Так получилось у меня и с Анечкой. Она подсказала мне немало ценных сюжетиков для моих беглых зарисовок и кое-где указала на художественные промахи. И всё же писать свои воспоминания я хочу сам, хотя бы потому, что это не роман, то есть не стопроцентное художественное произведение.
Но предприимчивая Анечка деятельно участвует в моей работе — она обеспечила мне тыл, взяв на себя все хозяйственные и бытовые заботы.
Я ежедневно просыпаюсь в пять утра и лежу один час, обдумывая наступающий день и всё, что мне предстоит сделать и как именно. В шесть встаю, в семь заканчиваю завтрак и выхожу за покупками. В доме у нас три магазина, где можно купить всё необходимое. Иногда приходится забежать в другие магазины или на рынок, но и эти места расположены рядом или вблизи, и в девять часов я выкладываю рядом со спящей Анечкой всё необходимое. Когда вечером являюсь домой, то меня встречает то, что так желает уставший человек, — уют, чистота, комфорт, забота.
Моё дело — зарабатывать деньги, дело Анечки — их разумно тратить. Больших претензий у нас нет, и всё или почти всё, что нам хочется, мы имеем. «Здоровье и мир!» — вот наша ежевечерняя молитва судьбе. Пока что очередной войны нет и мы относительно здоровы, а потому не желаем ничего лучшего, чем то, что есть. Чтобы сохранять физическую бодрость, Анечка вопреки гипертонии стирает, моет пол, готовит пищу и делает множество других домашних работ — она в квартире маляр, электрик, плотник — словом, мастер на все руки.
Конечно, годы наложили свой отпечаток на её внешность — лицу дали морщины, фигуре — излишнюю полноту. Но они не могли украсть у неё то, что, на мой взгляд, ценнее всего, — отпечаток породы. Когда мы сидим за столом в обществе образованных и культурных людей, Анечка всегда выделяется правильностью черт лица, белизной кожи, хорошей осанкой, непринуждённой приветливостью. Не без зависти женщины говорят о её фотогеничности. Она уверена в себе и в обиду себя не даёт. Меня понимает с полуслова, и многие говорят, что мы даже физически похожи, выглядим как брат и сестра.
К нам приходят в гости только очень отобранные люди. Всех случайных знакомых мы незаметно отсеиваем, а кое-кого после ближайшего знакомства просто вычеркиваем. Но и отобранных так много, что за зимний сезон мы едва успеваем дважды побывать у каждого и дважды принять у себя. Другие вечера берут театр, кино и концерты, иногда лекции.
Но самыми приятными вечерами для нас остаются те, когда мы дома и одни. Каждый в отдельности мы чувствуем себя отрезанной половинкой, которой будто бы чего-то недостаёт. Но вдвоём мы одно. Я в сложенном виде, целое Я. Тогда на душе спокойно, и наступают внутреннее расслабление и отдых.
На шестьдесят восьмом году я ввёл в распорядок недели день отдыха — что поделаешь, старею, ничего не поделаешь. Мы ездим в большой парк и гуляем там по тихим дорожкам и всегда смеёмся над теми, кто покупает дачи и становится их рабами: ни своя клубника, ни свои грибы нас не устраивают, мы — интеллигенты, и ничто кулацкое, мелкособственническое нас не радует.
Не радует нас и семья Лины, и она сама. Все женщины по характеру распадаются на две группы — женщины холостячки — любовницы — ученые и женщины матери-самки с выводком щенят — любительницы и знатоки быта. Для Анечки главное — муж и специальность, для Лины — дети и цены на рынке. Поэтому Анечка удачно организовала свою жизнь, Лина — беспокойная неудачница, остро завидует матери, она вечно наседает на нее как голодный шакал и норовит урвать кусок из рук: ей кажется чудовищным, что бабушка обслуживает мужа, а не внуков, что может поехать к морю без внучки или внучка, может купить пару белья себе, не купив еще три пары — дочери, внучке или внучку. А между тем Лина, Зяма и Сережа хорошо зарабатывают, Лина купила себе хорошую квартиру и хорошо ее обставила и решительно ни в чем не нуждается. Тут сказывается не только разница характеров, но и советский мещанский образ жизни.
СССР — это страна торжествующего мещанства, в которой налет нищенской материальной культуры сгладил внешние признаки рабочих и интеллигентов, и все население, от моего вождя Никиты Сергеевича с его родней до моего соседа Бориса Васильевича с его родней, подведено под один интеллектуальный уровень. Или вынуждено притворяться, что подведено.
Мы чувствуем себя на острове. Он отнюдь не необитаем. Рядом — настоящие интеллигентные люди и мой верный маленький, толстенький и — увы! — уже старенький Пятница.
