Лучше не бывает - Мердок Айрис 6 стр.


— Подчиниться року, но не любить его. Чтобы его любить, нужно быть пьяным.

— А пьяным быть не нужно?

— Конечно, нет.

— Предположим, опьянение — единственный способ продолжить существование?

— О прекрати, Вилли! — сказал Дьюкейн.

Подобные речи Вилли порой путали его. Он никогда не был уверен, говорит ли Вилли то, что думает или имеет в виду прямо противоположное тому, что говорит. Он чувствовал, что его используют, что Вилли использует его как твердую нейтральную поверхность, о которую давит, как насекомых, мысли, терзающие его. Подобно сбитому с толку свидетелю на суде, он боялся, что его подводят к тому, чтобы высказать некое разрушительное, фатальное признание. Он чувствовал себя одновременно и беспомощным и ответственным. Он сказал: «Есть и другие способы, чтобы продолжать существование».

— Даже без Бога!

— Да.

— Я не понимаю — зачем? — сказал Вилли.

Дьюкейн чувствовал, что между ними разверзается бездна, разделяющая умственно здоровых от умственных калек.

— Но ты ведь работаешь? — сказал Дьюкейн. Он понимал, что опять впадает в покровительственный тон. Он боялся непонятной направленности мыслей Вилли и опасался, что в такие моменты Вилли хочет, чтобы он неразумно произнес последний приговор отчаяния.

— Нет!

— Ну, брось! — Дьюкейн знал, что Вилли ожидал этого визита. Он знал также, что этот визит делал Вилли еще более несчастным. Так уже случалось прежде. Действительно, так часто случалось, несмотря на выдумку, разделяемую всеми, в том числе и обоими протагонистами, что Дьюкейн необыкновенно «хорошо влияет» на Вилли.

Дьюкейн думал: если бы я не был скованным пуританином, я мог бы сейчас притронуться к нему, взять за руку, например.

— Што это сначит? — спросил Вилли, внимательно наблюдая за другом. Он выговорил этот вопрос очень старательно, комически подчеркивая свой иностранный акцент. Это был ритуальный вопрос.

Дьюкейн засмеялся. Какое-то течение унесло его далеко от Вилли, делая его еще более отдаленным и непонятным.

— О, я просто беспокоюсь о тебе.

— Не надо, Джон. Расскажи мне о своих делах. Расскажи мне о жизни в твоей знаменитой «конторе». Знаешь, я никогда не был в таких местах, где так много людей проводят свою жизнь. Расскажи мне о службе.

Перед мысленным взором Дьюкейна предстал призрак Рэдичи, как почти ощутимое присутствие. А вместе с ним явился тайно и забавный страх, который он чувствовал раньше. Он знал, что не должен рассказывать Вилли о Рэдичи. Самоубийство — заразно, это — одна из причин, почему его нельзя совершать. Он чувствовал, кроме того, что в этом есть зерно безумия, даже зла, которое не должно приближаться к хрупкой организации души Вилли, хрупкой настолько, что даже трудно себе представить, до какой степени.

Он сказал:

— На службе очень скучно. Тебе повезло, что ты вне этого.

Он сказал себе: «Нужно напомнить другим, чтобы они не упоминали о Рэдичи при Вилли». Он подумал: если Вилли совершит самоубийство, я себе этого не прощу. Я бы думал, что это — моя вина. Но он был беспомощен. Что он мог сделать? Разве что уговорить Вилли рассказать о прошлом.

Он неожиданно сказал:

— Ты хорошо спишь последнее время?

— Да. Прекрасно, но кукушка будит меня в полпятого.

— Не снятся плохие сны?

Они смотрели друг на друга: Вилли, по-прежнему развалясь в кресле, а Дьюкейн с чашкой чая в руках. Вилли улыбался медленной, довольно лукавой улыбкой, а потом стал тихонько насвистывать.

