— В чём же дело?! — спрашивал я у молодого сына хозяина, мастера с телевизионного завода, члена партии. — Почему милиция отпускает хулиганов?!
— А при чём тут милиция? У нас не царский режим, милиция — не полиция. Хулигана надо воспитывать, разъяснять. Читали, что говорит Никита Сергеевич? Знакомы с партийными установками? Мы идём к коммунизму, и надо переделывать людей внушением. Нам всем жить при коммунизме!
Так я начал знакомиться с хрущёвщиной.
В столовке я слышал рассказы о последних событиях: к одному гражданину ночью позвонили, он открыл, совершенно незнакомый человек пырнул его ножом в живот, засмеялся и скрылся. Раненый умер.
— Убийцу нашли?
— Да нет, конечно. В городе полно бывших заключённых. Разве найдёшь среди такой шпаны?
— Так зачем же шпану выпускают?
— Как зачем? Из гуманности. Советского человека надо жалеть, за него надо бороться. У нас не фашизм.
— Да разве шпана — люди? Да ещё советские?
— Так не фашисты же! Надо перевоспитывать.
— А убитый? Он не советский человек?
— Советский. Да это другое дело.
— Как другое?
— Это при царе было, чтоб смерть за смерть. Теперь новая гуманная жизнь. Мы идём к коммунизму.
Школьники ножами зарезали в уличной уборной лейтенанта, спешившего по какому-то делу. Он был при оружии, и убили его для того, чтобы добыть пистолет.
— Загнать их в Сибирь, подальше! Как жалко молодого человека — говорят, единственный сын у матери-вдовы…
— Жалко, конечно. Но насчёт Сибири это вы уж слишком загнули: виновных четверо, так что же, всем четырём и страдать за одного? Ведь они — школьники, поймите, — дети! В государстве дети — главное богатство, не так ли? Уже одно слово — дети! Цветы жизни!
Дом, в котором я жил, был двухэтажный. В нижнем полуподвале жил старший сын: с женой и ребёнком. Тоже член партии, но не мастер, а рабочий. Младший считал себя обиженным, поскольку отец занимает кухню: поэтому его доля в площади была меньшей. Этот сын требовал от отца или передела, или перестройки дома так, чтобы отец имел свой выход, или выдачи обоим сыновьям документа на равноправное совладение недвижимостью. Старый отец отнекивался — мол, умру, будете иметь всё поровну.
Однажды вечером между отцом и младшим сыном начался очередной скандал. Жены и дочери не было. Сын свалил отца на пол и стал душить его. Я вскочил с постели, вбежал на кухню и отбил старика. И вовремя: он уже задыхался, перестал биться и закатил глаза. Суд оправдал преступника, выразив надежду, что партийная организация завода возьмёт его на поруки и на перевоспитание. Я, выступивший на суде с косноязычной, но громовой речью, оказался в дураках. Пришлось в тот же вечер переехать на другую квартиру.
— Что означает это страшное непротивление злу? Откуда эта новая напасть на народ? — спрашивал я себя. — Почему правосознание у нас качается, как маятник, от сталинских зверств к хрущёвскому непротивленчеству, минуя разумную середину?.
Я получил отдельную комнату в уютном белом домике. Хозяйка, седая и краснощёкая вдова, энергичная, работящая и весёлая, незадолго до моего вселения выгнала своего старшего сына-генерала: он неожиданно приехал с женой и пытался отнять у матери дом и одновременно выселить младшего брата, бывшего матроса, женатого на очень хорошенькой молодой женщине, работавшей в ОТК телевизионного завода; за сходство с парижскими мидинетками я прозвал её «Мими».
— Так-таки и выгнала! — довольно восклицала дородная старуха, уперши руки в бока. — Вздумал кричать на брата, чтобы помнил, как надо рядовому разговаривать с генералом, а заодно начал приказывать и мне. А мы с матросиком после войны ремонтировали этот дом вдвоём и балки таскали на своих плечах, а наш генерал на все просьбы помочь тогда только отписывался: «Некогда, мамаша и братец, теперь я большой человек!» А я сгребла его фуражку и шинель и выбросила на тротуар за калитку! «Иди, мол, большой человек, ко всем чертям!»
— А он?
— Набрал споначала воздуха, стал расширяться в грудях и плечах, да его жена ему говорит: «Деточка, не забывай про партию!» Он воздух, конечно, выпустил, поднял вещи с земли и пошёл на станцию. Так-то!
