У меня тоже свидание, подумал я, только не в Самарре, а в Москве. В столице круто справлять собственную тризну!
Я смаковал эту новую для разума идею. Весьма своеобразно сдобренную иллюзией президентского быта. (Или не иллюзией?) И постепенно куда–то пропала меланхолия, под ложечкой появился ледок, жара перестала так уж донимать и остро ощутилось, какое грязное у меня тело. И я залез в ванную и начал яростно мыться, не обращая внимание на невозможность разбавить горячую воду холодной. Вымылся, тщательно побрился, вылил на себя остатки одеколона, почистил гнилые зубы, заварил еще кофе, выпил, как прежде, с сигареткой. И начал прикидывать быстрый план обогащения.
Вот ведь, как удивительно. Впервые в жизни почувствовал себя свободным. Ну, полностью свободным. От общества, от быта, от забот, от морали — от всего. Упоительное чувство!
Наверное, каждого человека посещают мысли о самоубийстве. Это своеобразное доказательство нашей человеческой независимости, наш козырь в игре с фортуной, неотъемлемое преимущество в сложных обстоятельствах. Человек подвержен этим мыслям в периоды слабости, психологического несовершенства. Не зря же в ряде стран люди борются на право законной эвтазии. Как спасения от страданий. Ницше ввел идею суицида в философский канон. Горький безуспешно кричал устами своих героев, что жизнь прекрасна и в муке своей. Но страдания физические не так уж страшны, особенно для мазохистов. В конце–то концов щекотка, поглаживание — слабая форма боли. Страдания психологические гораздо трагичней. Стоит ли существовать в мученьях, гнить годы, если можно сгореть в последнем проявлении жизненных сил…
Как большинство неумелых, непрактичных людей, я часто читал об аферистах, завидую их дерзким способам обогащения. И столь же часто представлял себя на их месте. Кем–то, вроде Мавродия. Мечты никогда не проверялись практикой. Неумелость и скрытая в каждом человеке трусость мешали. Но потенциальному смертнику бояться нечего. Почти нечего. Я высыпал в чашку остатки кофе и сахара. И, неспешно его отхлебывая, стал планировать.
Сперва надо было раздобыть начальный капитал. Чтоб начать. Для этого можно было использовать собственный печальный опыт — я часто оказывался жертвой аферистов. Как–то снял квартиру, а вечером в нее ввалились еще пять человек. Все, как и я, сделали предоплату за три месяца хозяину. В милиции выяснилось, что некто снял эту квартиру, а потом под видом владельца пересдал ее нам. По 450 долларов с каждого. 2250 зеленых за пару дней!
Я достал тетрадь, надрал листов и быстренько написал десяток объявлений. Оставалось расклеить их, поскучать за телефоном, назначить желающим встречи в разное время и слинять с начальным капиталом в кармане. Раньше я на это бы не решился уже потому, что не имел, в отличии от профессиональных мошенников, фальшивого паспорта.
Мне вспомнилось далекое прошлое, когда я еще был журналистом и питал уверенность, что у меня есть светлое будущее.
…Серое небо падало в окно. Падало с упрямой бесконечностью сквозь тугие сплетения решетки, зловеще, неотвратимо.
А маленький идиот на кровати слева пускал во сне тягуче слюни и что–то мурлыкал. Хороший сон ему снился, если у идиотов бывают сны. Напротив сидел на корточках тихий шизофреник, раскачивался, изредка взвизгивал. Ему казалось, что в череп входят чужие мысли.
А небо падало сквозь решетку в палату, как падало вчера и еще раньше — во все дни без солнца. И так будет падать завтра.
Я лежал полуоблокотившись, смотрел на это ненормальное небо, пытался думать.