Послышался резкий стук в дверь, а потом она распахнулась, и ворвались близнецы, и сразу заговорили.

— Мы вам кое-что принесли, — кричал Эдвард.

— Вы никогда не угадаете — что! — кричала Генриетта.

Они подбежали к Вилли и положили ему на колени какой-то легкий мягкий округлый предмет.

— Что бы это могло быть? Как ты думаешь, Джон?

Дьюкейн наклонился, чтобы рассмотреть вытянутый шар глухого зеленого цвета, несколько дюймов длиной, который Вилли с любопытством трогал рукой.

— Я думаю, что-то вроде птичьего гнезда, — сказал он. Он почувствовал себя de trop,[6] помехой, лишним в сцене, разыгрываемой соучастниками, ритма которой он уловить не мог.

— Это гнездо долгохвостой синицы, — крикнул Эдвард.

— Они выкармливали в нем своих деток, — без умолку трещала Генриетта. — Мы следили, как они строили гнездо, и потом выкармливали птенцов, а теперь они улетели. Разве не прекрасное гнездо? Видите, снаружи оно из мха и лишайника, смотрите, как они сплетены воедино, а внутри все выложено пухом.

— Можно насчитать больше двух тысяч перьев в гнезде длиннохвостой синицы! — завопил Эдвард.

— Оно очень красивое, — сказал Вилли. — Спасибо, близнецы! Он смотрел на Дьюкейна через гнездо, которое легко держал в руках. — До свиданья, Джон. Спасибо, что навестил.

— Гадкая ворона хотела выгнать их, — объясняла Генриетта. — Но они оказались такими храбрыми…

Вилли и Дьюкейн улыбнулись друг другу. Улыбка Дьюкейна была иронической и печальной. Вилли улыбнулся, как бы извиняясь и с такой глубокой печалью, которую Дьюкейн не мог измерить. Попрощавшись, Дьюкейн повернулся к дверям.

Вилли крикнул ему вслед:

— Я в порядке, ты знаешь. Скажи всем, что я в порядке.

Дьюкейн шагал по луговой скошенной тропинке в пятнистую тень букового леса. Когда он подошел к гладкому серому стволу, на котором он обнимал Кейт, он не присел на него. Он постоял неподвижно несколько мгновений, а потом встал на колени в шуршащие сухие листья, положив руки на теплое дерево. Он не думал о Вилли, ему не было жаль Вилли. Ему было бесконечно жаль самого себя, потому что ему не дано силы, которая рождается из страдания и боли. Он хотел бы молиться о себе, призвать на себя страдание из хаоса мира. Но он не мог верить в Бога, а такое страдание, которое порождает мудрость, нельзя назвать, и нельзя, не совершая богохульства, молиться о даровании его.

7

— Мы ни разу не спели наш купальный гимн с тех пор, как ты вернулась, — пожаловалась Генриетта Барбаре.

— Ну так давай пой.

— Нет, мы должны петь вчетвером, иначе не считается.

— Я его забыла, — сказала Барбара.

— Я тебе не верю, — сказал Пирс.

Барбара вытянулась всем телом на плюще. Пирс стоял поодаль, слегка склонившись к могильному камню, с которого он энергично отковыривал ногтем желтый лишайник.

— Вот вы втроем идите и, ради Бога, купайтесь, — сказала Барбара. — Я не пойду. Мне очень лень.

— Минго страшно жарко, — сказал Эдвард. — Почему собаки не чувствуют, что лучше лежать в тени?

Минго, тяжело дыша, лежал на плюще у ног Барбары, время от времени она голой ступней толкала и переворачивала его похожее на овечье туловище. Услышав свое имя, он скосил глаза, слегка поднял свой толстый, как сосиска, хвост и затем медленно уронил его.

— Мне жарко даже смотреть на него, сказала Генриетта.

— Хоть бы дождь пошел.

— Так иди с ним, — сказал Пирс, — окуни его в море.

