КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ
ГЛАВА I
Размышления о религиозном пыле ранниххристиан. Два человека принимаютопасное решение. И стены имеют уши, особенно стены священные
Всякий, кто изучает историю раннего христианства, видит, как необходим был для его распространения тот ревностный, бесстрашный, непримиримый дух, который владел его приверженцами и поддерживал мучеников. Для господствующей религии дух нетерпимости пагубен, а религию слабую и преследуемую, он укрепляет. Христиане должны были презирать и ненавидеть все другие религии, чтобы преодолеть их искусы, должны были твердо верить не только в то, что священное писание — это истина, но и в то, что это единственная истина, которая несет спасение, чтобы найти в себе силы переносить суровость этой религиозной доктрины и подвигнуть себя на нелегкий и опасный труд обращения язычников. Строгий дух секты, признававший добродетель достоянием немногих избранных и лишь им одним суливший блаженство на небесах, считавший других богов исчадиями ада, а другие религии — дьявольским наваждением, естественно, вызывал у христиан стремление обратить в свою веру всех людей, близких их сердцу. Этот круг еще более расширяло стремление приумножить славу божию. Христианин смело навязывал свои догматы, преодолевая скептицизм одних, отвращение других — и мудрое презрение философа, и благочестивый страх толпы. Самая нетерпимость давала ему лучшее орудие для достижения цели: мягкосердечному язычнику начинало в конце концов казаться, что и в самом деле должно быть что-то святое в таком невиданном усердии людей, которые не останавливаются ни перед чем, ничего не страшатся и даже под пыткой и перед лицом смерти не ищут утешения в философии, а отдают себя на волю вечного судии, — ведь это было так не похоже на умозрительные споры философов. Это же рвение сделало церковника в средние века изувером, не знающим сострадания и пощады, но в ранние времена оно делало христианина героем, не знающим страха.
Не последним среди этих решительных, дерзких и упорных людей был Олинф. Едва Апекид прошел обряд крещения, назареянин поспешил разъяснить ему, что он не может больше носить сан и одеяние жреца. Невозможно исповедовать веру в единого бога и продолжать, хотя бы притворно, поклоняться алтарям дьявола.
Но этого мало: неугомонный и порывистый Олинф хотел с помощью Апекида разоблачить в глазах обманутых людей лживость оракулов Исиды. Он решил, что небо послало ему орудие, чтобы вывести из заблуждения толпу и, быть может, подготовить обращение всего города. Они договорились встретиться вечером после крещения в уже описанной нами роще Кибелы.
— Когда в следующий раз будут вопрошать оракула, — сказал Олинф проникновенным голосом, — ты выйдешь к ограде и во всеуслышание расскажешь про обман, а потом предложишь всем войти и своими глазами увидеть грубый, но коварный механизм, про который ты мне рассказывал. Не бойся, бог, который защитил Даниила, защитит и тебя;[68] мы, верные, будем среди толпы, мы поддержим тебя; при первой же вспышке народного возмущения я сам водружу на алтарe пальмовую ветвь, символ евангелия, и в устах зазвучит пламенное слово бога живого.
Апекид, горячий и увлекающийся, охотно согласился. Он был рад сразу же показать свою преданность секте, в которую он вступил, и его благочестивые чувства еще больше укрепляла ненависть к обману, которому он сам так недавно поддался, и желание отомстить обманщикам. В этом лихорадочном увлечении (ведь пылкость необходима для всех безрассудных и возвышенных поступков) ни Олинф, ни Апекид не видели препятствий к осуществлению своего плана, хотя толпа, благоговея перед священными алтарями великой египетской богини, могла не поверить даже разоблачительному свидетельству ее жреца.
Апекид согласился с готовностью, которая обрадовала Олинфа. Они расстались, решив, что Олинф посоветуется с главными членами христианской общины и заручится их поддержкой. Вышло так, что через два дня после этого разговора предстоял один из праздников в честь Исиды. Это был удобный случай для осуществления намеченного плана. Они уговорились встретиться на следующий вечер на том же месте и окончательно обсудить все подробности.
Свой разговор они закончили возле святилища, или небольшой часовни, которую я уже описывал выше, и, как только христианин и жрец ушли, мрачный и уродливый человек появился из-за часовни.
— Я следил за тобой не зря, брат мой, — сказал он. — Ты, жрец Исиды, не для пустой болтовни встретился с этим злобным христианином. Увы! Как жаль, что я не слышал весь ваш разговор! Но и этого довольно. Я понял, что ты хочешь раскрыть толпе священные тайны и завтра вы снова встретитесь на этом же месте, чтобы все решить окончательно. Пусть же Осирис обострит мой слух, чтобы я узнал все про вашу неслыханную дерзость! Тогда я сразу же посоветуюсь с Арбаком. Мы нанесем вам, друзья, удар, не менее сильный, чем вы готовите нам. А пока ваша тайна будет погребена в моей груди.
