Начальник ИНО принял в штатском. Розовый, холёный, он во время разговора играл собственными ногтями. Они были отлично обработаны маникюршей. Небрежно следя за их розовым блеском, барин в великолепном костюме мне вещал с высоты несколько приподнятых начальственных стола и кресла общепринятые истины:
— Вы всё говорите о деньгах, товарищ Быстролётов… Деньги, деньги… Конечно, деньги — нужная в жизни вещь, но ведь не в них главное. Мы, советские люди, партийные и беспартийные, думаем не о деньгах, а о коммунизме и Родине. Вы понимаете? Нас движет вперёд великая идея, и только она может дать нам удовлетворение жизнью. Вы в своё время хорошо работали — честь вам и слава! Но ваше гордое сознание о проделанной работе у вас никто не отнял и не мог отнять. Не правда ли? Оно при вас всегда и останется до смерти. А это — самое главное в жизни. Гордитесь и будьте довольны.
Барин угостил меня проповедью, но отказал в помощи.
Начальник административно-хозяйственного отдела был, как и полагается тыловику, одет в полевую форму, гимнастёрку с зелёными железными пуговицами и при ремнях. Правда, стальной каски не было, но она хорошо виделась глазами моего воображения. Движения резкие. Речь отрывистая.
— Мы не можем бросаться деньгами по справкам и свидетельским показаниям. Понятно? Если будем давать деньги одним нашим сотрудникам по свидетельским показаниям других, то в государственной кассе не хватит денег. Поняли?
Перед барином из ИНО в своём потёртом тряпичном костюмчике я сидел с опущенной головой. Мы просто не понимали друг друга: ободранные нищие, Анечка и я, и сытые мещане — Лина и Клара, и барин-генерал: советское общество уже давно расслоилось на четко отделенные друг от друга группы, каждая из которых имела свой особый уклад жизни и свое собственное миросозерцание.
Ни Лина, ни барин не были извергами. О, если бы это было так! Тогда можно было бы посчитать их исключениями и верить в единство народа, строящего коммунизм; можно было бы простить Сталину сознательное искоренение революционной монолитности и посчитать, что с ним все покончено. Но Лина и генерал были типичными фигурами бюрократически расслоенного общества, они были приговором советской судьбе, и, пряча под столом грязные руки в обшлага, я печально думал о непоправимости происшедшего.
Партийный барин-генерал и обывательницы — они тоже законные наследники Сталина. Из Мавзолея их не вынесли и не вынесут: руки коротки!
Слушая второго генерала, я едва удерживался от смеха: как он хорошо знал свою среду!
Когда перед войной Микоян в первый раз побывал в Скандинавии и посмотрел на роскошные столы с холодной закуской, без присмотра и обслуги установленные в отдельных комнатах ресторанов для того, чтобы посетитель сам вооружился тарелкой, вилкой и ножом, взял понемножку с каждого блюда и бросил монету на тарелочку у двери, то в Москве были сделаны опыты — буфеты без обслуги были организованы в Большом театре и в других местах, в частности, в Главном управлении госбезопасности. Затея блестяще провалилась! Продукты разворовали, и через несколько дней буфетчицы уже зорко следили за руками строителей социализма. Я слушал бравого генерала и думал, что он дьявольски прав, но при Сталине маленький доносик мог бы обеспечить ему бесплатную поездку в места, откуда я вернулся…
Понурив голову, я мысленно улыбался и был благодарен генералу за свою улыбку!
Ещё до моего возвращения из Александрова Анечка встретила в приёмной Военной прокуратуры СССР Б.В. Майстраха — он подкрался сзади и чуть не со слезами обнял её за плечи. Это была приятная встреча — много воспоминаний об умерших, много радости, потому что кое-кому всё же довелось живым выбраться из могилы. Потом встретилось немало знакомых по лагерю людей, бывших контриков сталинского времени. Но не всякая встреча была приятной, потому что многие люди, невинно заключенные в лагеря, вели себя там недостойно. Кое-кто, зная за собой грехи, намеренно сторонился нас, кое-кого мы отшили от себя сами, напомнив им их небезупречное прошлое.
Я встретил Баркова, бывшего начальника Протокольного отдела НКИД и проверенного доносчика из тайшетского Озерлага, — его поселили в доме писателей, очевидно, в целях наблюдения за жильцами, а если понадобится, то и для провокации.
Анечка встретила Тамару Рачкову… Воля сделала чудеса, она опять перевернула жизнь, стоявшую в лагере кверху ногами, и всех поставила на свои места: недоучка, бывшая в лагере царицей, Тамара стала опять только недоучкой; великосветская куртизанка Леля Монахова, в голодный год кормившая сливочным маслом своего котенка, опять превратилась в замызганного агронома…
Мы всегда утверждали, что безвинное заключение ещё не делает человека хорошим; нужно знать, как он держал себя в загоне. Поэтому мимо рачковых и барковых мы гордо прошли, не ответив на поклоны.