Между прочим, до революции Александров считался слободой железнодорожников — машинистов, кочегаров и кондукторов: отсюда и эти старые, уютные белые домики, так похожие друг на друга. В каждом домике на стене обязательно висят фотографии папаши и мамаши в свадебном наряде: он — в чёрной тройке, при белом галстуке и перчатках, она — в белом платье с фатой. Лица у всех счастливые, простые, здоровые и очень наивные. Когда я искал квартиру, я всегда любовался этими снимками: теперь подобных лиц уже нет, куда девалась эта трогательная наивность?
Все эти специалисты были подготовлены на военной службе — старик, которого душил сын, был военным машинистом на Маньчжурской железной дороге, а муж старухи, у которой сын хотел отнять дом, служил машинистом на Черноморском флоте; у полуголой женщины, за которой с поленом гнался сын, в комнате красовались фотография крейсера «Алмаз» и портрет сухощавого машиниста 1-й статьи с лихо закрученными чёрными усами. Это был любопытный материал для социологического исследования, но мне было, разумеется, не до него.
Изредка я приезжал в Москву. При моём появлении порывистая Лина бросалась к холодильнику и гребла оттуда все наличные запасы — она была человеком эмоциональным: чувства её под влиянием момента не знали удержу.
Однажды приехала Анечка и привезла мне запас продуктов. Выглядела она плохо. И я решился на отчаянный шаг: на следующий день пошёл в среднюю школу, нашёл директора и попросил дать мне уроки иностранных языков — французского, немецкого и английского, любого: я очень нуждаюсь. Директор был одет по моде и надушен; на мизинцах у него были отращены ногти сантиметра в два длиной в виде лопаточек, и во время беседы он ловко выгребал ими грязь из-под других ногтей покороче.
— Видите ли, — сказал он мне очень вежливо, — вы просите невозможного: дети поручаются нам государством не только для обучения, но и для воспитания, — мы обучаем ум и воспитываем души, и отвечаем за них перед партией и народом. А вы ещё не реабилитированы. Какие у вас статьи?
Я назвал номера.
— Что это значит?
— Шпионаж, террор и заговор.
Директор, вежливо улыбаясь, развёл ногтями-лопаточками и склонил голову набок, как бы желая всем своим видом сказать: «Ну видите!».
Во мне клокотала ярость. Я уже давно не вспоминал полковника Соловьёва и практиканта Шукшина, а тут вдруг вспомнил и обложил обоих крепкими словечками. Помочь Анечке не удалось. Я попросил ларешника принять меня на работу в качестве ночного сторожа. Нельзя. Надо получить реабилитацию. Я очень волновался, но бессильно сжимал кулаки и только…
Во время одного из приездов с запасами еды Анечка рассказала о своём житье-бытье. Она не жаловалась, но я понял, что давление Лины, постоянно требующей денег и помощи в виде ухода за детьми (сама Лина тогда нигде не работала), и Клары, вымогающей деньги и возможность запустить руку в чемоданы, доводит её до отчаяния. Я её хорошо понимал, в моих ушах ещё звучали знакомые Линины и Кларины команды:
— Мама, пойди вымой посуду!
— Мама, погладь Леночке рубашечки!
— Мама, Зяма не любит, когда ты сидишь с книгой! Пойди на кухню и посмотри за супом!
Или:
— Анна Михайловна, Сонечка сегодня пришлет ко мне одного профессора, я больна, так вы откройте чемоданы и постелите постель с вашим чистым бельем, что?
— Анна Михайловна, я прошу вас быстрей проходить через двор, чтобы соседи вас не видели — на нашей улице-таки работает один военный завод!
— Как, вы уже заплатили мне деньги за комнату? Сто рублей, что? Вы сказали сто пятьдесят? Что? А?
Дело дошло до того, что приходилось на автобусе и на трамвае ездить без билета: ужас был не только в том, что не было 50 копеек на билет, но, главное, не было пяти рублей на уплату штрафа, если поймают: Анечка боялась привода в милицию, получения бумаги о штрафе, скандала на заводе — инженер и ездит зайцем! Но денег не было, и она ездила…
— У меня стала очень болеть голова, — говорила Анечка и показывала на затылок, — вот здесь. И я как будто бы падаю от тяжести головы, спотыкаюсь, плохо вижу. Что это со мной делается?
Это было начало гипертонической болезни. Её ноги уже подламывались, но она упорно боролась за себя и за меня, выкраивая время для стояния в очередях в военной прокуратуре.
И не напрасно.
31 января 1956 года Главная Военная Прокуратура известила меня, что проверка моего дела закончена и оно передано в Военную Коллегию Верховного Суда СССР.
Анечка медленно тонула, всё ещё поддерживая меня, я всплывал вверх и сквозь тонкий слой воды уже различал
Анечка медленно тонула, всё ещё поддерживая меня, я всплывал вверх и сквозь тонкий слой воды уже различал
над собой солнце и воздух, который скоро смогу вдохнуть полной грудью.