Мысли переплетались с криками, вздохами, всхлипами больных, спутывались в горячечный клубок, обрывались, переходили в воспоминании. Иногда они обретали прежнюю ясность и тогда хотелось кричать, как сосед, или плакать. Действительность не укладывалась в ясность мысли, кошмарность ее заставляла кожу краснеть и шелушиться, виски ломило. Но исподволь выползала страсть к борьбе. K борьбе и хитрости. Я встал, резко присел несколько раз, потер виски влажными ладонями. Коридор был пуст — больные еще спали. Из одной палаты доносилось надрывное жужжание. Это жужжал ненормальный, вообразивший себя мухой. Он шумно вбирал воздух и начинал: ж–ж–ж-ж-ж… Звук прерывался, шипел всасываемый воздух и снова начиналось ж–ж–ж-ж-ж…
К 10О-летию со дня рождения Ленина ребята в редакции попросили меня выдать экспромт. Я был уже из рядно поддатым, поэтому согласился. Экспромт получился быстро. Еще бы, уже какой месяц наша газета, телевидение, другие газеты и журналы надрывались — отметим, завершим, ознаменуем. Придешь, бывало, до мой, возьмешь областную газету: “ коллектив завода имени Куйбышева в ознаменование 100-летия со дня рождения…». Возьмешь журнал: «Весь народ в честь…». Включишь радио: «Готовясь к знаменательной дате, ученые…». По телевизору: «А сейчас Иван Исаевич Тудыкин — расскажет нам, как его товарищи готовятся к встрече мирового события…». Электробритву уже остерегаешься включать: вдруг и она вещать начнет? В детском садике ребята на вопрос воспитательницы: «Кто такой — маленький, серенький, с большими ушами, капусту любит?» — уверенно отвечали: «Дедушка Ленин». Вот я и написал экспромт, который осуждал подобный, большей частью малограмотный, ажиотаж. Кончался стих так:
А то, что называется свободой,
Лежит в спирту, в том здании, с вождем… Стихи шумно одобрили. Наговорили мне комплиментов. И в продолжении гульбы я листик не сжег, а просто порвал и бросил в корзину. Утром, едва очухавшись, я примчался в редакцию. Весь мусор был на месте, уборщица еще не приходила, моего же листа не было. Я готовился, сушил, как говорят, сухари, но комитетчики уже не действовали с примитивной прямо той. Судилище их не устраивало. Меня вызвал редактор и сказал, что необходимо пройти медосмотр в психоневрологическом диспансере. Отдел кадров, мол, требует. Что ж, удар был нанесен метко. Я попрощался с мамой, братом и отправился в диспансер, откуда, как и предполагал, домой не вернулся.
Стоит ли пересказывать двуличные речи врачей, ссылки на переутомление, астению, обещания, что все ограничится наблюдением непродолжительное время и легким, чисто профилактическим, лечением. Скорая помощь, в которой меня везли в психушку, мало чем отличалась от милицейского «воронка», а больница своими решетками и дверьми без ручек вполне могла конкурировать с тюрьмой.
Для меня важно было другое — сохранить себя. И я придумал план, который несколько обескуражил врачей. Я начал симулировать ненормальность. С первого же дня.
«Честные и даже нечестные врачи, — рассуждал и, — должны испытывать неудобство от необходимости калечить здоровых людей по приказу КГБ. Если же я выкажу небольшие отклонения от нормы, вписывающиеся в диагноз, они будут довольны. Ведь тогда варварский приказ можно выполнять с чистой совестью. Значит, и лечение будет мягче, не станут меня уродовать инсулиновыми шоками, заменившими электрошоки, но не ставшими от этого более приятными или безобидными, не будут накапливать до отрыжки психонейролептиками и прочей гадостью. Я же буду тихий больной с четким диагнозом “.
Врачу я сказал следующее:
Не знаю, как уж вы меня вычислили, но теперь придется во всем признаться. Дело в том, что у меня есть шарик, который никто, кроме меня, не видит. Он все время со мной, он теплый и, когда я держу его в руке, мне радостно и хорошо. Но умом я понимаю, что шарика не должно быть. Ио он есть. Все это меня мучает.