Знай, сверчок, свой шесток!
Приятно было только сознание, что мы дожили до времени, когда в Москве стало модно и выгодно называть себя контриком!
Кто бы это мог подумать, а?!
Тут нелишне вспомнить ещё об одной встрече. У станции метро мы заметили лежавшего на клумбе цветов мертвецки пьяного человека, облёванного и мерзкого. Проходившая старуха даже плюнула в него. Анечка пригляделась — Борис Григорьев, член нашего кружка в Суслово! Человек, прикасавшийся к Шёлковой нити! Потом мы встречались не раз, он бывал у нас и рассказал свою историю, которую я коротко передам здесь — уж очень она характерна для своего времени.
Григорьева вызвали из Суслово в Москву на конкурс художников-архитекторов. Поместили на работу в закрытую мастерскую. Там он подружился с девушкой, такой же, как и он сам, бывшей студенткой архитектурного института и контриком. Они дали слово пожениться, если выйдут живыми из заключения. «Мы были очень счастливы, — повторял Григорьев… — Счастливее многих миллионов вольных людей». Срок у них кончался почти в одно время, оба были москвичами. Казалось, жизнь поворачивается к ним хорошей стороной, планам не было конца, осталось только дождаться близкого освобождения. Но тут, у порога свободы, она заболела вирусным воспалением лёгких и умерла, а его за полгода до освобождения неожиданно перебросили в Сибирь на вольное поселение после отбытия срока, в глухую деревню близ реки Васюган. В холодный день от пристани этап шёл пешком под проливным дождём. Одни мужчины-«краткосрочники». Пришли еле живые. Конвой усадил людей в грязь и вызвал население деревни. Оказалось, что тут живут одни женщины — мужчин или перебили на фронте, или они не вернулись в колхоз после демобилизации.
— Выбирайте женихов, бабы! — хохотали солдаты.
Первой вышла выбрать себе сожителя председательница, молодая рябая женщина. Осматривала сидящих в грязи мужчин, как скот. Подошла к Григорьеву.
— Ну, ты! Поднимай голову, слышь! Смотри сюды, не отвёртывайся, гад! Сколько годков? А? Ну, ладно, беру. Эй, начальник, запиши за мной энтого белявого, он вроде моложе и из себя получше!
— Так я стал подневольной наложницей этой стервы, — опустив глаза, говорил Григорьев, надрывно пыхтя сигаретой. — Кормила она меня по тем временам неплохо, крала из колхоза, что могла. В любви была зверем. Я её возненавидел. Да что там рассказывать… Чувствую — ещё месяц-два и её зарежу. При обходе оперуполномоченного подал заявление, что прошу отправить в Заполярье на поселение. Опер начал было отговаривать, потом понял. Со следующим этапом потащили меня в Норильск. Да, теперь пью, Дмитрий Александрович. Пью крепко, это верно. Так ведь и причины же были — без них в жизни ничего не бывает…
В это же время нас нашли Лида Малли, Ольга Исурина и Женя, их сестра. Было приятно встретить людей, с которыми шёл по лезвию ножа в Лондоне, Париже и Берлине, но я помнил Раджабова и его рассказ и понимал, что срок в 3 года, литерную бытовую статью и досрочное, через полтора года, освобождение Лида и Ольга могли получить только за какие-то услуги: сталинские чекисты были не особенно щедрыми людьми!
— Дима, я голодна! — кричала с порога Лида и начинала бесцеремонно опустошать наши скудные запасы. А потом решила женить меня на себе. Действовала грубо и прямо: Анечка была изнемогающей от непосильного труда нищей, а у Лиды ещё оставалось 48 000 рублей, полученных после реабилитации в качестве компенсации: как-никак она была женой генерала, старого чекиста. Анечка не жаловалась и молча страдала.
Так прошла зима пятьдесят седьмого года. Началось лето и жара. У чанов с кислотой работать стало трудно. Анечка не могла искать другую работу — не было времени: она приходила и падала на постель в изнеможении. У неё началась жестокая гипертоническая болезнь; жестокая потому, что каждодневно условия труда на заводе и условия быта в доме создавали постоянное внутреннее напряжение. Анечка разрывалась на части, пытаясь заткнуть дыры в бюджете и отразить бесконечное тявканье и рывки человеческого шакалья, среди которого мы жили. Она не похудела и выглядела не очень плохо, как все гипертоники, но болезнь быстро прогрессировала. И однажды ей пришлось из-за боли в затылке остаться дома. Потом ещё. Ещё. Она стала плохо видеть, неуверенно ходить. А кислотные ванны не ждали — работа требовала присутствия на заводе, от этого зависел заработок и, значит, наша жизнь. В это время я ещё не мог работать и по-прежнему висел у неё на шее. Она пока с трудом сама держалась на поверхности и поддерживала меня. Но нужно было получить ещё один удар посильнее, чтобы пойти ко дну.
