В нашем институте комсомольцы сгружали бумагу для институтской типографии, и один сделал другому замечание по поводу нечестной работы. Комсомолка, «дружившая» с лентяем, заманила в выходной день честного работягу за город, где он и был зверски избит приятелями лентяя. Потом комсомольская организация «судила» виновного, вынесла ему порицание и оставила дело без последствий, так что теперь и потерпевший, и хулиганы продолжают оставаться в одной организации, величают друг друга товарищами и вместе идут к коммунизму.
Милиция и ОБХСС с восторгом ухватились за новое направление — оно освобождало органы поддержания порядка от всякой работы и заботы: каждый милиционер, составлявший акт о нарушении, становился врагом своему начальнику и товарищу потому, что все отделения милиции в пределах района, и все районы в пределах города, и все города в пределах страны соревновались друг с другом в том, у кого меньше замечено нарушений — ведь число преступлений растёт только в Америке, а у нас оно резко снижается, поскольку страна заселена новыми людьми, а премиальные начисляются, исходя из результатов соревнования!
Когда Анечка работала в милиции, то наслушалась там разговоров о ещё одной причине бездействия органов порядка. «Вот вызвали, обвиняют в злоупотреблениях в магазине, — объясняла ей какая-то труженица советской торговли, — а я не беспокоюсь: чего мне? Суну десятку, и всё!»
А раз по дороге на Кавказ попутчица, заведующая большим ларьком, добродушно и доверчиво нам объясняла технику организации фиктивных взломов и ограблений по предварительному сговору с милицией.
Затем стало перестраиваться и правосознание населения за счёт его горластого и бессовестного большинства, которое делает погоду на всех собраниях коллективов: каждый хулиган, особенно несовершеннолетний, может рассчитывать у нас на яростную защиту со стороны других действительных или возможных правонарушителей громогласными ссылками на гуманность и коммунизм, а настоящие советские люди бессильно молчат. Поэтому, естественно, на улице и в общественных местах наступила власть хулиганья, распоясавшегося при двойной поддержке партии и милиции.
Только к самому концу этого удивительного времени в ЦК и правительство посыпались протесты, и хрущёвская пресса разрешила себе первые робкие проявления несогласия с толстовским и христианским непротивлением злу. В «Крокодиле» появилась карикатура: пьяный хулиган идёт по улице, все разбегаются и прячутся кто куда, а он орёт: «Граждане, куда ж вы?! Берите меня на поруки!» В театре, с эстрады, я слышал диалог:
— Вчера вечером на улице вижу, пьяный хулиган избивает старушку. Подскакивает милиционер. Хулиган бросается и на него. Милиционер, к счастью, не растерялся: раскрывает кобуру и…
— Выхватывает пистолет и стреляет в хулигана?!
— Ну, что вы… Вынимает карандаш, чтобы…
— Составить акт?!
— Да нет же, как можно! Чтобы подчеркнуть в газете подходящее место в одной недавней речи!
Таков быт улицы и нашего двора. Право, поставленное на защиту нарушителей против потерпевших. Организованная дезорганизация. Хрущёвщина в чистом виде.
Наискосок от моего дома — кинотеатр и обувной магазин.
Если хвост в кассу кинотеатра вьётся змеёй в три кольца — значит фильм западный. Если хвост небольшой — фильм наш.
В магазине все полки заполнены отечественной продукцией, но покупателей мало — все только бегают и ищут. Но в одном углу толкучка, ссоры, шум. Там дают импортную обувь. Западную — французскую, итальянскую, английскую — сапожки, стоящие месячный оклад тех девушек, что рвутся к стойке.
А как жить потом? Откуда и как они добывают деньги?
В троллейбусе тихо, я слушаю разговор сидящих впереди меня молодых женщин.
— Ты чего такая сонная?
— У меня сосед инвалид, получает большую пенсию. Вчера дочь с мужем всю ночь били его головой об стену, выколачивали деньги. Только задремлю, опять в стенку бух-бух-бух… Не дали спать. Совести у людей нет, а ещё студенты!
В нашем доме сын-подросток выбил матери зуб, выколачивал деньги на «личную жизнь». Все были за то, чтобы взять его на поруки и перевоспитать. Я хотел передать дело в Народный суд, мне не позволили, и в виде протеста месяца на два я ушёл из товарищеского суда.
И опять тот же вопрос: выводы?
Наши огромные дома — брошенное ничейное имущество: их может портить всякий, кто хочет. И деревья, и цветы — всё ничейное. Всё прозябает без хозяина: заступиться некому. Всё, что я вижу вокруг — никому не нужно. Придёт в негодность это — сделают или построят другое. «На улице не останемся, — говорят мне во дворе. — На то и Советская власть».