Что ж, и это счастье! Пусть всё так длится хотя бы еще сто лет!
Но прежде чем рассказать о товарищеском суде, опишу своих соседей по коридору: это типичный набор случайно собранных вместе советских людей — если читатель представит себе их, то ему легко представить себе жизнь и в остальных ста двадцати семи коридорах дома.
Справа от наших дверей живут две семьи. Молодая чета — Дуня и Руслан, евреи, беспартийные, оба инженеры, оба милые и воспитанные. У них маленькая дочь. И русская семья — два сына, слесари-станочники, хорошо одетые и подтянутые, жена старшего брата тихая, милая и скромная закройщица и воспитанный мальчик-школьник, а также мать братьев — малюсенькая и хлопотливая старушка восьмидесяти четырёх лет, шустрая, всегда приветливая.
В следующей квартире жила пожилая культурная женщина, реабилитированная заключённая, мужа которой погубили в лагерях. Еврейка. Мать взрослой замужней дочери-врача. Жить бы ей и жить, но дочь не оставляла мать в покое ни на день — всё требовала денег и помощи, и довела её до инфаркта. В двух других комнатах проживает молодой слесарь-лекальщик Толя, вежливый, хорошо одетый, идеальный тип высококвалифицированного советского рабочего, его миловидная жена, заведующая отделом радиотехники большого универмага, и четырнадцатилетняя хорошо вышколенная дочь.
После смерти реабилитированной в освободившуюся комнату вселили старушку Марию Васильевну, судомойку из ресторана, пьяницу и проститутку. До ухода на работу Мария Васильевна успевала, как говорится, на скорую руку обслужить шоферов, подвозящих во двор товары нашим магазинам, — кого за бутылку кефира, кого за булку хлеба, кого за пакет картошки, в зависимости от магазина и груза.
Вечерами Мария Васильевна сдает свою комнату для пьянок и разврата: по квартире в одних рубашках мечутся пьяные девки, мужчины ревут песни, пьяная Мария Васильевна на кухне жарит мясо. Блевать все бегают без разбора, кто куда добежит — и в кухонный моечный резервуар, в унитаз, в умывальник и даже в ванную. Мат и рёв слышны с лестницы, сама Мария Васильевна фразы не свяжет без похабщины. Однажды я с Анечкой шёл в гости, вдруг из дверей выползла (на руках и коленях) Мария Васильевна, доползла до лестничной площадки, подумала, вернулась, открыла крышку помойного ведра, выблевала туда и уползла обратно в квартиру.
Другой раз мне повезло: вызванный Толей в качестве председателя товарищеского суда, я бежал на помощь и наткнулся на заместителя начальника милиции (он же помощник по политической части), толстого и чистенького старшего лейтенанта в форме, и на оперативника в штатском. Улизнуть обоим стражам порядка не удалось. Мы застали веселье в самом разгаре — и голых девок, и пьяных мужиков, и забившихся в угол миловидную Толину жену с дочкой, и, главное, перегарную вонь и блевотину в ванной. Сама хозяйка не могла стояла на ногах, не опираясь спиной о стену, и еле шевелила языком. Лейтенант стал называть эту старую потаскуху мамашей, а она его сыночком, он даже ради шутки украл из её кармана ключ и потом со смехом подарил ей на память. Но протокол составить отказался наотрез, рассказал пьяной гадине о коммунизме, козырнул мне и был таков! Он не хотел вредить своему начальнику милиции протоколом и тем подтвердил хрущёвский тезис, что только в Америке люди разлагаются заживо!
В следующей квартире живёт почтенная старушка, её пожилая дочь-парикмахер и маленький внучок Димочка. Семья тихая, скромная. Третью комнату занимает Катя, проститутка средних лет, когда-то попавшая под трамвай около «Метрополя» и потерявшая руку и ногу. Катя обслуживает всех инвалидов нашего дома, и когда туда врываются их жены и начинают колотить валяющихся в постели раздетых людей-обрубков, то не выбирают костылей из груды, а бьют кого попало и чем попало.
Катя не прочь и сдать комнату и под кратковременное использование: туда похаживает мой сосед Борис Васильевич, Ханифа уже выбила его оттуда костылём хозяйки в сопровождении такого мата, что все женщины и дети нашего коридора пришли в изумление. А пухлая розовая вдова с шестого этажа рассказывала Анне Михайловне, что Борис Васильевич, обнимая её на Катиной кровати, сумел украсть из кармана домашнего халатика два рубля.
Следующую квартиру занимает вдова крупного партийного работника, шизофреника, много лет отравлявшего ей жизнь попытками самоубийства и буйством. Она ухаживала за ним по ночами, а днём работала врачом-рентгенологом, была всегда занята, я бы сказал, наэлектризована энергией и выглядела худой и здоровой. Теперь он умер, она бросила работу, располнела, опустилась, взгляд потух: одиночество доконало её быстрее тревог.