В январе 1956 года Анечка получила следующее извещение:
РСФСР
Министерство Юстиции Московский Городской Суд 2 января 1956 г.
№…
СправкаДело по обвинению Иванова Сергея Иосифовича пересмотрено Президиумом Московского городского суда 26 декабря 1955 г.
Постановление Особого совещания при НКВД СССР от 31 октября 1942 г. в отношении Иванова Сергея Иосифовича, 1910 г. рождения, отменено, и дело о нём производством прекращено за недостаточностью обвинения.
Подпись и печать.
Что сказать по этому поводу?
При царском режиме существовала статья закона от 4 сентября 1881 года, которая давала право правительству ссылать неугодных ему лиц без суда и следствия. Ссылали и по суду. Ссылали мало, и каждый случай вызывал бурное негодование либеральной интеллигенции. После ссыльных царского времени остались следы, по которым эти страдальцы вошли в историю. В Туруханске на высоком берегу Енисея выстроен стеклянный павильон, далеко видный с реки: видели его и мы, проплывая мимо в запломбированной барже смерти в 1939 году. В павильоне хранятся: лучшая в поселке изба, в которой жил страдалец И.В. Джугашвили, его лодка, рыбачьи снасти и охотничье ружьё (!). Не поместился только великовозрастный сыночек…
В селе Шушенском воздвигнут памятник другому страдальцу — В.И. Ульянову: он прибыл туда в классном вагоне, снял у купца лучший дом на площади и спокойно занимался дальше подготовкой революции. Передают, что местный партийный руководитель, показывая это священное место известным чешским путешественникам Ганзелке и Зикмунду, вздохнул и сказал: «Каждому советскому человеку да по такому бы дому… Я сам живу хуже». Путешественники наслушались за время своего путешествия таких речей немало и в Праге после мучительных раздумий решили вовсе не печатать книгу своих впечатлений о России — слишком уж получалось двусмысленно.
После революции были созданы бесчисленные Особые совещания при органах госбезопасности. В сталинское время ими без вины и следствия были арестованы, осуждены и сосланы сотни тысяч, а может быть, и миллионы советских тружеников, мясо и кровь которых были нужны для того, чтобы смазывать машину террора, сытно кормившую стоящих у её рычагов людей. Сергей Иванов был сыном железнодорожного рабочего и полуграмотной крестьянки, розовощёким весёлым малым, коммунистом, который с отличием окончил Танковую Академию им. Сталина, стал военным инженером и показал себя способным организатором производства. Он был хорошим сыном, хорошим семьянином. Человеком с будущим. В его воспитание и образование народ вложил немало денег, но когда пришла пора отдачи, молодой специалист понадобился как мясо и кровь. Обвинять было не в чем и трудно было слепить липу. Его пропустили через Особое совещание заочно, и вместе с сотнями тысяч других дали десятку, сослали в тяжёлые северные лагеря. От скверной пищи у него начался рак желудка. Дело отменили и даже — о наше милосердие! — прекратили дальнейшее производство.
Но, не дождавшись стеклянного павильона или выставки на площади, Сергей Иванов на севере умер.
Погода повернула на солнечные дни с лёгким морозцем. Однажды я шёл из библиотеки. Вдруг кто-то, обгоняя меня, взял рукой за талию и по-дружески шепнул в ухо:
— Здорово, старина! Не тушуйся: жди добрых вестей. Понял? Жди!
Это был офицер, принимавший и проверявший посетителей перед кабинетом начальника Городского отдела госбезопасности. Я вернулся домой и лёг: сердце колотилось, казалось, что земля колышется под ногами.
В начале января поздно вечером хозяйка вдруг вошла в комнату с испуганным лицом:
— Выйдите скорей на крыльцо! Вас ждёт начальник гэпэу!
Я схватился за сердце.
— Скорее! Он ждёт!!
Я оделся потеплее: может, арестуют, так чтоб не мёрзнуть в камере. В карман сунул деньги и кусок хлеба. Поцеловался с хозяйкой и Мими и вышел на крыльцо.
Было темно. Но свет из окон и от уличного фонаря косыми лучами освещал медленно опускающиеся снежинки и плотного человека в чёрной шубе. При моём появлении он снял шапку.