И она его получила.
На радиозаводе в больших количествах требуется спирт для промывания электродов. Количество спирта легко определяется количеством электродов и порядком их мойки. Между тем начальник электролитного цеха, бывший сталинский чекист, которого при Хрущёве выгнали с работы, выписывал его бочками, без всякого соотношения с действительными потребностями. А спирт на заводах — единственная принятая в обращении монета: за спирт делается всё — кладовщик без требования выдаёт материал, вахтёр без осмотра пропускает с завода. Спирт — это прочное основание всех злоупотреблений. Незаконно получаемый, ненужный в производстве спирт стал употребляться начальством на постройку и отделку своих квартир и дач, для изготовления мебели и комнатного оборудования и на всякие иные личные нужды, потому что спирт — это лес, металл, лак и разные другие дефицитные материалы, но прежде всего — внеплановый труд рабочего. На заводе возникло оживленное производство налево. Попивало начальство, попивали с его ведома и рабочие, ибо в коллективе нельзя воровать, не делясь с другими: пьёшь сам — налей и свидетелям. А где водка, там и разврат. На заводе открылись укромные уголки, специально приспособленные для десятиминутных свиданий.
Летом начальник цеха ушёл в отпуск, и Анечка выписала спирт по норме. Когда бывший чекист вернулся, он устроил скандал и выписал спирт в прежнем количестве. Бухгалтерия запротестовала — побоялась контроля. Возникло напряженное положение: рушилась основа привольного житья-бытья.
Но старый сталинский служака не растерялся. Он отвинтил окуляр с одного импортного прибора, вложил его в сумку Анечки и поднял крик, что инженер Иванова вывела из строя дорогостоящее оборудование.
Всё было подготовлено заранее: прибежали парторг и профорг, собутыльники и сообщники, разъярённые угрозой их блаженному бытию, и потребовали немедленного обыска. При рабочих сумку Анечки обыскали и… ничего не нашли! Клеветники открыли рты… Окуляр, оказывается, уже лежал на окне: Анечка в слезах полезла за платочком, наткнулась рукой на посторонний предмет и, не думая и не понимая, в чём дело, отложила его в сторону.
Провокация сорвалась. Провокация в отношении женщины, отсидевшей два срока. Провокация в отношении жены, у которой муж — бывший контрик. Всё было рассчитано хорошо. Анечке грозило заключение в третий раз, а мне…
Но Анечка есть Анечка.
Целую ночь она писала и переписывала обширное заявление и понесла его… Куда? В райком! Рассказала всё: о себе и обо мне, о положении дел на заводе, о провокации.
И ей поверили.
Допросили рабочих и открыли всё. Руководство было снято. Директор скоропостижно умер. А однажды на площади Дзержинского какой-то контролер автобусного движения вежливо снял фуражку и, приятно осклабясь, осведомился у Анечки о её здоровье. Это был бывший чекист и начальник цеха: родная партия спустила его вниз до положения уличного регулировщика.
Но Анечка была добита: травля окончательно сшибла её с ног, и подняться она уже не смогла.
Примерно в это время незаметно от Анечки я вложил в наш семейный конверт-архив ещё один документ. На память о времени. Как монумент ей самой.
Боясь мозгового удара, Анечка написала завещание и носила его с собой на работу, очевидно, ожидая паралич именно там, в особо не благоприятных условиях.
Вот текст этого завещания, потихоньку взятого мной из её рабочей сумочки:
Завещание на случай моей скоропостижной смертиОбладая плохим здоровьем и боясь движения на улице, я пишу это для того, чтобы после моей смерти на моего мужа Быстролётова Д.А. и дочь Милашову М.В. не легли бы какие-нибудь подозрения или обвинения. Я нахожусь в здравом уме, но постоянная боль в голове, шум в ушах и частое выпадение зрения заставляет меня серьёзно подумать о том, что со мной может на улице произойти катастрофа, которую следователь может истолковать как самоубийство и начнёт трепать нервы мужу и дочери. Оба они не являются причиной катастрофы и не являются в чём-либо виновными. Мне нечего больше писать. Муж знает всё, что я смогла бы сказать ему перед смертью: что жалею, что расстаюсь с жизнью, которую очень люблю несмотря на все невзгоды, и что прошу его поскорее забыть меня и найти себе лучшую подругу, чем я.
