слова следователь с беспечным уже теперь видом и действительно тут же добавил.

Калугин просмотрел еще раз все сначала и подписал.

— Надеюсь, что теперь я свободен? — спросил он, подымаясь со стула.

— Да-а, — протянул следователь, — пока не явится необходимость вызвать вас снова.

Калугин тут же вышел из камеры, позаботившись только о том, чтобы как-нибудь нечаянно не кивнуть ему головой на прощанье.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

В общем приподнятом состоянии вернулся к себе Калугин. Ему сказали, что без него были у него художник с женой и просили передать, что зайдут попозже, чтобы вместе ехать в больницу.

Хозяйка квартиры, болезненная, но соблюдавшая важный тон вдова полковника, получавшая пенсию, старуха с волосами седыми, но завитыми в букли весьма прихотливого вида, зашла даже к нему и как раз в то время, когда он хотел расположиться на диване, отдохнуть от следователя.

Она была обеспокоена: шутка ли, к следователю вызывается ее жилец! Не он ли взорвал "Императрицу Марию"? Подслеповатые глаза ее старались проникнуть в самую глубину души таинственного и, пожалуй, даже очень опасного человека, каким стал теперь для нее прапорщик флота Калугин.

Калугин чувствовал это, да и нельзя было не почувствовать: хозяйка уселась близко к нему, окружила его облаком каких-то сильных, хотя и не особенно приятных духов, вытянула из кружев желтую, сморщенную, жилистую шею, обратилась вся в такое внимание, что забыла даже стеретъ излишек пудры с пористого, как будто даже и неживого лица.

— И о чем же он вас допрашивал, Михаил Петрович? — любопытствовала она.

— Да ведь событие, разумеется, чрезвычайной важности: погиб в своей собственной бухте дредноут! — объяснил Калугин. — Тут не одного, а двадцать следователей назначишь, чтобы выяснить, почему погиб… Всем нам, оставшимся случайно в живых, очень хочется это узнать.

— А разве так уж никто и не знает? — И старуха даже попыталась подмигнуть, что почти развеселило Калугина.

— В том-то и дело, что история эта не так проста, — сказал он. — А наш командир Кузнецов высказывал даже мнение, не виноват ли в этом взрыве разложившийся бездымный порох.

— Во-от как!.. Разложившийся?.. От чего же он мог разложиться? — явно не поверила хозяйка.

— От химических процессов, конечно.

— И что же следователь?.. Он тоже так думает?

— Следователь должен собрать все показания, на то он и следователь… Один из допрошенных говорит свое, другой свое… догадки его, я думаю, мало интересуют, — выводы он сделает сам, но для этих выводов нужно ему, чтобы кто-нибудь и что-нибудь знал о причине взрывов, а знать никто из нас, офицеров, ничего не знает.

— А из матросов? — очень вскинуто спросила хозяйка, облизнув сухую нижнюю губу.

— Полагаю, что после нас, офицеров, будут допрошены и матросы, — ответил Калугин. — Да и как же может быть иначе? Ведь мы-то спали в своих каютах, а матросы были уж подняты на ноги горнистами… Кроме того, многие из них не спали и ночью отбывали вахту… Может быть, кто-нибудь из них остался в живых. Вот их-то показания и будут для следователя иметь важность, а наши что? Так только, как говорится, для проформы.

— Полагаю, что после нас, офицеров, будут допрошены и матросы, — ответил Калугин. — Да и как же может быть иначе? Ведь мы-то спали в своих каютах, а матросы были уж подняты на ноги горнистами… Кроме того, многие из них не спали и ночью отбывали вахту… Может быть, кто-нибудь из них остался в живых. Вот их-то показания и будут для следователя иметь важность, а наши что? Так только, как говорится, для проформы.

Убедил или нет хозяйку свою Калугин, но она ушла, как бы спохватившись, что затрудняет его своим разговором, а она, как сама больная, вполне понимает его, тоже теперь больного.

Отворив окно, чтобы проветрить комнату после ее ухода, Калугин пытался представить, как он встретится с Нюрой, не испугает ли ее своими бинтами, всем своим новым обличьем, не повредит ли ей он, не способный ее обрадовать?.. И ведь придется же ей объяснять, что с ним произошло, а ему опротивели уж подобные объяснения: особенно это чувствовал он теперь, после допроса следователя.

