— И что же ты думаешь делать с этими квитанциями?
— Теперь я не одна, — сказала Анечка и порвала всё на мелкие кусочки. — Двое — это много, правда?
В начале пятьдесят пятого года я решил собрать документы, которые позже помогли бы мне поступить на работу. Я написал заявление на имя министра государственной безопасности с объяснением, что окончил медицинский факультет Цюрихского университета под чужой фамилией, находясь на работе в ИНО, и после возвращения в Москву сдал диплом вместе с паспортом. Я просил выдать справку, что диплом врача у меня был якобы отобран на нашей границе в 1936 году и утерян, что министр МГБ СССР и подтверждает для сведения советских медицинских учреждений. Мне в этом было отказано.
Справку об окончании юридического факультета в Праге я мог бы получить, но в советских условиях такая справка мне помочь не могла бы, так как содержание и направленность буржуазного и советского права слишком различны.
Однако жить чем-нибудь после выздоровления было надо, и я написал в лагеря, где работал в медсанчастях. Норильск и Сиблаг не ответили — там лагеря подверглись такой реорганизации, что архивов не оказалось, и свести концы с концами не удалось. Зато спецлагеря отозвались и быстро прислали необходимые справки: капитан медслужбы Фролина подтвердила, что с сентября 1951 по март 1952 я работал в Тайшете (почтовый ящик № 410/6) в качестве стационарного и амбулаторного врача и врача-прозектора, капитан медслужбы Райх удостоверила мою работу в больнице Ново-чунки (почтовый ящик № 120/2) с 1 января 1953 по октябрь 1953, и капитан медслужбы Козлова заверила, что с октября 1953 по февраль 1954 я работал амбулаторным врачом в Омске (почтовый ящик № 125). Пропало только время работы на тяжелейшем лагпункте 07, где начальник, милейшая медсестра Елдакова, перевелась в другое место. Время от 18 февраля 1954 года до выхода на свободу 20 октября того же года не вошло в стаж потому, что эти месяцы я лежал в больнице после второго паралича. Ради интереса привожу одну из таких справок:
МВД СССР Почтовый ящик N 8П-120/2 2 июня 1955 года № 51/12-155
ХарактеристикаДана настоящая гражданину Быстролётову Дмитрию Александровичу, 1901 года рождения, уроженцу Крымской области, в том, что он, отбывая наказание, действительно работал с января 1953 года в качестве санитарного врача, врача амбулатории и врача-прозектора в больнице п/я ВП 120/2. На работе показал себя как дисциплинированный, эрудированный, добросовестный и исполнительный работник. Замечаний и взысканий не имел. Постоянно работал над повышением своих квалификаций. Характеристика выдана для предъявления по месту работы.
Нач. медчасти п/я ВП 120/2.
1 июня 1955 г. Райх.
Круглая печать: МВД СССР п/я № 120/2
Эти справки так мне и не понадобились: место в жизни мне обеспечили знания. А справки я бережно храню, и каждая из них, когда иногда беру её в руки, вызывает бесконечную вереницу воспоминаний. Сначала они казались только тяжёлыми и чёрными, потом прошлое стало уходить вдаль, погружаться в забвение, но не всё целиком, а только все наиболее мучительное. Всё светлое — а его было немало! — живо, оно остаётся со мной до смерти.
Таков уж человек! Что пройдёт, то будет мило… И я, повертев в руках, снова аккуратно укладываю эти справки в большой конверт и чувствую, что на губах у меня теплится улыбка…
Между тем положение на заводе становилось всё более и более напряжённым. Начальником цеха мог быть только безусловно свой человек, член партии, вхожий в семьи начальства, живущий одной с ними жизнью, одними интересами, знающий все закулисные махинации и обязательно сам участвующий в них. Вся головка завода жила в Истье осёдло, то есть благодаря председательнице колхоза имела коров, свиней, кур, делала на год заготовки мяса, сала, грибов, солений; дома начальники вместе играли в карты и пьянствовали, на заводе вместе матерились и вправляли мозги рабочим.
Анечка оказалась чужой беспартийной женщиной, которая, однако, всё больше и больше неизбежно узнавала секреты производственных комбинаций и семейных гешефтов, однако же сама в них не участвовала. Это ставило её в независимое положение опасного свидетеля. Она стала мешать начальству спокойно жить.
Мастер литейного цеха, член партии, бывший матрос, привык при получении зарплаты выжимать у рабочих калым; а тут он натолкнулся на сопротивление, и перед Анечкой встал вопрос о дальнейшем: сознательно разрешить мастеру обирать рабочих или начать с ним борьбу? Случилось так, что директор предложил ей или осесть, то есть получить хорошую квартиру, завести собственный скот и войти в общую семейную жизнь, или… И Анечка выбрала последнее. В холодный осенний вечер мы погрузились на заводскую машину и вернулись в Москву.