17 февраля 1957 г.
А. Иванова.
Глава 4. Подъем по крутизне
В 1956 году я дважды получил по месячному окладу и 3600 рублей в порядке компенсации. Это мне подняло дух. Позднее Юлия вернула часть моих книг и мебели, и всё наиболее ценное было немедленно продано. Я чувствовал гордость, отдавая Анечке эти деньги: я ей помогал. Это мой первый заработок! О, блаженство! О, мужская гордая радость от сознания своей силы! Однажды, проходя мимо обувного магазина, Анечка сказала, что вот эти чёрные лодочки, выставленные в витрине, ей нравятся. Боже, с каким нетерпением я стоял в длинной очереди, с каким восторгом преподнёс ей эти туфельки: ведь это был мой первый подарок!
В сентябре 1956 года настал день, когда вызванный к Анечке врач установил у неё давление выше, чем отмечено на шкале аппарата, то есть свыше 240.
На следующий день я нашёл Медицинское реферативное бюро при Центральной медицинской библиотеке и дрожащими руками взял несколько немецких журналов: мне поручили сделать рефераты статей. Как сейчас помню: о сужении уретры у мужчин.
Пусть она будет благословенна, эта уретра!
Через десять минут чтения и напряжённых размышлений я едва не слетел со стула, до того вдруг закружилась голова. Закрыл глаза, руками держась за стол, отдохнул и через полчаса начал работать снова. Я знал: Анечка лежит дома, я должен работать, я обязан протянуть руку и поднять упавшую! Только в труде наше спасение! Только в труде!
С этого начался мой трудовой путь.
Я приходил домой с головой, как будто налитой свинцом. А наутро начинал работать снова.
Получил первые заработанные деньги. С какой радостью! Как это было прекрасно! Но денег не хватало, и я попытался ускорить работу. Сначала осторожно. Тщательно проверяя себя. Потом пустил машину на полный ход, какой только возможен для престарелого паралитика.
В январе 1957 года я раскопал золотую жилу: Всесоюзный институт научной и технической информации.
Хорошо помню проверочную беседу с работниками редакции журнала «Биология» Гвоздевой и Чувалиным.
— Где вы оканчивали, товарищ Быстролётов? — приветливо спросила Гвоздева, немолодая женщина, научный сотрудник, мой будущий начальник.
— В Швейцарии. В Цюрихе.
— Ах так. Тогда вы должны прекрасно знать швейцарские методы борьбы с эндемическим зобом, не так ли?
— Конечно, — говорю я, улыбаясь: поток интереснейших воспоминаний и точнейших сведений обрушивается на мою голову. Я открываю рот… И вдруг с ужасом замечаю, что я забыл, что такое зоб: вижу перед собой Бангофштрассе, по которой вечером любил ходить, здание Университета, лебедей на озере, белые вершины гор… Миллион других мелочей, Но зоб… Мгновение тому назад знал, а теперь забыл! Проклятое выпадение…
Пот выступил у меня на лбу.
— Вы не волнуйтесь! — мягко говорит Гвоздева. — Я всё понимаю. Поработайте у нас, окрепнете, память вернётся, всё станет на своё место…
Будьте же сторицею вознаграждены судьбою, советские люди, которые ласковым вниманием помогли мне перебороть недуг и стать на ноги!
В ВИНИТИ остро нуждались в переводчиках с так называемых редких языков — португальского, африкандерского, чешского, фламандского, сербо-хорватского, норвежского и других. Платили хорошо, хотя и медленно. Я бросился в это бумажное море с головой, избрав своей специальностью биологию и географию, а из знакомых мне языков — английский, немецкий, датский, голландский, фламандский, норвежский, африкандерский, шведский, португальский, испанский, румынский, французский, итальянский, сербохорватский, чешский, словацкий, болгарский и польский. Конкурентов у меня не было, работы хватало, но очень мешали выпадения памяти: вдруг ни с того ни с сего какое-нибудь нужное слово или группа слов выпадут — и тогда, хоть убей, их не вспомню. А ночью проснусь, как от толчка — это вернулось забытое днём.
Труд переводчика выгоден только при одном условии: если человек так знает язык, что может работать без словаря. Конечно, все материалы были сугубо научные, полные самых сложных и разнообразных терминов и понятий. Необходимо было, кроме языка, хорошо владеть темой.
Я не был биологом, но помогла солидная медицинская подготовка. Так я справлялся со всеми трудностями и замечал, что чем больше работаю, тем легче мне работать: в мозгу медленно, но неуклонно восстанавливалось кровообращение, как видно, за счёт образования новых сосудов. Я требовал — и мозг подчинялся и сам строил систему своего кровоснабжения!