Александр и Дейдра вернулись в Англию за несколько месяцев до начала Второй мировой войны, а три года спустя мой отец стал посещать Сент-Полз-Скул[8]. Когда ему исполнилось четырнадцать, его мать сбежала с американским военнослужащим. Подорвавшись на собственной мине, Александр развелся с ней, женился в третий раз и вместе с супругой уехал в Венецию. Там они жили следующие двадцать лет, на четвертом этаже грязного старого палаццо, о котором можно было бы сказать, что он расположен в закоулке, не будь этот закоулок каналом. В 1965-м я жил там неделю вместе с родителями. Год спустя, после того как Александр скончался от рака легких, мой отец стал лордом Нантером. Помню, меня, десятилетнего мальчика, потрясло, как много дед курил. Я подсчитал: чтобы выкуривать восемьдесят сигарет в день, по пять в час — завидное достижение, — он должен был начинать в восемь утра, а последнюю выкуривать в полночь. Меня восхищала его несгибаемость, и я дал себе клятву, что последую его примеру.
Тем временем Хелена и Клара жили на Альма-сквер — две старушки, упустившие шанс выйти замуж, потому что мужчины, которые могли жениться на них, погибли в войну 1914 года. Иногда по воскресеньям мы с сестрой Сарой и родителями заходили к ним во время послеобеденной прогулки, и они угощали нас чаем, шоколадным тортом, мэрилендским печеньем и меренгами — никаких бутербродов. Мой отец был адвокатом, состоятельным, но не богатым, и мы жили в большой квартире на Мейда-Вейл. Только повзрослев, я осознал, что особняк на Альма-сквер принадлежит ему, оставлен ему его отцом и однажды, по всей вероятности, перейдет ко мне. Это был всего лишь дом, забитый всяким древним хламом, где жили мои двоюродные бабушки и где чай был вкуснее, чем в любом другом месте.
Мы с родителями и сестрой переехали в дом, когда умерла Хелена, а Клара спросила, не будет ли отец возражать, если она переселится в дом для престарелых. Клара прожила там много лет и умерла, не дожив нескольких месяцев до своего столетнего юбилея. Ее племянник, мой отец, умер вскоре после нее. К тому времени моя мать купила себе маленький дом в Дербишире, неподалеку от Сары, а мы с Салли и нашим сыном жили в доме на Альма-сквер — с тремя сундуками документов, копий научных трудов и дневников.
Салли презирала «семью», хотя тщательно следила, чтобы на конвертах все указывали ее имя как «достопочтенная миссис Мартин Нантер». Какой бы она стала, не разведись мы к тому времени, как я унаследовал титул, невозможно даже представить. Салли ушла задолго до смерти моего отца. Она была активным членом «Движения за ядерное разоружение», недолго сидела в тюрьме за то, что резала колючую проволоку периметра ракетной базы в Саффолке, а в середине восьмидесятых уехала в Гринэм-коммон[9], да так больше не вернулась. Я не видел ее с 1989 года, но до меня доходили слухи, что в любой коммуне и в любом обществе, где оказывалась Салли, она настаивала, несмотря на наш развод, чтобы ее называли леди Нантер.
Через какое-то время после смерти моей прабабушки Эдит (ее никогда не называли Луизой, только вторым именем) три сундука переместились на чердак. Никто никогда не привлекал моего внимания к ним, поскольку в глазах большинства людей они утратили свою ценность. Ни один биограф не изъявлял желания взяться за жизнеописание Генри, но я помнил о сундуках, хотя если и думал о них, то лишь в одном аспекте: удивлялся, как удалось затащить их на пятьдесят шесть ступенек. Я даже предположил, что сундуки могли поднять через окно чердака снаружи, с помощью полиспаста. Возможно, так оно и было. Пять лет назад я поднял крышку одного из них и увидел строгие темно-зеленые и темно-синие переплеты нескольких научных трудов Генри, «Болезни крови», «Наследственная предрасположенность к кровотечениям», «Носовые кровотечения и предрасположенность к ним». Внизу у нас были экземпляры этих и других трудов Генри, но до той поры я ни один из них не читал. Совершенно естественно, мне никогда не приходило в голову изучить их, поскольку я полагал, что ничего в них не пойму, — и оказался почти прав, когда пришло время их открыть.
Я бегу по каменным ступеням лестницы станции метро «Сент-Джонс-Вуд», и в руке у меня портфель, где лежит прабабушкин альбом с фотографиями: тот, который я считаю особенно важным. Он нужен мне, чтобы чем-то занять себя в Парламенте — но не в Палате лордов. На этой станции эскалатор на спуск не работал уже несколько месяцев и, вне всякого сомнения, еще несколько месяцев работать не будет. Это как-то связано с продолжением Юбилейной линии, насчет которой я задавал свой вопрос в понедельник. Ожидая поезда на платформе, я думаю, как хорошо будет, когда ветка метро дойдет до самого Вестминстера и я смогу добираться до здания Парламента без пересадки. А потом обзываю себя дураком. К тому времени, когда сюда дотянется линия метро, меня уже тут не будет — от меня избавятся.