Эта варварская или иждивенческая мыслишка — основа поведения людей на улице и в доме. Она считается завоеванием революции. Пожилые бабки на скамейках, их пьяные сыновья и распущенные дети — все за неё. Спорить, доказывать, останавливать — бесполезно. Защищать нечем — закон и сила за нарушителей. Наказывать — опасно, невозможно, бесполезно.
Да и зачем? В обстановке, в которой мы живём, спокойные и честные люди — тоже беззащитные и ничейные.
И я тоже — ничейный.
Однако пора с фешенебельных проспектов, по которым тащатся плохо одетые малокультурные люди, вчерашние обыватели захудалых деревень, войти в огромный, облицованный светлым камнем дом, который внушительно высится на углу двух проспектов, наискось от станции метро с обязывающим названием «Университетская».
Это моё жилище, моя крепость, как говорят англичане: в этой крепости я и живу, осаждённый татарами.
В доме помещаются четыре магазина. При других порядках, не выходя из дома, можно было бы спокойно жить месяцами, такой дом сделал бы честь любой столице. Но не дом делает быт, а люди, и порядки у нас хрущёвские.
Вот от них-то и все наши беды.
Дом девятиэтажный, с тридцатью подъездами. Население достигает восьми с половиной тысяч человек, а количество квартир — семисот. Перед домом парк, внутри дома — свой сад.
Постройка дома солидная, квартиры оборудованы комфортабельно — есть газ, горячая вода круглые сутки, лифт, мусоропровод. В санузлах — финское оборудование, на полу — финский паркет. Всё чудесное, высокого качества. Но оборудование пригнано непрочно, стоит косо, всюду дыры, наляпан цемент. На первый взгляд трёхкомнатная квартира кажется хорошей, а чуть приглядишься — и со всех сторон выпирают все недоделки, вся небрежность и неумение строителей. Нет, это не западная современность, это пока наш переходный период и первые шаги к современности.
Дом был выстроен для преподавателей МГУ, но вместо них вселили работников райжилотдела, военных, иностранцев и реабилитированных; все вместе они составляют около половины населения. Вторая половина — рваньё и отбросы из подвалов и лачуг, давно брошенных старыми москвичами, кадровыми рабочими, и самотеком заселёнными пьяницами, ворьём и случайными проходимцами, хлынувшими в Москву на поиски более лёгкой жизни. Достаточно сказать, что десять процентов населения величественного дома — татары из захолустных деревень, неграмотные, алкоголики и агрессивные наглецы. Часть их устроилась при доме дворниками — их в ЖЭКе 120 человек (спасибо социализму, при нём безработицы никогда не будет!). Тут играет роль то обстоятельство, что в милиции много татар, через которых и даются взятки начальству.
Множество полезных и нужных людей в Москве безнадёжно бьётся в тисках невероятной жилищной нужды: одна наша сотрудница, кандидат наук, вернувшись из Лондона после курса специализации, нашла, что её муж живёт с другой женщиной и ей отгорожен узкий проход в три метра длиной и один метр шириной: прямо из двери она на коленях вползает на нары, где живёт и работает — пишет докторскую диссертацию, и не имеет надежды стать на очередь, ибо у неё уже полная московская норма жилплощади-3 м2! А мои соседи и подобный им человеческий мусор живут в новых домах и в условиях комфорта, который им не нужен.
Ну вот, теперь пора рассказать о соседях.
Татарское нашествие больно коснулось меня с Анечкой: мы получили комнату в 13 м2 в трёхкомнатной квартире, где две другие комнаты в 18 и 20 м2 занимает татарская семья. Глава семьи — конюх на складе, умер от пьянства и туберкулеза. Его вторая жена, Фатиха, — психически неполноценная: три года она просидела в 1-м классе сельской школы и была исключена как непригодная для учения (может только подписываться). Это маленького роста безобразная старуха; за воровство её в деревне жестоко били, и следы побоев остались на лице. Фатиха — злая, завистливая и хитрая тварь. В квартире она подворовывала, что может, и грызет Анечку из злобы, зависти и по расчету, думая, что если мы не выдержим и уйдем, то они захватят нашу комнату.
Сморщенная и зловонная, она приходила в ярость, когда Анечка появлялась в кухне с подрисованными губами или в новом платье:
— Намазалась! Мы, если намажемся и оденемся, будем ещё лучше!