Бормоча это, Кален — ибо это был он — завернулся в плащ и задумчиво пошел восвояси.
ГЛАВА II
Хозяин, повар и кухня
В тот же день Диомед давал пир для самых избранных из своих друзей. В числе гостей были красавец Главк, прекрасная Иона, эдил Панса, высокородный Клодий, бессмертный Фульвий, щеголеватый Лепид, эпикуреец Саллюстий. Но, кроме них, Диомед ожидал еще старого сенатора из Рима (человека заслуженного и пользовавшегося милостью при императорском дворе) и знаменитого воина из Геркуланума, который сражался в армии Тита против иудеев и сильно нажился во время войн. Друзья часто говорили ему, что отечество в неоплатном долгу перед ним за его бескорыстные ратные труды. Однако этим число гостей не ограничивалось; и, хотя, строго говоря, у римлян в то время считалось дурным тоном приглашать на пир менее трех и более девяти гостей, любители показать себя часто нарушали это правило. Мы знаем из истории, что один из самых знаменитых любителей удовольствий давал пиры для трехсот избранных. Однако Диомед оказался скромнее и удовлетворился лишь тем, что пригласил гостей вдвое больше числа муз. Пирующих было восемнадцать — число, которое и в наше время довольно популярно.
Было утро. Диомед, хотя он разыгрывал из себя благородного и ученого человека, отлично знал по своему опыту в торговле, что под присмотром хозяина слуги гораздо расторопней. Поэтому, не подпоясав тунику на толстом животе, в легких туфлях и с короткой палкой, которой он то грозил, то бил по спине какого-нибудь нерадивого раба, он обходил свою роскошную виллу.
Он не погнушался зайти и в то святилище, где жрецы пира готовили свои жертвы. Когда он вошел в кухню, уши его приятно оглушил звон блюд и сковородок, властные окрики и проклятия. Во всех помпейских домах кухни были маленькие, но тем не менее оснащенные великим множеством всяких очагов, котлов, кастрюль, сковородок, ножей, ложек, без которых настоящий повар, все равно древний или современный, считает совершенно немыслимым что-либо приготовить. А так как топлива тогда, как и теперь, в тех краях не хватало и стоило оно дорого, то требовалась немалая ловкость, чтобы приготовить разнообразные блюда на слабом огне. Удивительное изобретение для этой цели — переносную кухню ветчиной с большой фолиант, где была печь на четыре кастрюли и котелок для кипячения воды, — можно и сейчас увидеть в неаполитанском музее.
В тесной кухне сновало множество незнакомых людей.
— Ого! — буркнул Диомед. — Этот проклятый Конгрион согнал целую когорту поваров себе на подмогу! Толку от них никакого, только лишний расход. Клянусь Вакхом, трижды счастлив я буду, если рабы не выпьют у меня несколько амфор вина. Увы, руки у них загребущие, туники просторные. Горе мне!
Повара тем временем занимались своим делом, видимо не замечая Диомеда.
— Эй, Эвклион, подай сковороду для яичницы! Это у вас самая большая? Да ведь она всего на тридцать три яйца; а в домах, куда меня обычно приглашают, в самую маленькую сковороду, если нужно, пойдет пятьдесят.
«Бессовестный плут! — подумал Диомед. — Говорит так, будто яйца стоят сестерций сотня!»
— Клянусь Меркурием! — воскликнул бойкий поваренок, едва начавший обучаться ремеслу. — Где это виданы такие старые формы для сластей? С этой утварью невозможно показать свое искусство! Да у Саллюстия в самых нехитрых формах для пирожных вся осада Трои: там тебе и Гектор, и Парис, и Елена, да еще маленький Астианакт и троянский конь в придачу!
— Молчи, дурак! — сказал Конгрион, повар Диомеда, который, видимо, главную роль уступил своим собратьям. — Мой хозяин не из тех мотов, которые все хотят устроить по последней моде, сколько бы это ни стоило!
— Ты лжешь, негодный раб! — воскликнул Диомед в гневе. — Ты уже стоил мне достаточно, чтобы разорить самого Лукулла! Ну-ка, подойди, я с тобой поговорю!
Раб, хитро подмигнув своим собратьям, повиновался.
— Ах ты прохвост! — сказал Диомед с гневом. — Как посмел ты созвать всех этих негодяев в мой дом? Да у каждого из них на лбу написано, что он вор!
— Уверяю тебя, хозяин, что это всё самые почтенные люди, лучшие повара в городе, их очень трудно нанять. Но ради меня. .