— Здрасте, Дмитрий Александрович, здрасте, узнали, верно, я — начальник здешнего отделения, мы видались уже, хе-хе-хе, помните? Я пришёл вас просить, то есть очень и очень просить, у меня сына Владлена выпустили из лагерей досрочно, он учился в девятом классе, попал в заключение случайно, вроде ранил ножом прохожего, так я его устроил на завод и учителя нашёл по всем наукам, а вот по языкам директор рекомендовал только вас. Так вы не обессудьте, очень прошу, мальчик способный, очень хороший; тот прохожий сам как-то наскочил на его нож, глупое недоразумение, хе-хе-хе, понимаете, а учить сынка надо, чтоб опять не распустился. Моя супруга Сталина Епифановна очень просит и даже умоляет, говорит, Конек, это она меня так называет — Коньком, «Конек, — говорит, — проси Дмитрия Александровича и предложи денег, сколько ему не обидно, и передай вот этот пирог в салфетке, лишь бы он начал учить сразу и каждый день по часу, чтобы не давать нашему мальчику Владлену покоя и времени, проси!» — Я и прошу, Дмитрий Александрович, уважьте родителей! Папа просит и мама!
Плотный мужчина стоял без шапки, и снежинки падали на голову, освещённую полосой света из окна. Он высыпал эту речь скороговоркой, залпом и потом поднял лицо в напряжённом ожидании. В вытянутой руке печально повис пирог в салфетке. Злорадства во мне не было, хотя я сразу вспомнил, как он говорил со мной в своём кабинете. Эх, не всё ли равно… Но я всё ещё сжимал рукой сердце.
Так я попал в учителя. Стал учителем, который еле шевелит языком и с трудом разбирает буквы…
Через неделю получил вызов к военному прокурору города Москвы.
Меня встретили удивительно — без усаживания за отдельный столик у входа, без снопа света в лицо.
— В написанных из лагеря заявлениях о своём деле вы упомянули несколько фамилий людей, которые были оговорены и арестованы без основания. Дайте на каждого из них показание, которое могло бы служить основанием для реабилитации. Вот перо и бумага. Не спешите. Пишите подробно и убедительно!
Я задохнулся от волнения. Боже! Неужели я дожил до этого дивного мгновения восстановления истины! Наконец-то свершилось то, во что я верил вопреки разуму! И я стал перечислять всех, кого помнил по своему делу и по чужим делам. Костю Юревича, Женьку Кавецкого, многих других… Рука летала по бумаге, как птица, — куда девались паралитическая скованность и слабость!
А между тем в дверь заходили офицеры и издали смотрели на меня. До меня доносилась фамилия «Шукшин». Наконец один из офицеров шагнул ко мне.
— Скажите, правда ли, что в ноябре тридцать восьмого года вас избивал Шукшин? Сидите, сидите!
— Нет, он только валил на пол, сдергивал рубаху и сидел на мне, чтоб я лежал в нужном положении — на спине или на животе. Избивал полковник Соловьёв.
— Гм… Только держал… А чем били?
— По животу каблуками сапог, по спине стальным тросом с шарикоподшипником, по голове молотком в вате. Но, повторяю, бил Соловьёв, Шукшин только помогал, ведь он молодой человек, юноша.
— Юноша?
— Да. Тоненький, розовый.
Быстрое переглядывание. Улыбки.
— Ну, пишите дальше. Извините и спасибо!
И я писал и писал. Вдохновенно, не помня себя от радости.
А вернувшись домой, почувствовал себя плохо и слёг.
Когда сердце ровно бьётся со скоростью двести ударов в минуту — это плохо. Это тяжело. Но когда оно беспорядочно перескакивает с ритма на ритм — это невыносимо.
Когда сердце плохо работает час — это плохо. Пять часов — ещё хуже. Но когда сердце бьётся так, что больному кажется, что оно вот-вот выскочит через горло, и это длится неделю — это ужасно. Больной чувствует, что сердце устало и ему нужен покой сейчас, сию минуту, но покоя нет, и оно продолжает бултыхаться и кувыркаться в как будто бы разбухшей и отяжелевшей груди дальше, с утра до вечера и с вечера до утра, сутки за сутками. О еде и сне не могло быть и речи. Добрая хозяюшка давала с ложечки только несколько глотков воды, и всё.
Однажды ночью, не восстанавливая ритма, сердце стало биться очень слабо. Температура понизилась. Я почувствовал, что умираю. Было часа три ночи, на улице воры с ножами охотились за последними прохожими. Матросика не было дома — он работал преподавателем физкультуры в районе и находился в отъезде. Его хорошенькая жёнушка, очень гордившаяся, что я на французский манер называю её Мими, оделась, сунула в рукав нож и побежала искать врача и дать телеграмму Анечке. Доктор пришёл, но беспомощно развёл руками, и наутро прибыла порывистая в добре и зле Лина с продуктами и огромным ночным горшком, а после рабочего дня — Анечка. Лина уехала, а Анечка осталась. Мы переговорили, и наутро она позвала из ЗАГСа старичка для регистрации брака и молодую девушку для записи завещания на случай смерти (я хотел оставить Анечке доверенность на получение всех своих вещей и денег по реабилитации).