Наш приезд у Лины и Зямы не вызвал радости. Сбережений на этот раз у Анечки не было, и содержать меня не работая она не могла. Я висел у неё на шее как жернов, и отчаянные поиски места работы всегда оканчивались отказом. В зимний день я был отправлен в Александров, на 101-й километр от Москвы, — туда, где жили бывшие контрики в ожидании реабилитации, а Анечке за 150 рублей в месяц была предоставлена комната у Клары, матери Зямы, — в этой комнате Зяма был прописан, но переведен Линой к себе, чтобы заполнить норму жилой площади ко времени моего приезда из Сибири.
Наступила зима с необычными для этих мест морозами, температура не раз падала ниже -40 градусов. Я без труда нашёл место для ночлега — хозяева здесь жили с лишенцев, я лёг на кровать, где до меня лежали четыре бывших лагерника. Хозяин сказал:
— Место счастливое — все четверо по очереди освободились. И у меня долго не полежите — через годок будете дома, в Москве!
За койку я платил 100 рублей в месяц. Рядом со мной спали взрослый сын хозяина-вдовца, его жена и их дочь — школьница; старик ночевал на кухне, у печки.
Уложив вещи под кровать, я отправился осматривать город. Нашёл булочную и молочную, а перед вокзалом — столовую. Справился о ценах. При самой жесткой экономии — утром дома сладкий чай и два ломтика колбасы с серым хлебом, днём в столовой суп и второе, вечером дома бутылка молока с хлебом и раз в неделю баня и стирка белья, жизнь не укладывалась меньше чем в 50–60 рублей. Анечка дала 200 рублей. Она сама получала 800 без вычетов в профсоюз и прочее, питаться должна была нормально, потому что получила вредную, тяжёлую и хлопотную работу — мастера гальванического цеха на Московском радиозаводе, за вредность (работу у кислотных ванн) там давали пол-литра молока в день. Хорошо ещё, что Зяма за плату устроил её у своей матери в собственной комнате — жить у чужих более неприятно, чем у своих. Всё устроилось кое-как, но совершенно очевидно, что лишь на короткое время: 500 рублей в месяц — это ниже прожиточного минимума московского инженера.
Когда-то город Александров был, вероятно, чистым и уютным. Теперь выглядел заброшенным. Александров — бывшая вотчина Александра Невского, его родовое гнездо, и назван он в честь победителя на Неве. Иван Грозный, спасаясь от боярских заговоров, заперся с опричниками в местном кремле и здесь процарствовал около 25 лет. Городок мог бы быть жемчужиной Подмосковья и большим туристическим центром. Но башни кремля покосились в разные стороны, стены не выдержали натяжения и лопнули, дворец снесли, в замечательных по архитектурному замыслу храмах устроились склады и местный кооператив; он же, видно для удобства хождения, просадил дыру в стене. Рвы и бастионы почти сравнялись с землей, речка, судя по рельефу берегов, некогда широкая, превратилась ныне в грязный ручей. От всего веяло запустением…
Я наметил себе маршруты ежедневных прогулок с возрастающей нагрузкой. «В Истье я окреп настолько, что мог бежать с двумя полными ведрами в руках и чувствовал лишь головокружение. Теперь надо взяться лечить голову, но с другого конца: я заставляю её работать, сначала понемногу, потом всё больше и больше. Время не ждёт, пора слезать с Анечкиной шеи!» — думал я, возвращаясь с прогулки. Адрес библиотеки установлен, и после обеда можно было начать.
Но прежде всего пришлось пойти в милицию и прописаться. Взглянув в паспорт, девушка вернула его со словами:
— Явитесь немедленно к начальнику городского управления государственной безопасности.
Это было естественно. Но когда я вошёл в дом, где был первый раз в жизни, то сразу увидел приметы, которые были так хорошо, нет, так убийственно знакомы, я почувствовал себя дурно. Начальник заставил сидеть в передней часа полтора, и в это время пронзительная боль в левом темени всё нарастала и нарастала.
— Чего я волнуюсь? — шептал я себе, сжимая голову обеими руками. — Всё это вполне нормально!
Это было нормально, но я был ненормальным и едва сидел, придавленный воспоминаниями. Прошлое, нисколько не померкнув, повисло надо мною как ядовитый туман, и я впервые после выхода из Омского лагеря вдруг понял, что я не вырвусь из него никогда, что где бы я ни был и чем бы ни занимался, этот ядовитый туман будет всегда со мной до смерти.