Приткнувшись к спинке дивана, он пробовал закрывать глаза, чтобы хоть немного забыться, пока придут Сыромолотовы, и в этих попытках забыться, ни о чем не думать, прошло около часа. Но вот из-за неплотно притворенной хозяйкой двери он расслышал, что кто-то спрашивает его по фамилии и чину, как не мог бы спрашивать Алексей Фомич. Он поднялся с дивана, сам отворил дверь и увидел того самого младшего врача с «Екатерины», который делал ему перевязку.

Он вспомнил, как командир «Екатерины» говорил в лазарете, что списывает его на несколько дней на берег для медицинской помощи всем пострадавшим на «Марии», и понял, что он явился переменить ему повязку, поэтому встретил его, улыбаясь приветливо.

Однако врач, фамилия которого, он помнил, была Ерохин, имел какой-то оторопелый, но вместе с тем и изнутри сияющий вид, как будто принес ему захватывающую новость.

Первое, что он сказал, переступив порог комнаты и почему-то сам, притом плотно, притворив дверь, было:

— Ну знаете ли, у вас и мат-ро-сы!..

Сказано это было вполголоса, но с таким выражением, что Калугин тотчас же повел его, взяв за руку, не только в глубь своей гостиной, а даже за занавеску, в спальню, где было достаточно места, чтобы усесться для разговора весьма существенного и, по-видимому, некороткого.

— Что такое наши матросы?.. Где вы их видели?.. На «Екатерине»? — спросил он вполголоса.

— Да в том-то и дело, что они уже здесь, в экипажных казармах, а вы разве не знали? — удивился Ерохин.

— Откуда же я мог узнать?.. Я только что был у следователя.

— Ах, вот как! Вызывали уж!.. Завертелась, значит, машинка! И что же там вас, как?

— Что же там мог я показать, когда я ровно ничего не знаю?.. Так и записано… А у матросов что?

Ерохин махнул рукой.

Та какая-то, преувеличенная даже, жизнерадостность, какую наблюдал на его белом, северном, нисколько не загоревшем за лето лице Калугин в лазарете на «Екатерине», теперь не то чтобы померкла, но она преобразилась в большую осмысленность. Энергия лица осталась та же, но она как-то сжалась, сосредоточилась, потеряла юношескую раскидистость.

— Я попал туда, в казармы, как курица во щи, — начал он, — во исполнение приказов своего начальства иметь наблюдение за потерпевшими на «Марии», медицинское, конечно, а не полицейское, а наткнулся не только на полицейское, а даже и на жандармское! Вот и представьте мое положение эскулапа у тех, которым никакой медицинской помощи даже и не полагается!

— Во-от ка-ак! — изумился Калугин.

— Очень густо замешано, — подтвердил врач. — Только каперанг Гистецкий сумел так замесить… И не знаю, не могу догадаться, кто и как будет размешивать!

Ерохин остановился тут и выразительно поглядел в сторону двери.

— Ничего, продолжайте, — сказал Калугин и сделал успокоительный знак рукой: дескать, некому там подслушивать.

— Представьте, выкопал откуда-то не то чтобы, скажем, соборного протопопа, а целого архиерея викарного, — продолжал Ерохин с воодушевлением. — Должно быть, здешней епархии, — откуда же больше? Вида не очень постного: на черной камилавке белый вышитый крест, а наперсный крест золотой, на георгиевской ленте: воевал, значит! Умеет обращаться с нижними чинами, — вот почему и вызвался назидать матросов… А я, как услышал, что матросов ваших доставили в экипажные казармы, — дай, думаю, пойду выполнять свои обязанности… Взял вот эту сумку свою, — туда… А там, — можете вообразить, — полицейские у входа и на дворе тоже: пришлось мне свою бумажку показывать, — не сразу пропустили. И, действительно, вхожу, а там уж Гистецкий и с ним человека четыре из его штаба и этот самый викарий… Я к Гистецкому с рапортом, зачем явился, а он мне рычит: "Не время!.." Однако не выгнал, вот почему я там остался.

— Выходит, повезло вам, — заметил Калугин.