Сегодня Парламент закрывается на Пасху, и я еду туда только затем, чтобы взять в библиотеке пару книг, хотя могу зайти и в Палату, чтобы заработать выплаты, которые положены мне за каждый день, когда я миную барьер. Дебаты по законопроекту не особенно интересные, участвовать в них я уже не могу и поэтому сажусь перед лордом Уэтериллом, руководителем независимых пэров, бывшим спикером Палаты общин, и позади лорда Эннана, и полчаса слушаю. Телевизионные камеры движутся справа налево и слева направо, медленно и ритмично, потом снова сдвигаются влево и задерживаются на премьер-министре, пока она говорит. Камеры всегда направлены на нас, но замечаешь их только пять минут в первый день заседаний. Потом воспринимаешь их как должное.
Исполнив свой долг, я покидаю Палату и иду в библиотеку и у двери в бар сталкиваюсь с очень старым наследственным пэром, членом консервативной фракции, получившим известность тем, что в 1957 году он голосовал против допуска женщин в Парламент. Он говорит мне — не сомневаясь в своем остроумии и смеясь собственной шутке так, что с трудом выговаривает слова, — что из-за распространения феминизма женщины теперь не менструируют, а «фемструируют». Мне не удается выдавить из себя смех или даже улыбку. Я вспоминаю Джуд, и меня вдруг переполняет любовь и жалось к ней. Старый антифеминист говорит, что у меня нет чувства юмора. Я качаю головой, беру свои книги и сажусь за один из столов. Запах в библиотеке напоминает мне о дедушке Александре. Пэры приходят сюда, чтобы покурить и почитать парламентские документы, а не только для работы или исследований. Посетители в библиотеку не допускаются, но когда узнают, что в этих помещениях курят, то удивляются, почему в библиотеке вообще разрешено курить. Разве это не вредно для книг, спрашивают они. Я не знаю, страдают ли книги, и запах табака мне не мешает, хотя я нарушил данную в Венеции клятву и не пошел по стопам Александра, за всю жизнь выкурив не больше пары сигарет.
Моя прабабушка Эдит, старшим сыном которой он был, запечатлела значительную часть своей жизни в фотографиях. Приблизительно до 1920 года это сепия, а позже — черно-белые снимки. Первый фотоснимок с помощью камеры был сделан в 1826 году, но любительская фотография стала возможной только в 1880-х с появлением широкопленочных фотоаппаратов. Генри и Эдит поженились в 1884-м, и, по всей видимости, она начала снимать пятью годами позже, используя ящичный фотоаппарат «Истмен Кодак» с удобной катушкой негативной бумаги. На одном из первых снимков запечатлен ее третий ребенок, Хелена, в возрасте трех месяцев; она наряжена в крестильную сорочку. Неужели Эдит купила фотоаппарат здесь? Маловероятно. Ее кузина Айсобел Винсент в 1886 году вышла замуж за американца и уехала в Чикаго, и поэтому «Кодак», скорее всего, был подарком от нее.
Эта фотография хранится в другом альбоме. Тот, что я принес с собой, содержит снимки внутреннего убранства Эйнсуорт-Хауса. Любимым увлечением современников короля Эдуарда было фотографировать интерьер своих домов — заставленные мебелью комнаты, которые содержались горничными в безупречной чистоте, — и большинство снимков в альбоме относятся именно к этой категории. Однако на некоторых фотографиях на фоне интерьеров присутствуют люди. Та, которую я разглядываю, запечатлела всех детей Эдит, сгрудившихся на диване в гостиной. Это большой мягкий диван, обтянутый бархатом или плюшем, и дети сидят посередине, образуя нечто вроде пирамиды.
Две старшие девочки, Элизабет и Мэри, девушкам ближе к двадцати, они откинулись на спинку дивана и улыбаются младшим сестрам, Хелене и Кларе, которые сидят на некотором расстоянии, но обнимают друг друга за шею. Между ними, так что их плечи и лица образуют арку над его головой, расположился Александр; на лице у него искусственная улыбка. По виду ему лет десять, и никакого удовольствия он от этого мероприятия не получает. У всех девочек длинные кудри и ленты в волосах, и на каждой соответствующий возрасту передник поверх темного или полосатого платья. На моем отце норфолкская курточка[10] и галстук-бабочка. Перед ним на низкой скамеечке сидит Джордж, младший ребенок в семье, больной ребенок. На нем матросский костюмчик, в котором он не выглядит ни здоровее, ни крепче. Джордж прислонился к коленям брата, одна рука вытянута на диване, другая на коленях, ноги поджаты; он улыбается мягкой, довольно печальной улыбкой. Тут они все, шестеро детей, увековеченные (по крайней мере, до тех пор, пока существует альбом) «Кодаком» матери.