— Чего я волнуюсь? — шептал я себе, сжимая голову обеими руками. — Всё это вполне нормально!
Это было нормально, но я был ненормальным и едва сидел, придавленный воспоминаниями. Прошлое, нисколько не померкнув, повисло надо мною как ядовитый туман, и я впервые после выхода из Омского лагеря вдруг понял, что я не вырвусь из него никогда, что где бы я ни был и чем бы ни занимался, этот ядовитый туман будет всегда со мной до смерти.
— А разве это плохо? — шептал я себе. — Разве ты хотел бы забыть? А Шёлковая нить? А твои, вывезенные Анечкой, записки?
Я перевёл дух.
— Нет, всё хорошо. Я не Остренко и не Жолондзь: горжусь тем, что был сталинским контриком! Выше голову! Опусти руки! Ну!! Сядь ровнее, не горбись! Войди к начальнику, как тебе положено: твёрдо и уверенно!
Так убеждал я себя, но нервы делали своё, и я вошёл в кабинет, едва подавляя дрожь, хотя это не был ни страх, ни отвращение, ни злоба. Я оставался тяжело искалеченным человеком, вот и всё.
Войдя, остановился у двери, а через большую пустую комнату за столом у окна сидел плотный, рыжий, лысоватый мужчина и писал. Прошло пять минут. Десять. Пятнадцать.
— Ну? — вдруг рявкнул он, подняв голову. Зажёг яркую настольную лампу, направил свет от себя к двери, на меня, а сам расплылся в густой тени.
Я вытянулся, подхлестнутый светом.
— Документы! Так. Вижу. Больше нет? Так. Садитесь. Да не сюда, вон у двери стул стоит.
И начальник начал допрос. Выяснил личность, судебное дело. Где шпионил, для кого, сколько лет. Ход рассмотрения дела у прокурора.
— Всё. Я позвоню в паспортный стол насчёт прописки. Можете здесь жить. Но… Контрреволюции не потерплю! Слышите? Если что заметим, то… Вы поняли? Пеняйте на себя! Идите!
Я вышел пошатываясь, как пьяный. Дома лёг на постель и лежал до ночи, окружённый вдруг поднявшимися из бездны милыми и ненавистными тенями прошлого. Вспомнил полковника Соловьёва и моё единоборство с ним… Моих сотоварищей по загонам, тех, к чьей груди я семнадцать лет был крепко-накрепко прижат ржавыми шипами колючей проволоки.
А потом было новое потрясение: я прочёл десять страниц научной книги об Африке. Я! Десять страниц!! Это были первые слова, которые я читал с того времени, как однажды утром ко мне вернулась способность понимать буквы, и в верхнем углу газеты вместо непонятных каракуль я вдруг прочёл слово «Правда». Голова закружилась так сильно и так затошнило, что я сидел на стуле с закрытыми глазами почти час, прежде чем дикие перебои сердца прекратились, оно заработало ровнее, и ноги смогли донести домой, до кровати.
Но я не хотел давать спуск мозгу и нервам — Анечка не могла долго тащить меня на себе; не могла, потому что последний год она опять сильно изменилась к худшему. Я оказался для неё слишком тяжёлой ношей. Она теперь не та весёлая толстушка, какой я её увидел после приезда в Москву с Волго-Донского канала… Надо спешить!
И я спешил. Библиотекарь дала мне пачку старых газет, и я дома читал их — десять и сто раз, читал до одурения, приучая глаза и мозг к напряжению. После урока чтения начинался урок письма — я переписывал газету на другую газету или на обрывки обёрточной бумаги, которые приносил с завода сын хозяина. Буквы и строчки сначала выходили кривыми, потом стали послушнее подчиняться воле, я чувствовал, что тяжёлая боль, неизменно возникающая в конце каждого сеанса тренировки, идёт мне на пользу: я знал, что под давлением приливающей крови расширяются старые сосуды в мозгу и растут новые, восстанавливая достаточную ёмкость сосудистой сети. Это доказывалось сокращением времени для выполнения одного и того же упражнения, снижением количества ошибок и ослаблением боли.
Медленно, очень медленно, но мозг в Александрове так же привыкал к напряжению при умственной работе, как в Истье он постепенно привык к приливу крови от физической нагрузки.
Из животного я медленно превращался в человека.
Александров расположен во Владимирской области, но электричка так крепко привязывает его к Москве, что городок по праву должен считаться подмосковным.
— Володя к обеду принёс чёрного хлеба!
Это значит — купил в Александрове.