— Идите охотиться за летающими тарелками, — сказала Барбара.

— Мы, правда, видели одну, видели!

— Ты идешь, Пирс? — спросил Эдвард.

— Нет, вы идите искупайтесь, надоели уже.

Никто не хочет купаться теперь! — чуть ни со слезами сказала Генриетта.

— Пирс, ты сердишься! — предостерегающе крикнул Эдвард. Быть сердитым традиционно считалось у них серьезным проступком.

— Нет, не сержусь. Извини.

— Может быть, и вправду не стоит купаться, — сказала Генриетта Эдварду. — Давай лучше играть в Бобровый городок.

— Нет, я хочу купаться, — заявил Эдвард.

— Идите вдвоем, — сказал Пирс. — Может быть, я скоро присоединюсь к вам. Идите. Не будьте дураками.

— Минго, идем, мальчик, — сказал Эдвард.

Минго довольно неохотно поднялся. Его косматая серая мордочка как бы по обязанности улыбалась, но он слишком исстрадался от жары, чтобы вертеть хвостом, который так и висел безвольно, когда он пошел за близнецами, переставляя свои большие мягкие лапы по пружинистому плющу.

Недалеко, примерно в четверти мили от заброшенного кладбища, стояло здание. Вместе с шестиугольной церковью с зеленым куполом, пустым и запертым на замок храмом бога геометрии оно было когда-то свидетелем веселого восемнадцатого века, от коего ныне остались только пирамидки. Старое кладбище сползало по холму к морю, а за ним можно было разглядеть затененные деревьями или пойманные случайным солнечным лучом в складках круглых гор выцветшие прямоугольные фасады домов, где жило когда-то канувшее в Лету население. Если они еще оставались там, то это были очень тихие и вежливые привидения. Здесь же они охраняли прошлое от вторжения, став бестелесными, но вполне ощутимыми в реальных снах реальных людей. Задрапированные урны и обелиски, изысканно усеченные колонны, украшенные ангелочками, с надписями, начертанными с божественной ясностью и чувством пропорции, — все это дрожало сейчас в голубовато-белом сиянии при ярком солнце, колеблясь между присутствием и отсутствием, превращаясь почти в галлюцинацию, как это бывает в некоторых греческих археологических заповедниках.

Но при всей своей компактности место не было похоже на некогда обитаемое селение. Это было некое нагромождение, брошенное несколько легкомысленно богом на месте, куда он собирался вернуться, но впоследствии полностью позабыл об этом, — настороженный неразборчивый образец нечеловеческого искусства. Здесь было ощущение речи, как будто бы что-то говорилось, но, как в уличном театре, слова сразу же поглощались воздухом. Действительно, природа с почти зловещей жестокостью возобладала над церковным двором, она как будто нарочно стремилась парализовать, размыть, сделать неразличимым присутствие слишком чутких сновидцев. Очень плотный мелколистный плющ разросся по всей этой местности, покрыв целиком маленькие камни, взбираясь по тонким обломкам других, образуя между могилами сплошную пружинящую поверхность, которая казалась ковром, лежащим на земле.