Я переворачиваю страницу. Вот она, сделанная Эдит фотография, — я знал, что она есть в альбоме, но не видел ее много лет. Это Генри в своем кабинете; он сидит за письменным столом, но смотрит в камеру, а перед ним лежит его знаменитый труд «Носовые кровотечения и предрасположенность к ним». Возможно, книга была лишь недавно опубликована и этот экземпляр ему вручили или прислали. Не исключено, что Эдит сделала снимок для того, чтобы запечатлеть момент появления в доме книги. В таком случае фотография датируется приблизительно 1896 годом — для лорда и леди Нантер это было счастливое время, поскольку именно тогда Генри стал пэром и у него родился младший сын. Он выглядит довольным собой, этот все еще красивый шестидесятилетний мужчина, только что выпустивший очередную книгу. Фотография сделана анфас, и поэтому точно сказать невозможно, но, похоже, у него сохранились все волосы на голове, хотя и сильно поседели. Лицо у Генри гордое, самодовольное, но приятное, а изгиб губ и живые глаза намекают на его знаменитое очарование. На этом снимке нет ничего, что помогло бы понять, почему младшая дочь сухо называет его «Генри Нантером».
После того как наша семья переехала в дом на Альма-сквер, мы с Сарой нашли сундуки в одной из комнат на чердаке. Сюда больше никто не поднимался. Мы открыли только один сундук. Внутри обнаружились вещи, обычно не вызывающие интереса у молодых людей: дневники, пачки документов и писем, выцветшие коричневые фотографии в толстых альбомах в мягких обложках из потрескавшейся кожи с латунными застежками, сертификаты и дипломы в желтых бумажных конвертах, а также книги, экземпляры которых имелись внизу. Разочарованные, мы не стали углубляться дальше нескольких верхних слоев. Прошло почти три десятка лет, прежде чем Сара прислала мне письмо Клары и я снова занялся содержимым сундуков.
3
Пожизненный пэр из числа лейбористов, имени которого я не помню, останавливается у меня за спиной и заглядывает мне через плечо. Он спрашивает, кто этот «парень», и я отвечаю, что мой прадед. Естественно, он тут же цитирует знаменитую фразу Генри — возможно, единственные умные слова, которые тот произнес в Парламенте: «Управляйте обстоятельствами и не позволяйте обстоятельствам управлять вами».
Скорее всего, первым это сказал Фома Кемпийский[11], а Генри лишь цитировал его в своей первой речи. Но все об этом забыли — а может, и не знали. Более злопамятные лорды не гнушаются напоминать мне другое известное высказывание Генри, которое зафиксировала официальная стенограмма: «Вопрос в том, каков ответ». Пожизненный пэр спрашивает, слышал ли я историю о старом лорде, которого оппозиция «притащила» сюда для голосования во время дебатов на прошлой неделе.
— Он был в туалете, одном из тех, что рядом с баром, и услышал весь звон и грохот. Он выскочил оттуда как ошпаренный, спрашивая у всех, что это за ужасный шум. Разумеется, это был звонок, извещающий о начале голосования. Бедняга ни разу в жизни его не слышал, поскольку не был в Парламенте сорок лет.
Я смеюсь, потому что это забавно, хотя и испытываю некоторую неловкость, и пожизненный пэр неторопливо удаляется. Из-за того, что я совершенно очевидно не принадлежу к аристократам, люди забывают о моем наследственном титуле и не задумываясь употребляют в моем присутствии такие выражения, как «избавиться от наследственных пэров». Если быть точным, они имеют в виду, что нужно лишить наследственных пэров права заседать в Парламенте и принимать законы, но даже это выглядит не слишком приятно. Я должен сделать над собой усилие и избавиться от излишней чувствительности, хотя все прошлые попытки терпели неудачу. «Управляйте обстоятельствами и не позволяйте обстоятельствам управлять вами». Дело в том, что такое возможно лишь до определенной степени. Интересно, понял ли это Генри? Я никак не могу повлиять на обстоятельства, которые скоро изгонят меня отсюда, — в конечном итоге все мы жертвы обстоятельств.