Врач обрадовался совершенно искренне. Он не стал меня разубеждать, напротив, он сказал, что если я шарик чувствую всеми органами, то есть вижу, ощущаю, то он есть. Для меня. Потом он назвал запутанный тер мин, объяснив, что подобное состояние психиатрии известно, изучено. И что он надеется избавить меня от раздвоения сознания.
И потекла моя жизнь в психушке, мое неофициальное заключение, мой «гонорар» за стихи. Труднее всего было из–за отсутствия общения. Почти все больные или были неконтактны вообще, или разговаривали только о себе. Подсел я как–то к старику, который все время что–то бормотал. Речь его вблизи оказалась довольно связной. Я от скуки дословно записал рассказ этого шизика, его звали Савельичем.
Рассказ шизофреника Савельича
”… Я его держу, а он плачет, ну знаешь, как ребенок. А мать вокруг ходит. Я стреляю, а темно уже, и все мимо. Потом, вроде, попал. Ему лапки передние связал, он прыгает, как лошадь. Искал, искал ее — нету… А он отпрыгал за кустик, другой и заснул. Я ищу — не ту. Думаю: вот, мать упустил и теленка. А он лежит за кустиком, спит. Я его взял, он мордой тычется, пи щит. Я его ножом в загривок ткнул. А живучий! Под весил на дерево и шкурку чулком снял, как у белки;
Вышло на полторы шапки, хороший такой пыжик, на животе шерстка нежная, редкая, а на спине — хорошая. А мать утром нашли с ребятами в воде. Я ей в голову попал, сбоку так глаз вырвало и пробило голову. Мы там ее и бросили, в воде, — уже затухла. Через месяц шел, смотрю — на суше одни кости. Это медведи вытащили на берег и поели. Геологу сказал: ты привези мне две бутылки коньяка и помидор. Шкуру эту вывернул на рогатульку, ножки где — надрезал и палочки вставил, распорки. Когда подсохла, ноздря прямо полосами отрывалась. Сухая стала, белая. Я ее еще помял. Хорошая такая, на животе реденькая, а на спинке хорошая. А он, гад, одну бутылку привез, а помидор не привез».
Савельич вел свой рассказ без знаков препинания, то бишь, без пауз, а также без интонационных нюансов. Все, что я тут написал, у него было выдано ровным, монотонным голосом, как одно предложение. Он когда–то работал в геологии, этот шизик, потом спился. Но вот убийство лосенка запомнилось и изрыгалось из больной памяти, как приступы блевотины. Симуляция от меня особых забот не требовала. Во время обходов, при встрече с сестрами я делал вид, что в руке что–то есть, прятал это что–то, смущался. Со временем я и в самом деле начал ощущать в ладони нечто теплое, пушистое, живое, радостное. Это и тревожило, и смущало.
И все же в больнице было тяжело. Изоляция, большая, чем в тюрьме. Особенно трудно было в первое время и в надзорке — так называют наблюдательную палату, где выдерживают вновь поступивших, определяя; куда их разместить: в буйное или к тихим. В наблюдательной я никак не мог выспаться. Соседи корчились, бросались друг в друга, там все время пахло страхом и едким потом вперемешку с кровью. Когда же меня, наконец, определили в тихую пала ту, я начал балдеть от скуки. Главное, книг не было. А те, что удавалось доставать у санитаров, отбирали, ссылаясь на то, что книги возбуждают психику. КГБ придумал неплохую инквизицию с надзирателями в белых халатах. Одно время меня развлекал человек собака. Он считал себя псом на все сто процентов, на коленях и локтях от постоянной ходьбы на четвереньках образовались мощные мозоли, лай имел разнообразные оттенки, даже лакать он научился. Если невзлюбит кого–нибудь — так и норовит укусить за ногу. А человеческие укусы заживают медленно. Но в целом, он вел себя спокойно.