— Ради тебя, несчастный! — перебил его Диомед. — Сколько украденных у меня денег, сколько утаенных монет, сколько хорошего мяса, проданного потом в городских предместьях, сколько тысяч, уплаченных якобы за поврежденную бронзу и разбитую посуду, ты отдал им, чтобы они работали ради тебя?
— Да нет же, хозяин, ты напрасно меня подозреваешь. Будь я проклят, если..
— Не клянись! — снова перебил его взбешенный Диомед. — А то боги поразят тебя за ложную клятву, и я останусь без повара перед самым пиром!.. Но довольно, мы еще поговорим об этом. Следи покуда хорошенько за своими негодными помощниками и не рассказывай мне завтра басни про разбитые блюда и невесть куда исчезнувшие чаши, не то я исполосую тебе всю спину! И помни: ты заставил меня немало заплатить за этих фригийских рябчиков. Клянусь Геркулесом, этих денег хватило бы скромному человеку на целый год, так смотри же, чтоб рябчики не пережарились. В последний раз, Конгрион, когда я давал пирдрузьям, ты, хвастун, обещал на славу приготовить мелосского журавля, а он вышел твердый, как камень с Этны, словно все пламя Флегетона выжгло из негосоки. Будь же осторожен и умерен, Конгрион. Умеренность — мать великих деяний; если не бережешь я некие деньги, то по крайней мере заботься всегда нем добром имени.
— Такая будет трапеза, какой в Помпеях со времен Геркулеса не видели!
— Легче, легче — опять твои проклятые похвальбы! Но слушай, Конгрион, у мальчишки, который ругал мои формы для сластей, у этого остроязычного новичка, было ли что-нибудь, кроме дерзости, на языке, когда он порочил красоту моих форм? Я не хочу быть старомодным, Конгрион.
— Нет, просто у нас, поваров, такой обычай, — отвечал Конгрион, — порицать кухонную утварь, чтобы подчеркнуть наше искусство. Формы для сластей очень красивые, но я посоветовал бы хозяину при случае купить новые..
— Довольно! — воскликнул Диомед, который, видимо, поклялся никогда не давать своему рабу договорить. — Теперь берись за дело — старайся превзойти самого себя. Пусть все завидуют Диомеду, что у него такой повар, пусть рабы в Помпеях назовут тебя Конгрионом Великим. Ступай!.. Или нет, постой, ты ведь не все деньги потратил, что я дал тебе на расходы?
— Увы, все! За соловьиные языки, римскую колбасу, устрицы из Британии и всякие мелочи, которые и не перечислить, еще не заплачено. Но это не беда. Все верят в долг главному повару богача Диомеда!
— О расточитель! Какие траты! Какое излишества! Я разорен! Но ступай же, поторапливайся. Присматривай, пробуй, старайся, лезь из кожи вон! Пустьримский сенатор не презирает скромного торговца из Помпеи. Иди, раб, и помни про фригийских рябчиков.
Повар исчез, а дородный Диомед прошествовал в более приятные комнаты. Все было как он велел: Фонтаны весело журчали, цветы были свежими, мозаичные полы блестели как зеркало.
— Где моя дочь Юлия? — спросил он.
— Принимает ванну.
— А, хорошо, что мне напомнили! Время не ждет. Надо принять ванну и мне…
ГЛАВА III
Прием и пир в Помпеях
Саллюстий и Главк не спеша шли к дому Диомеда. Несмотря на дурные привычки, у Саллюстия было немало достоинств. Он был бы преданным другом, полезным гражданином, короче говоря — превосходным человеком, если б не вбил себе в голову, что должен быть философом. Воспитанный в школах, где римляне преклонялись перед эхом греческой мудрости, он усвоил те искаженные доктрины, в которые поздние эпикурейцы превратили простое учение своего великого учителя. Он целиком предался наслаждениям и вообразил, что мудрецом может быть лишь веселый пьяница. Однако он был образован, умен и добр, а искренняя непосредственность самих его пороков казалась добродетельной рядом с безнадежной испорченностью Клодия и расслабленной изнеженностью Лепида; поэтому Главк любил его больше прочих, а он, в свою очередь, ценил благородные качества афинянина и любил его почти так же, как холодную мурену или чашу лучшего фалернского.
— Противный старик этот Диомед, — сказал Саллюстий, — но у него есть некоторые достоинства — в винном погребе.
— И очарование — в его дочери.
— Правда, Главк. Но мне кажется, это тебя не очень трогает. По-моему, Клодий хочет занять твое место.
— Желаю ему успеха. Красавица Юлия, конечно, ничьими исканиями пренебрегать не будет.