Следующую квартиру занимает вдова крупного партийного работника, шизофреника, много лет отравлявшего ей жизнь попытками самоубийства и буйством. Она ухаживала за ним по ночами, а днём работала врачом-рентгенологом, была всегда занята, я бы сказал, наэлектризована энергией и выглядела худой и здоровой. Теперь он умер, она бросила работу, располнела, опустилась, взгляд потух: одиночество доконало её быстрее тревог.
В последней квартире коридора тоже живут две семьи. Мужа в одной семье Анечка помнит по авиационному заводу пареньком-комсомольцем; теперь он в летах, коммунист, работает всё там же по профсоюзной линии. Жена — дородная, администратор гостиницы, коммунистка. Дочь окончила вуз, педагог, комсомолка. Спокойная русская семья. Маленькую комнату занимают реабилитированные заключённые: седовласый инженер Миша и бывшая опереточная певица Софья Владимировна. Лагерь переломил им хребет, и после реабилитации они не смогли стать на ноги: инженер Миша целые дни ходит по дому с мокрым зловонным мешком через плечо, роется в помойных ведрах и мусорном ящике, а Софья Владимировна, пробежавшись по магазинам с самодельным лагерным костылём под мышкой, одетой и с костылём укладывается в грязную постель и валяется в ней целый день. Помоечник и симулянтка — две типичные лагерные фигуры, они живо напоминают нам минувшие годы, но бедным соседям не до сентиментальных рассуждений: куча зловонных объедков на кухонной газовой плите отравляет существование педантичной даме-администра-тору — готовить для себя и семьи вкусную еду среди грязи, заразы и зловония поистине невозможно.
Вот и все о нашем коридоре. Картина ясна. Почему мои соседи татары, Марья Васильевна и Катя живут в великолепном доме, построенном для преподавателей МГУ? Их место в лагерях или деревнях, откуда они сбежали.
Почему десять лет нельзя найти управу на проститутку и содержательницу дома свиданий? Из гуманности? А это гуманно, что дочь Толи и маленький Димочка растут среди такой нравственной грязи?!
Если это гуманность, то только хрущёвская!
Не могу не сказать несколько слов о влиянии такой жизни на окружающих.
Я помню Анечку в лагерях. Там было много скверного. И все мы поэтому возмущались, и Анечка, с её прямым и живым характером, — не менее других.
Раздумывая о прошлом и настоящем, я прихожу к выводу, что причиной нашего возмущения был всеобщий нравственный протест, исходивший из убеждения в безнравственности некоторых явлений нашей тогдашней жизни. Все тогда понимали, что эти нарушения, прежде всего, ненормальны, и потому осуждали их, инстинктивно требуя соблюдения нормы: возмущался потерпевший, возмущались свидетели, а нарушитель и покрывающее его начальство смущались, чувствовали себя неловко, не смотрели в глаза, делали вид, что ничего не видели. Этим они подтверждали ненормальность нарушения. Факт аморальности никем не отрицался, а сила протеста зависела от темперамента.
У Анечки он бывал всегда бурным. Когда мы поселились в монументальном доме-дворце показательного района нашей социалистической столицы, то реакция Анечки на все безобразия быта вначале была такая же, как когда-то в лагере, а потом начала сглаживаться все больше и больше, до полного исчезновения: на моих глазах Анечка адаптировалась к нашему быту, как к зловонию: он стал нормальной средой для неё, как заводской химик может не ощущать и не замечать запаха, скажем, сероводорода или карбида.
«Человек есть существо ко всему привыкающее, и, я думаю, это самое лучшее его определение», — заметил Достоевский, описывая царскую каторгу. Пробыв столько лет в заключении, мы не могли к нему привыкнуть, но зато адаптировались к советскому быту в хрущёвское время. Вот два примера этого быта.
Молодая расфуфыренная девушка сходила с троллейбуса — она, очевидно, спешила в гости. За ней стал сходить пожилой пьяный мужчина и сблевнул ей на голову и плечи. Мы с Анечкой сошли раньше и обернулись на крик. Обгаженная девушка стояла в отчаянии, по её лицу струилась блевотина и слёзы. Мимо проходили остальные пассажиры — два офицера, женщина, студентка. Ни один мужчина не бросился задержать пьяного, не накостылял ему по шее; ни одна женщина не бросилась к потерпевшей и не помогла пройти в уборную — она у нас как раз напротив остановки. Пьяный медленно проковылял дальше, люди оглядывали потерпевшую и равнодушно шли дальше без тени возмущения на лицах — это были адаптированные граждане.