Я переворачиваю страницу альбома и вижу следующую фотографию. Даты нет, но это последний снимок Генри. Он в той же комнате, где сидел в 1896 году, подтянутый и щеголеватый, но теперь с ним два сына, здоровый и больной. Младшему мальчику лет восемь или девять — промежуток времени, отделяющий этот снимок от предыдущего. Сама комната изменилась. В ней меньше мебели и безделушек. На окне более светлые шторы. Но перемены в комнате не идут ни в какое сравнение с тем, как изменился Генри. С фотографии на меня смотрит старый, сломленный человек. С его лицом, кожей и поредевшими волосами произошла настоящая метаморфоза, словно на лицо, шею и руки накинули чехол из какой-то мятой, грубой и потертой ткани, полностью скрывший то, что девять лет назад оставалось от его юности. Александр сидит рядом с ним, и вид у него радостный и безмятежный. Джордж — до его смерти остается, должно быть, не более двух лет — прислонился к плечу отца, а Генри обнимает его. Я не могу понять выражение лица Генри. Печаль? Горечь? Безмерная усталость? Наверное, все вместе. Надеюсь, я это выясню, когда узнаю о нем все, что только можно.
На телевизионном мониторе появляются большие белые буквы на красном фоне: «Палата закрыта». Я убираю альбом в портфель и иду по коридору к комнате принцев, лестнице, гардеробной и выходу. Относительно новый пожизненный пэр, женщина лет пятидесяти, королевский адвокат и председатель какого-то общества, с эффектными белокурыми волосами и ногами, почти такими же красивыми, как у Джуд, выходит из дверей комнаты Бэрри и идет к синему ковру. Позади нее беседует парочка старых наследственных пэров, и один из них спрашивает другого: «Кто эта новая девушка?»
Это мне кое о чем напоминает, и я возвращаюсь в библиотеку, чтобы взглянуть. Здесь можно найти все, что угодно, — или по вашей просьбе это сделают сотрудники. Вот он, фрагмент речи графа Феррерса, направленной против закона, который должен был позволить — и в конечном итоге позволил — женщинам становиться членами Палаты лордов.
«Откровенно говоря, — сказал он, — я считаю присутствие женщин в политике в высшей степени неприятным. Они, как правило, жесткие, энергичные и властные. Некоторые даже не знают, что такое верность своей стране. Я не согласен с теми, кто утверждает, что женщины в Палате лордов будут нас вдохновлять. Посмотрите на фракцию женщин, уже заседающих в Парламенте — на мой взгляд, их нельзя назвать волнующим примером привлекательности противоположного пола. Я убежден, что существуют определенные обязанности и определенная ответственность, к которым, согласно природе и традициям, больше приспособлены мужчины, а некоторые обязанности природой и традициями предназначены женщинам. Общепризнано, что главную ответственность в жизни должен нести мужчина. Общепризнано — плохо ли, хорошо ли, — что мышление мужчины более логично и менее эмоционально, чем мышление женщины. Зачем же нам поощрять женщин к тому, чтобы они прогрызали, словно кислота в металле, себе дорогу на серьезные и ответственные посты, которые прежде принадлежали мужчинам?
Если мы допустим женщин в Палату, где тогда будет предел этой эмансипации? Неужели через несколько лет будем говорить: “Благородная и высокоученая леди, леди-канцлер”? Эта мысли приводит меня в ужас. Что нас ждет? Последуем ли мы довольно вульгарному примеру американцев, назначающих послами женщин? Будут ли наши судьи, к которым мы питаем такое глубокое и заслуженное уважение, избираться из сомкнутых дамских рядов? Если да, то я рискну предложить достопочтенному архиепископу Кентерберийскому свой скромный и уважительный совет: берегитесь, пока вы не лишились своего поста…»
Эта речь прозвучала не во времена Генри, а в 1957 году, причем Феррерсу было всего двадцать восемь лет, когда он произносил ее. Я кладу в карман копию официального отчета о заседании, чтобы показать Джуд, и возвращаюсь тем же путем, по золотым и темно-красным коридорам Пьюджина, с синим ковром на полу.
Это странное место, очень древнее, и мне не хочется с ним расставаться.
Генри учился в школе Хаддерсфилда. В пятнадцать лет он оставил школу ради шерстяной мануфактуры отца в Годби, где два года изучал разные технологические процессы. Зачем? Судя по письму его матери к сестре Мэри, отец Генри пришел в ужас, узнав о желании сына стать доктором медицины. Единственный выживший сын должен был продолжить семейное дело. Затем Амелия на двух страницах письма изливает свое горе из-за смерти Билли; по всей видимости, время не облегчило ее страданий. Будь Билли жив, пишет она, то однажды изучил бы все, что связано с фабрикой, и Генри мог бы пойти избранным путем. Наверное, признавать это было слишком болезненно — Амелия игнорирует тот факт, что ее младший сын страдал некой формой умственной неполноценности и никогда не смог бы вести бизнес.