— Повезло!.. Удостоился видеть извержение Везувия! — Ерохин еще больше оживился, вздернул узкие плечи почти до ушей и схватил себя за подбородок. Я, конечно, в сторонке держался: чуть только увидел сановного монаха, сразу понял: добра не жди!.. Увещевать приглашен, — что еще о нем можно было подумать!.. Вот слышу, кричит Гистецкий в дверь напротив: "Скоро там?" Эге, думаю, там, значит, они и есть, матросы с «Марии». Смотрю, выходит мичман в форме дежурного, к Гистецкому: "Построились, господин каперанг!" Гистецкий викарию: "Пойдемте, ваше преосвященство" — и пошли в дверь, а за ними и другие… Мне бы не идти, да ведь неизвестно было, идти или нет. Раз не выгнали, значит, надо идти, так я решил. Вхожу за другими, сзади всех, со своей сумкой, и вижу: как они были у нас на «Екатерине», так и здесь стоят: лазарет, а не строй!.. А мичман, — мальчишка еще совсем, — командует: "Смирна-а, — равнение налево!" Матросы и повернули головы налево, а это вышло не в сторону дверей, а совсем в другую!.. Тут же, конечно, поправился бедный: "Головы напра-во!" — но… пропал эффект! Матросы прыснули, смешливый оказался народ… Посмотрел на мичмана зверем Гистецкий и матросам сквозь зубы: "Здорово!" И что же вы думаете? Те ни звука!.. Сделали вид, что не расслышали… Скандал!.. Не ответили на приветствие высшего начальства!.. Смотрю на Гистецкого, что он сделает, а он — туча тучей, но сдержался и этому викарию или кто он там такой: "Ваше преосвященство, скажите им слово, а мы пока выйдем…" Какое именно, об этом, конечно, условились, я думаю. Опять я в хвосте всех. Вышли все туда же, где и раньше стояли, и слово началось… Доносилось это слово до меня слабо, но суть его была в том, что матросы потеряли веру в бога, и какие совсем ее потеряли, те погибли, а в ком вера еще не погасла, те, стало быть, спасены от смерти… Совершили большой, очень большой грех, но чистосердечным раскаянием в этом грехе могут еще спасти свои души. "Помните, говорит, как в церкви поется: "Студными бо окалях душу грехми… но надеяйся на милость благо-утро-бия твоего…" Вот тут и ахнул кто-то из матросов: "Эй! Ваше благоутробие! Заткнись!" А потом и пошло! Крики: "Вон!.." Свист в четыре пальца, — содом и гомор-ра!.. Викарий, конечно, вылетел за дверь, как бомба, а туда ворвался Гистецкий… И тут уж проповедь началась совсем с другого конца. Такая ругань пошла, хоть топор вешай! И «скоты», и «сволочь», и "сукины дети", и «мерзавцы», и так далее, в восходящем порядке… И, конечно, команда: "Кто кричал и свистел, пять шагов вперед, шагом марш!" Все ваши матросы стоят и молчат, и никто, конечно, не вышел… Что тут бы-ыло!.. И ведь это как раз после душеспасительного слова высокого духовного лица, которое тут же стоит, — ведь оно не уехало: оно возмездия жаждет за оскорбление его сана!

Калугин слушал молодого врача, все выше поднимая обгоревшие брови, пока не стало больно коже. Наконец, сказал:

— Викарий этот получил урок, в какое время он живет и с каким народом имеет дело… А матросы что же, — их довели до этого, вот и все! Довели!.. И капля камень долбит, а тут тем более не камни, а люди! Почему забывают об этом, черт бы их драл?

— Гистецкий не забыл, что люди: "Расстреляю! — кричит. — Сейчас же прикажу всех выволочь на двор и перестрелять, как собак! Выходи, кто кричал и свистел!" Матросы стоят, молчат, глядят сурово… Гистецкий берет тоном ниже: "Даю пять минут вам, негодяи! Если не выйдете через пять минут, расстреляю каждого десятого!" — вынул часы, смотрит… Больше пяти прошло, никто из матросов ни с места!.. Еще тоном ниже берет Гистецкий: "Мое слово твердо, — говорит, — расстреляю каждого пятого, если не выйдет, кто оскорбил высокое духовное лицо!"

— Позвольте! — перебил Калугин. — А почему же это лицо молчало? Ведь оно духовное, оно Гистецкому не подчинено, так почему же оно не сказало, что оскорбление прощает… по христианскому милосердию… и просит расстрелом не угрожать матросам?

— Лицо молчало, как в рот воды набрало… И вообще неизвестно, чем бы дело окончилось, но тут как раз вошел ваш командир Кузнецов.

— Кузнецов вошел? Вот как! Значит, за ним посылали?

Назад Дальше