Оттуда, где сейчас были Пирс и Барбара, с вершины кладбищенского холма, можно было видеть тонкий серый шпиль Трескомбской приходской церкви. Он возвышался среди деревьев, указывая на местонахождение деревни, на милю к востоку, но крыша Трескомб-хауса была едва различима на западе под сенью старых тисов, которые то наклонялись, то выпрямлялись, крепкий морской ветер трепал и ласкал их. Впереди виднелся изгиб пощипанной овцами травы, переходящий в усеянный камнями луг, он граничил с берегом. Близнецы уже достигли дальнего конца луга, шаг их замедлился на камнях. Им приходилось часто останавливаться и вытряхивать гальку из сандалий. Минго, видимо, избавился от летаргии, и его резкий взволнованный лай (Эдвард называл его «морским» лаем) разносился далеко. Минго, хотя и был опытным пловцом-энтузиастом, всякий раз заново приходил в изумление при виде водной стихии. Чуть дальше виднелась фигура дяди Тео, шедшего очень медленно, с опущенной головой. Когда дядя Тео выходил на прогулку, он всегда смотрел на свои ноги, как бы восхищаясь их правильными движениями. В стороне от дяди Тео бродили чужие, приезжающие на выходные люди, которых дети называли «местными». К счастью, это место побережья посещали немногие не только потому, что здесь был каменистый берег, но и потому, что глубина начиналась внезапно — и это в сочетании с сильными течениями делало купание здесь опасным. Понежившись на мягком плюще, Барбара теперь растянулась на солнце. Она сбросила сандалии, а ее белое льняное платье в мелкий зеленый цветочек задралось, когда она бросилась на темную зеленую траву, обнажив загорелое бедро. Ее широко открытые глаза казались текучими и ускользающими.

Пирс, стоявший к ней спиной, яростно сдирал плющ с одного из небольших надгробий, чтобы очистить барельеф, изображающий парусник.

— Значит, ты думаешь — я лгу? — спросила Барбара, помолчав.

— Не верю, что ты забыла гимн купальщиков. Ты бы не смогла.

— Почему бы и нет. Из Швейцарии все здешнее кажется таким далеким.

— Это место важнее Швейцарии.

— Кто это сказал?

— Ты плакала, когда уезжала отсюда.

— Теперь я выросла. Я плачу теперь, только когда мне скучно. Мне с тобой скучно. Почему бы тебе не пойти купаться или еще куда-нибудь.

— Не хочу. Разве что вместе с тобой.

— Почему ты все время таскаешься за мной? Почему ты не можешь чем-нибудь заняться сам по себе? Почему ты вообще здесь, если на то пошло. Предполагалось, что ты будешь кататься на яхте с Пембер-Смитами?

— Черт побери этих Пембер-Смитов!

— Почему ты злишься?

— Я не злюсь.

— Ну и не кричи.

— Я не кричу.

Пирс сидел на плюще, прислонившись спиной к могильному камню. Ему хотелось положить голову на светло-коричневые ноги Барбары чуть повыше колен и громко зарыдать. Ему хотелось еще разрушить что-нибудь, все, может быть, самого себя. Он навалился всем телом на плющ, погрузив руки глубоко в него, борясь с сопротивлением жилистых нижних ветвей.

Сделав над собой усилие, он сказал:

— Что-то не так у нас с тобой, Барби. Наверно, это просто проблемы пола?

— Может быть, у тебя с этим проблемы. А у меня все в порядке.

— Еще бы, ты уже достаточно взрослая, чтобы флиртовать с Джоном Дьюкейном!

Я не говорила, что недостаточно взрослая для чего угодно. И я не флиртую с Джоном Дьюкейном. Мы просто с ним подружились.

— Только посмотри, как ты задрала юбку.

— Я ее не задирала. Просто мне все равно — здесь ты или нет.

— Ты стала маленькой важной персоной, да?

— Я всегда была маленькой важной персоной.

— Хочешь посмотреть гнездо сойки, Барби?

— Нет, ты мне уже три раза говорил об этом гнезде.

— А ты мне уже пять раз рассказывала о своем посещении Шильонского замка.

— Тебе я не рассказывала. Я говорила об этом другим людям. А ты просто слушал. Que tu es bête,[7] Пирс!

— Можешь не выпендриваться своим французским передо мной, на меня это не производит впечатления.

— Для меня это естественно. Я не выпендриваюсь, я говорю на этом языке месяцами.

— Не кричи на меня. Ладно, я ухожу. Сейчас отлив. Я пойду искупаюсь в Гуннаровой пещере. Я собираюсь заплыть вовнутрь Гуннаровой пещеры.