— Володя, надо бы в городе прихватить белого хлеба к чаю!
Это означает — привезти из Москвы, потому что город у местных жителей как будто пишется с большой буквы и означает столицу: как в Истье, здесь тоже почти всё необходимое подвозили на спине в мешках. В Александрове на полках расставлены только пачки овсяного кофе, водка, копытообразные ботинки и портреты вождей.
Каждую субботу после работы все семьи отправляют в Москву очередного ходока за покупками, каждую субботу к ночи хулиганье выходит на привокзальные улицы за добычей — отнимать авоськи и мешки. Промысел этот вполне безопасный: милиция к этому времени благоразумно отсюда исчезает. Городок много и напряжённо работает — здесь завод телевизоров, большое железнодорожное депо, несколько мастерских, завод искусственной кожи. В будние дни все торопливо бегут на работу. Но послушайте разговоры дома (сын хозяина — член партии, мастер завода телевизоров, его жена работает на кирзовом заводе) или в столовке, и сразу узнаете знакомые по Истью дела, все пороки отсталой производственной системы видны из десятка случайных фраз. Конечно, и здесь все планы выполняются, премиальные выплачиваются и посылаются восторженные патриотические рапорты в ЦК, люди тратят много усилий, но результаты и здесь не лучше, чем в Истье: напротив, в городских условиях экономическая бессмыслица выпирает вперед заметнее, чем в деревне.
О каждом явлении можно писать по-разному, и казённый очеркист мог бы и об александровских делах написать полную восторгов статью, снабжённую верными цифрами и красочными реальными фактами. Городок работал и давал продукцию. Но я вспоминаю Александров с другой точки зрения: мне хочется сказать несколько слов о быте александровских тружеников, о советском образе жизни, каким он представляется удивлённому наблюдателю, ещё не привыкшему ко всем мелочам и не потерявшему способности объединять замеченные мелочи в некую общую картину.
Это было серое существование, поражавшее своей неустроенностью: всего плохого, что я видел, могло бы и не быть, люди могли бы жить счастливее и спокойнее, если бы не отсутствовал один необходимый элемент всякой благоустроенной жизни — порядок.
Порядка не было в Александрове, так же как в Истье, в Москве и во всей стране.
Дико и позорно звучит признание: в лагерях больше организованности и порядка, чем на воле… Сколько раз я мысленно ставил Суслово Александрову в пример, сколько раз мысленно с возмущением повторял себе:
— А вот у нас этого не было и быть не могло!
У нас — это значит в лагере.
Плохо. Стыдно. Опасно.
Я понимал, что как сталинский режим истребления наиболее активных специалистов ослабляет страну и замедляет её продвижение вперёд, так и хрущёвский режим болтовни, хвастовства и непротивления злу становится препятствием к нормальному накоплению сил…
Как бывшего лагерника больше всего меня поразили количество уголовных преступлений, от мелкого хулиганства до зверских убийств, и их безнаказанность или бережное отношение служителей порядка к разного рода малым и большим нарушителям. На этом фоне милиция производила впечатление парализованной или превратившейся в верную прислужницу беспорядка и сообщницу нарушений. Городок маленький, в нём все друг у друга на виду, и рассказы быстро приводят к выяснению смысла общей картины.
В очень морозное розовое утро я видел седую женщину, которая босая, в одной ночной рубахе, уже тронутой замерзанием, неслась по сугробам, а за ней с поленом в руках бежал парень в потёртой армейской форме. Бежавшая оказалась родственницей хозяина, и я познакомился с ней и с парнем, её сыном. Он вернулся из армии, не хотел работать и постоянно вышибал от содержащей его матери деньги на выпивку.
— А соседи?
— Да что соседи? Их это не касается. Вмешаются — сами получают поленом по хребту.
— Как это не касается?!
— Да так. Теперь все живут по пословице: «Моя хата с краю, ничего не знаю».
— А милиция?
— А что ей? Милиция заберёт Ваську, подержит часок-другой и отпустит: начальник говорит, что нет на Ваську закона. Если убьёт — тогда другое дело, тогда посадят. Он, Васька, не боится: теперь за убийство дают мало и досрочно освобождают. Ваську перевоспитывать надо.
Вечерами я видел одни и те же сцены перед городским клубом: шайки пьяного хулиганья врывались на лекции, постановки, киносеансы и танцы, сквернословили, оскорбляли женщин, били мужчин, мочились на стены, блевали. Их вели в милицию и немедленно отпускали. Хулиганы бежали из милиции обратно в клуб, чтобы не опоздать и успеть безобразничать снова до закрытия зала.