Я очень люблю собак. Поэтому начал его «дрессировать». Уже через неделю шизик усвоил команды: «си деть!», «лежать!», «фу!», «место!», «рядом!», «ко мне!». Он ходил со мной, держась строго у левой ноги, вы прашивал лакомство, которое аккуратно брал с ладони — у меня теперь халаты были набиты кусочками хлеба и сахара, — и мы с ним разучивали более сложные команды «охраняй!» «фас!», «принеси!» и другие. К сожалению, «пса» перевели все же в буйное отделение. Когда я был на процедурах, он попытался войти в процедурную и укусил санитара его туда не пускавшего. Санитар же не знал, что «пес» должен везде со провождать хозяина. Я по нему скучал. Это был самый разумный больной в отделении;
Шел второй месяц моего заключения. Мозг потихоньку сдавал. Сознание было постоянно затуманено, я воспринимал мир, как через мутную пелену. Редкие свидания с братом в присутствии врачей не утешали, а, скорей, раздражали. Я же не мог ему объяснить всего, не хотелось его впутывать в политику. Начала сдавать память. Раньше я от скуки все время декламировал стихи. Это единственное, чем мне нравится психушка — не вызывая удивлении окружающих.
Все чаще я гладил шарик, розово дышащий в моей ладони. От его присутствия на душе становилось легче. Мир, заполненный болью, нечистотами, запахами карболки, грубыми и вороватыми санитарами, наглыми врачами, как бы отступал на время.
Но из больницы надо было выбираться. Погибнуть тут, превратиться в идиотика, пускающего томные слюни, мне не хотелось. И если план мой вначале казался безукоризненным, то теперь, после овеществления шарика, в нем появились трещины. Мне почему–то казалось, что, рассказывая врачам об изменении сознания, о том, что шарика, конечно, нет и не было, а было только мое больное воображение, я предам что–то важное, что–то потеряю.
Но серое небо все падало в решетки окна, падало неумолимо и безжалостно. Мозг начинал пухнуть, распадаться. Требовалась борьба, требовалась хитрость. И пошел к врачу.
…Через неделю меня выписали. Я переоделся в нормальный костюм, вышел во двор, залитый по случаю моего освобождения солнцем, обернулся на серый бетон психушки, вдохнул полной грудью. И осознал, что чего–то не хватает.
Я сунул руку в карман, куда переложил шарик, при выписке, из халата. Шарика не было! Напрасно надрывалось в сияющем небе белесое солнце. Напрасно позвякивал трамвай, гудели машины, хлопали двери магазинов и кинотеатров. Серое небо падало на меня со зловещей неотвратимостью. Я спас себя, свою душу, но тут же погубил ее. Ведь шарика, — теплого, янтарного, радостного, — не было. Не было никогда.
4
Президент проснулся раньше обычного. Чисто механически закинул руку к пульту в изголовье, нажал клавишу, услышал, что время: шесть часов двадцать семь минут утра, скинул легкое одеяло и пружинисто спрыгнул на теплый пол. Он прошелся по комнате, с удовольствием ступая на подогретый паркет босыми ступнями и напряженно думая о случившемся. Он не допускал мыслей о том, что весь этот кошмар был чем–то вроде галлюцинации. Он был предметным человеком и верил тому, что можно пощупать. Поэтому он несколько скомкал утреннюю разминку, даже не пошел в тренажерный зал, не стал задерживаться под контрастным душем, отослал врача и визажиста, отменил утренние встречи и, надев легкие брюки, тонкий свитер и куртку, вызвал специалиста из президентской спецгруппы. Специалист был его тезкой, а фамилию имел редкую: Иванов.