Гуннарова пещера занимала первое место в детской мифологии. Она находилась в основании скалы прямо в море, и хотя у нее была репутация пещеры контрабандистов, вход в нее открывался очень недолго, только во время отлива. Мэри Клоудир, с ее живым и мрачным воображением, сразу представив себе попадание в ловушку и утопление, давным-давно уже запретила детям заплывать в пещеру. Барбара и близнецы, и без того боявшиеся пещеры, повиновались. Пирс, который очень боялся пещеры, иногда ослушивался ее. Он несколько раз заплывал туда во время отлива, и хотя он не нащупал внутри ничего сухого, ему казалось, что она уходит вверх, в скалу. А если это так, то даже во время прилива там должна была находиться еще одна пещера, недостижимая для воды — чудесное потайное место для контрабандистов. Пирс не видел другой возможности узнать это, как залезть внутрь пещеры, вскарабкаться как можно выше и ждать, что произойдет. Конечно, если он ошибся и прилив полностью затопит пещеру, тогда он утонет, но это видение хотя и ужасало Пирса, но и странным образом возбуждало. Особенно с тех пор, как Барбара вернулась, он постоянно думал о пещере, представляя ее темноту как род высшего испытания, где найденные сокровища и смерть от утопления соединяются в звенящем водовороте божественной потери сознания. Но все это было лишь в его фантазиях. В реальности он делал только робкие и короткие попытки исследовать пещеру, и только ненадолго заплывал в пасть пещеры и сразу же выплывал оттуда задолго до того, как прилив затопит вход, который открывался только на сорок минут.

— Ладно, иди, если хочется, — сказала Барбара. — Только, я думаю, глупо делать то, чего боишься. Это признак невротизма.

— Я не боюсь, мне интересно. Это — пещера контрабандистов. Я бы хотел узнать, не осталось ли там чего-нибудь.

— Откуда тебе знать, что это — пещера контрабандистов? Ты даже не знаешь, кем был Гуннар, контрабандистом или кем-то еще. Может быть, его вообще не существовало. Это не то что римляне. Гуннар — выдумка.

— Римляне! Ха-ха! Помнишь римскую монету, что ты нашла в бассейне?

— Да.

— Так вот, на самом деле ты вовсе и не нашла ее… Я подбросил ее туда, чтобы ты нашла. Я ее купил у одного парня из школы.

Барбара села и одернула платье. Она смотрела на Пирса.

— Мне мерзко то, что ты рассказал мне об этом сейчас! Ненавистно!

Пирс встал. Он пробормотал:

— Ладно, я сделал это, чтобы порадовать тебя.

— А сейчас ты говоришь, чтобы сделать мне больно.

Что случилось с нами, думал Пирс. Ведь нам было так хорошо когда-то.

С мягким пушистым звуком Монроз вдруг материализовался на вершине надгробия с парусником и, подобрав лапки, превратился в шерстяной шар, глядя на Барбару надменными узкими глазами. Пирс схватил кота на руки и, вдохнув запах одеколона Барбары, еще остававшийся на его шерсти, кинул кота Барбаре на колени.

Он сказал:

— Я виноват, Барбара, не сердись на меня.

Барбара повернулась и, стоя на коленях во мху, прижала Монроза к своему лицу. Пирс встал на колени напротив нее и, вытянув палец, коснулся ее обнаженного колена. Они в замешательстве смотрели друг на друга, почти со страхом.

— Я тоже виновата, — сказала она. — Думаешь, мы стали плохими?

— Что значит — плохими?

— Ну, знаешь, когда я была моложе, я читала в газетах и книгах о мерзких, по-настоящему плохих людях. Но при этом я чувствовала себя хорошей и невинной, я чувствовала, что эти люди совсем другие, чем я, и что я никогда не стану плохой и не буду вести себя всерьез плохо, как они. Ты чувствуешь то же самое?

— Я не знаю, — сказал Пирс, — я думаю, мальчики всегда больше знают о плохом. Но он не был уверен.

Назад Дальше