— Ты слишком строг к Юлии. Но в ней действительно есть что-то порочное — в конце концов, они отлично подойдут друг для друга. По-моему, мы очень снисходительны к этому никчемному игроку!
— Развлечения странным образом объединяют разных людей, — отвечал Главк. — Он меня забавляет..
— И льстит тебе. Да к тому же делает это мастерски! Он посыпает свои хвалы золотой пылью.
— Ты часто намекаешь, что он нечист на руку. Скажи, ты и в самом деле так думаешь?
— Дорогой Главк, римский аристократ должен поддерживать свое достоинство, а это обходится недешево. Клодию приходится мошенничать, как по-следнему плуту, чтобы жить, как подобает благородному мужу.
— Ха-ха! Ну, да я теперь бросил играть в кости. Ах, Саллюстий, когда я женюсь на Ионе, то, надеюсь, искуплю безумства юности. Мы оба рождены для лучшей жизни, мы созданы, чтобы служить в более возвышенных храмах, чем хлев Эпикура.
— Увы! — возразил Саллюстий печально. — Что знаем мы?.. Жизнь коротка, за гробом мрак. Нет иной мудрости, кроме той, которая говорит: «Наслаждайся!»
— Клянусь Вакхом, я иногда сомневаюсь, берем ли мы, наслаждаясь, от жизни все, что она может дать!
— Я человек умеренный, — сказал Саллюстий, — и довольствуюсь малым. Мы поступаем как злодеи, опьяняясь вином, когда стоим у порога смерти, но, если б мы этого не делали, бездна казалась бы такой ужасной! Признаюсь, я был склонен к мрачности, пока не пристрастился к вину, — оно вливает в тебя новую жизнь, мой милый Главк.
— Да! Но каждое утро за ней следует новая смерть.
— Верно, похмелье неприятно. Но, будь это не так, никто не стал бы читать книги. Я читаю по утрам, потому что, клянусь богами, до полудня я больше ни на что не годен.
— Фу, дикарь!
— Подумаешь! Да постигнет судьба Пенфея того, кто не признает Вакха.
— Ну, Саллюстий, при всех твоих недостатках ты лучший пьяница, какого я знаю! Право, если моя жизнь будет в опасности, ты единственный во всейИталии протянешь руку, чтобы меня спасти.
— Может быть, и не протяну, если это случится во время ужина. Нет, серьезно, мы, италийцы, ужасно себялюбивы.
— Таковы все люди, которые лишены свободы, — сказал Главк со вздохом. — Только свобода заставляет человека жертвовать собой ради другого.
— В таком случае, свобода — очень тяжелая вещь для эпикурейца, — заметил Саллюстий. — Но вот мы и пришли.
Так как вилла Диомеда одна из самых болыцих, какие до сих пор раскопаны в Помпеях, и более того — построена по специальному плану для загородных домов, принятому в римской архитектуре, небезынтересно коротко описать расположение комнат, через которые проследовали гости.
Они вошли через тот небольшой вестибул, где мы уже познакомились со стариком Медоном, и сразу миновали колоннаду, которую в архитектуре называют перистилем; ибо главная разница между городским домом и загородной виллой состояла прежде всего в том, что эта колоннада помещалась там, где в городских домах был атрий. Посреди перистиля был открытый двор с бассейном. Из этого перистиля вниз вела лестница к службам; узкий коридор по другую его сторону выходил в сад, с боков к колоннаде примыкали небольшие помещения, предназначенные, вероятно, для приезжих гостей. Еще одна дверь, слева от входа, вела в маленький треугольный портик, примыкавший к домашним баням; за ним была гардеробная, где висели праздничные одежды рабов, а может быть, и хозяина. Через семнадцать столетий были найдены остатки этих древних нарядов: ветхие, истлевшие, они сохранились, увы, дольше, чем предполагал их бережливый хозяин.
Но вернемся в перистиль и попытаемся теперь окинуть взглядом весь дом, следуя за гостями.
Пусть читатель сначала представит себе колонны портика, увитые гирляндами цветов; цоколи колонн были красные, а стены вокруг сверкали разнообразными фресками; за раздернутыми занавесями был таблин, который по желанию закрывался застекленными дверьми, вдвигавшимися в стену. По обе стороны от таблина были небольшие комнаты, в одной из которых хранились драгоценности; все эти комнаты, так же как и таблин, сообщались с длинной крытой галереей, которая обоими концами выходила на террасы, а между террасами, примыкая к средней части галереи, находился зал, где в тот день был приготовлен ииршественный стол. Все эти комнаты, хотя располагались почти на уровне земли, были на один этаж выше сада; а террасы переходили в открытые, поддерживаемые колоннами галереи, которые опоясывали сад.