В команде президента были люди разной национальности, их объединяло российское гражданство. Полуеврей и полутатарин Улянов, грузины Терия и Сукашвили, чистые евреи Вердлов и Дай — Бруевич, люди неопределенной, но явно не русской национальности: Темномордин и Чурбанобайс, Жиритофель и Зюгатофель, Лампилов и Михаилков. В какой–то мере они и правили государством, ибо деятельность заурядного президента из множества разумов, идеологий, которые он просто компилирует с помощью других разумов. И, если он сам служит опытным, вроде Улянова или Терия, которые чисто генетически несли в себе злой разум предшественников, то более молодые, такие как Жиритофель или Чурбанобайс, служат ему, поддерживая равновесие. А равновесия, как известно, не может быть без противостояния. Поэтому правительственная верхушка создавала искусственное разнообразие мнений, чтоб разъединять российский народ. Тот же Жиритофель на деньги КГБ играл роль «смелого» шута, Зюгатофель старательно дискредитировал идеи коммунизма, а Чурбанобайс создавал энергетические проблемы, чтоб отвлекать народ от проблем политических. А в целом многоглавая правительственная гидра через бодрую марионетку, навязанную стране на роль президента, умело продолжала большевитско-КГБешную политику. Уже не агрессивную, как и положено в побежденной стране, с подобострастием к победителю и прежней злобой к собственному быдлу. Так, вместо голода в Поволжье, люди бессмертного Уланова устраивали обесценивание денег или закупку канцерогенных куриных окорочков, а вместо примитивных арестов инакомыслящих Сукашвили одних просто отстреливал, сваливая вину на террористов или русскую мафию, а других компрометировал, используя продажное телевидение.
Но в спецгруппе были только русские.
По крайней мере по фамилиям.
Иванова он встретил в своем кабинете, где редко общался с посторонними. Он дал ему просмотреть листок с адресами и фамилиями, бросил этот листок в уничтожитель мусора, где тот обратился в пепел, и лаконично сформулировал задачу: никакого воздействия на фигуранта, только информация.
После этого он некоторое время нервно походил по мягкому паласу кабинета, вышел в коридор, быстро обошел всю не малую квартиру, как–то разболтано махнул рукой и пошел в тренажерный зал, где до обеда изнурял свое тело.
После обеда началась обычная президентская текучка. Будучи великолепным исполнителем он вкалывал честно, а спецшкола помогала ему играть роль правителя, не выражая сомнения. Да и не было у него особых сомнений. Фактически он выполнял знакомую функцию резидента, координатора, функцию, которой был обучен и в которой имел опыт. Ни о какой самостоятельности, естественно, он и не помышлял. Для этого существовали мозговой центр и некоторые, тщательно замаскированные, истинные руководители государства. Ему следовало четко пересказывать чужие мысли, не пороть чепуху во время свободных разговоров с народом и журналистами[3] и выполнять распоряжения своих начальников. Правда, меню своего обеда он, в отличии от прежних дряхлых президентов, он мог немного корректировать.
Именно на таких условиях он и был выдвинут на эту должность. Никаких демократических принципов для его избрания не соблюдалось. Какие могут быть принципы, ежели один президент досрочно линяет на пенсию, а второй — моложавый, спортивный — выполняет его обязанности… Реклама не хуже чем в МММ!
Все эти рассуждения не загромождали чистый и сухой ум президента. Он чувствовал приятную усталость в мышцах после тренажерного зала; он координировал, легко, как учили психологи в спецшколе, общался с разными людьми; на нем было свежее качественное белье, удобная, сшитая по индивидуальному заказу, обувь, носки из чистого льна, хорошо подогнанный костюм из натуральных волокон; у него был хороший желудок, не испорченный с детства скверной общедоступной пищей, он получал удовольствие от еды, умел смаковать деликатесы; у него были ровные, приятные отношения в семье, без особых страстей и уж, конечно, без трагедий; он жил правильно, знал, что живет правильно, умел жить правильно и ему нравилось быть правильным. В какой–то мере он был идеальным человеком для любой социальной системы развитых стран. Для стран, к которым Россия не относится и, дай бог, относится не будет. Он знал, что четко проработает два президентских срока и выйдет на пенсию, со всеми, многомиллионными привилегиями, положенными в таком случае. Выйдет на пенсию гораздо раньше, чем смог бы это сделать на другой должности. Молодым и здоровым. И весь мир будет к его услугам. Ни в какую лотерею невозможно выиграть такой шанс! Поэтому он работал одухотворенно, насколько может быть одухотворенной работа новенького арифмометра. Только в какой–то момент ему почему–то подумалось, что ряха — чистое лицо, а неряха — грязное.