И так было каждый день. Я уходил на работу утром, приходил вечером. Целый день оставшуюся одну Анечку соседи грызут насмерть и фактически беспричинно. Когда в недели дежурства старой Фатихи наша финская чудесная уборная приходит в состояние клоаки и я, указывая себе на нос, протестую, то Фатиха решительно отвечает:
— Уборный не роза, нюхать не надо!
Вначале Фатиха с помощью соседей-татар писала на нас доносы в домком. Убедившись, что это не помогает, она пустилась на провокации: исцарапает себе лицо в кровь, выбежит на лестницу и зовёт своих татар на помощь, крича, что Анечка её избивает. Но на её беду такие провокации тоже не принесли пользу. Так и живёт она за картонной стеной как притаившийся враг.
Старшая дочь умерла в сумасшедшем доме, вторая, Ха-нифа, — нервно-психическая больная, умеренная алкоголичка, член КПСС, фабричная работница. Под влиянием алкоголя впадала в ярость, что тоже не способствует спокойствию Анечки и успеху лечения гипертонии. Она не менее опасна, чем Фатиха. Однажды она вызвала свидетелей, чтобы они удостоверили, что ночью мы пытались взломать их замок в целях ограбления квартиры. А дело было проще: младшая дочь, Рахмиля, привела с улицы неизвестного мужчину, потому что мать уехала в гости ночевать и койка была свободна, но не могла открыть дверь, так как пьяная сестра не слышала стука. Поднялись мы и увидели, как Рахмиля старается открыть дверь всем, что попадается под руку. Кстати, о Рахмиле.
Желая найти с нею общий язык, Анечка помогла ей прилично одеться. Помню, Рахмиля вышла на кухню в шляпке, с сумочкой, на высоких каблуках.
— Ну, как? Хороша?
— Да, — ответила Анечка. — Но ты, Рахмиля, никогда не подмываешься и от тебя пахнет, как от кобылы летом. Надо мыться!
И она объяснила, как это делается. Минут через десять я зашёл в умывальную вымыть руки. В ванной, финской, могущей быть белоснежной и блестящей, стояла на четвереньках Рахмиля так, как была, — в шляпке, в туфлях на высоких каблуках и с модной сумочкой в одной руке, а другой подмывалась.
Установить контакт с Рахмилей так и не удалось: она стала приводить мужчин в кухню и делать любовь на нашем кухонном столике. Меня это не устраивало: получить сифилис от случайной хорошенькой женщины плохо, но подхватить его от собственного кухонного стола — ещё хуже. Я пожаловался в домком, и с Рахмилей мы окончательно поссорились. Как раз в это время с большим трудом я добился приёма у генерала милиции и рассказал ему о нашем житье-бытье. Генерал подумал, почесал затылок и посоветовал нам поскорее бежать, пока татары не сговорились и не сделали нам срок.
Таковы дочери. Теперь о сыновьях. У старшего, Энвера, — опухоль мозга. Он — сапожник, ворует кожу в госмастерской и дома шьёт ботинки, бьёт жену и заявляет, что будет жить с собственной дочерью, когда та подрастёт: раздвигает ребёнку ножки, осматривает и приговаривает: «Эх, растёт для меня цветочек!»
Жена не спит ночами, стережёт дочь, днём бегает к Анечке плакаться, но не прочь попутно перехватить водки у Хани-фы. Второй сын, Шамиль, смог служить в армии, женился и ушёл из дома. У него русская чистенькая жена и сын, страдающий судорожными припадками. Третий сын, Равиль, сидит в психоизоляторе, это немой идиот с ухватками гориллы. Четвёртый, Алим, живёт с нами: это восемнадцатилетний полунемой микроцефал, злая тварь, которая, когда разозлится, норовит укусить мать. Работает в мастерской для душевнобольных, клеит там коробочки. Мать в восторге от его ума и красоты, обращается к нему на «вы» и называет его только «комиссаром» или «директором». Когда сын провинится, мать кричит:
— Директор, Вы не хотите по голым жопам мокрым тряпкам?
Не умея приучить сына к человеческой речи, мать научилась говорить с ним на его зверином языке, она теперь хорошо мяукает и рычит, и они бегло объясняются друг с другом: когда в нашей квартире нет скандала, рёва или мата, то слышится ласковое звериное урчанье.
С Ханифой живёт муж, русский, приблудившийся солдат, потомственный алкоголик — у него отец и брат шизофреники. Это вор, он принимает товар в ресторанах, снабжает семью, кормится сам, продаёт ворованные продукты из-под полы, а свой оклад пускает на водку. Обращение в ОБХСС и в милицию бесполезно, жалобы по месту работы — тоже: там живут со взяток, воры в торговле нужны прежде всего самим директорам, и Борис Васильевич на наших глазах благоденствует вот уже который год. Правда, в ОБХСС выставили ему карточку «Вор», а в милиции «Хулиган», но на этом и успокоились.