И, наконец, последнее наблюдение. В метро пьяный облевал спину и подол шинели милиционера, читавшего книгу. Тот огляделся, брезгливо смахнул с шинели блевотину, сделал шаг в сторону от лужи и снова уткнулся в книгу. Я, в ярости скрежеща зубами, подскочил и прорычал:
— Жаль, что мерзавец не сблевнул вам за шиворот, товарищ милиционер! Очень жаль!
Молоденький милиционер ничего не понял. Между тем поезд остановился, пьяный вышел, и мы покатили дальше.
— А что же я мог сделать? — наконец спросил он.
Я взорвался:
— Схватить его! Притащить в милицию! Набить морду! Заставить вычистить шинель и сапоги! Составить протокол! Получить с него за убыток! Посадить и дать год за позорное поведение в метро — ведь кругом женщины и дети!
Милиционер с удивлением меня выслушал.
— Я, гражданин, сменился с поста, и так кричать на меня не следует: вы, конечно, по виду, может, и профессор, но и я окончил десять классов. Держитесь, как положено!
И уткнулся опять в книгу.
Ну, ясно теперь, что такое хрущёвщина и стиль жизни в царствовании Хрущёва?
Конечно, сначала была бессильная ярость. А потом понимание невозможности борьбы со злом, которое насаждается сверху.
А в результате — адаптация. Человек — существо, которое ко всему привыкает… Анализируя смену реакций Анечки, я думаю, что причина здесь в безвыходности положения, в сознании, что нарушения насаждаются сверху и потому перестают быть нарушениями и становятся нормой. А против норм протестовать нельзя. Поясню мою мысль ещё одним примером.
На восьмом этаже нашего дома живёт большая татарская семья — муж-дворник, жена-мусорщица и выродки дети. Лет пять тому назад проходящей по тротуару Анечке дети сбросили на голову пакет с глицерином и марганцовкой - от удара пакет с треском взорвался у неё на голове. Шляпка была старая, глаза и лицо остались целыми, и Анечка не очень испугалась. Но ярость её была велика. Прошли годы состояния бесправия, приниженности и бессилия.
Недели две тому назад мы возвращались с концерта. Сейчас весна. На Анечке была новая модная шляпка в виде светлого мужского цилиндра — она ей шла, и Анечка очень гордилась ею. На лестнице те же шалуны, которые подросли в безнаказанности и стали злостными хулиганами, подстерегали идущих и мочились на них в пролёте между лестницами. Новая шляпка была изгажена мочой. И что же? Пять лет обучения смирению не прошли даром: Анечка спокойно помыла шляпку и стала носить её дальше. Денег на новую у нас нет, да и не к чему ее покупать — ведь мы во власти хулиганья.
Мне показалась примечательной именно вялость реакции: выработалась привычка к унижению. Разве я мог думать, выполняя в спецлагере два рисунка на тему унижения женщин — с молодой искалеченной лагерницей и вольнонаемной начальницей медсанчасти, — что настанет время, и я буду обдумывать третий рисунок об унижении женщины — и на этот уже раз с Анечки, своей жены, москвички, вольной гражданки Советского Союза?!
Вчера на лестнице лежал в собственной блевотине, моче и кале мертвецки пьяный жилец 3-го этажа, молодой человек. Был праздничный день. Нарядно одетые девочки спокойно шагали через него, стараясь не обмазаться и весело щебеча о предстоящем празднике в школе. Я наблюдал за выражением детских лиц: весёлое до пьяного, несколько озабоченное при перешагивании и снова весёлое. Но ни тени гадливости и возмущения. Это были адаптированные дети, и Анечка теперь тоже адаптирована.
Ну, теперь пора рассказать и о товарищеском суде: это тоже кусочек моего существования и картина общественной жизни города и эпохи, и, говоря о ней, я не выхожу из рамок темы.
В доме свыше семисот квартир, из них триста конфликтуют, то есть за молчаливыми коридорными дверями в них кипят ожесточённые свалки. Почти каждую неделю по вторникам в 7 часов вечера в помещении «Красного уголка» собираются судьи, стороны, свидетели и слушатели (весь состав суда — реабилитированные контрики). Я прихожу из института или Ленинской библиотеки усталый, по дороге кляня на свете всё, кроме Анечки, дивана и пачки газет. Но вхожу в зал, занимаю место председательствующего за столом, покрытым зелёным сукном, и усталость вдруг уходит: я люблю эту работу и люблю этих людей — ведь они мои современники, волей-неволей я связан с ними узами жизни: и чистенький, вежливый, подтянутый лекальщик Толя всем телом прижат ко мне так же, как и мерзкая курва Марья Васильевна: все мы — соседи, все волей-неволей досконально знаем друг друга.