Но когда он в пьяном виде замахнулся на Анечку стамеской, да ещё при свидетеле, члене партии, заведующем столярной мастерской, то мне удалось устроить ему привод, карточку хулигана, штраф и предупреждение. Сейчас с ним установилось состояние вооружённого нейтралитета. В трезвом виде Борис Васильевич неплохой человеке претензиями на культуру, например, любит кино. Когда у нас собираются гости, почтенные старушки, учёные с именами, из-за картонной стены слышится зычный и сочный мат и пере-мат, и я потом заявляю соседу энергичный протест, то он только недоумённо разводит руками и обиженно говорит:
— Так я же не ругался! Просто рассказывал Наташке и Аньке (меньшой дочери и жене) про кино!
Так длилось пять лет, во время которых мы усиленно ухаживали за соседями, желая подарками, угощениями и мягкостью найти путь к миру: давали подработать Фатихе, кормили вареньем идиотов, подносили бокальчик Борису. Это было ослепление, какое-то странное наитие, мы точно забыли наш лагерный опыт. Потом обрезали материальную помощь и подачки, за каждый скандал стали платить усилением нажима. И тут всё пошло на лад! Хамы поджали хвосты, стали тише. Но моя крепость сделана из картона и втиснута в клетку со зверьём. Мы живём всегда начеку.
Англичане говорят: «Мой дом — моя крепость!» Мы с Анечкой повторяем: «Наш дом — опасный обезьянник!»
Конечно, можно было бы обменяться комнатой, но в чем гарантия, что будущие соседи окажутся лучше теперешних? Татары — простые люди, в какой-то мере они меня боятся; а если соседкой будет советская генеральша? Мой приятель по Парижу, отставной полковник КГБ, живёт в квартире, где соседка наотрез отказалась принимать участие в уборке: «Чистота меня не интересует. Если она вам нужна — убирайте сами!» И всё. Жена полковника чистюля. Она нервничает и страдает, моет и убирает за соседей, он ругается и ищет новую квартиру, а мы наблюдаем и пока присмирели в своей комнатушке. Таких примеров много. Купить отдельную квартиру через кооператив боимся: вдруг по жребию получим 20-й этаж? Там люди клянут свое житьё из-за неполадок с лифтами, и все стараются куда-нибудь сбежать. У нас лифты тоже часто стоят, и поэтому какой музыкой звучат для нас слова от разъярённых ожидающих:
— Кажному гаду дают комнату на втором этаже, а тут вот стой после работы и жди!
Анечка говорит, что надо бежать прежде, чем мы одряхлеем. А сама недавно спаслась от мозгового удара тем, что у нее вовремя пошла горлом кровь. Куда же бежать? Ведь Фатиха в ожидании рубля хоть подаст кружку воды или сообщит в домком… Нет, пока надо сидеть на месте…
Чувствуя себя дома как в осаждённой крепости, я вынужден был пойти на работу в товарищеский суд при нашем доме, чтобы найти хоть какую-нибудь опору в партийной организации, домкоме и милиции.
Я много и утомительно тружусь в институте, всё свободное время пишу для себя, а часы вечернего отдыха отдаю общественной работе.
И не жалею.
Я живу среди людей, и товарищеский суд даёт мне возможность взглянуть на жизнь в сотнях комнат дома. Я люблю жизнь и хочу её знать.
Прежде чем в своем рассказе я выйду из квартиры, добавлю несколько слов о нашей личной жизни.
Благородством критики наших противников и высоким художественным мастерством отличаются работы коллектива художников, назвавшего себя смешным словом Кук-рыниксы: их карикатуры делают нам честь в отличие от бесчисленных и плодовитых некультурных мещан (Фомичев и другие), выплодившихся на поверхности сталинско-хрущёвской культуры и целящихся в противников, но метко попадающих в наше самолюбие: интеллигентному советскому человеку за их продукцию просто стыдно.
Я не понимаю технику работы Кукрыниксов и, уважая их, не могу последовать примеру, и, хотя единомышленников у меня много и немало людей, бывших в лагерях со мной рядом, я предпочитаю работать один: инстинктом чувствую, что творчество — одинокое дело. Я даже намеренно мало читаю, потому что боюсь, что бессознательно начну подражать понравившемуся мне писателю и потеряю свою индивидуальность, то есть начну видеть вещи чужими глазами. Я внимательно слушаю критику, но иду своим путём.