Истоки контркультуры - Теодор Рошак 2 стр.


Что это была за странная жизнь! Иллюзорный потребительский рай, способный процветать лишь в теплице игнорирования экологии, свято веривший, что можно потакать любым нарастающим аппетитам. Студенты, кого я сейчас учу, с трудом верят, что было время, когда дешевый колледж был гарантирован любому ребенку из среднего класса (и многим детям из среды рабочего класса вроде меня), когда выпускников ожидали готовые рабочие места, когда теоретики экономики всерьез обсуждали возможность отмены работы в обмен на гарантированный ежегодный доход. Сейчас, оглядываясь назад, мы видим, что все это было преходящим этапом – этакие безмятежные дни римских патрициев, пока к реке не подобрались варвары и акведуки не дали течь. В книгах по истории Век Изобилия найдет себе место не в разделе устойчивого плато изобилия, но как последний взрыв массовой экстравагантности перед лицом появления фактов, что биосфера живет своей жизнью.

Конечно, реальность была не такой глянцевой: не все попали на великий потребительский пир. Гетто, эта «другая Америка», стали прибежищем для безработных, не имеющих ремесла. Убрать с глаз неприглядную бедность, чтобы освободить место для моллов и кондоминиумов, называлось «городским обновлением», хотя на улицах это называли попросту выселением негров. С другой стороны, экономика – это не только сухие цифры, но и изучение людских желаний и фантазий (может быть, даже в большей степени, нежели цифры). То, что обещает экономическая система, не менее важно, чем то, что она обеспечивает: обещания успокаивают и стимулируют. В течение тридцати лет после окончания Второй мировой изобилие воспринималось как норма, а там, где оно отсутствовало, говорили о «карманах» бедности. Показательна сама фраза: бедность рассматривалась как упрямое, но обреченное сопротивление победоносному наступлению промышленного роста, которое вскоре охватит весь мир. Не каждый купался в изобилии, да, но каждый верил: изобилие докатится и до него – если не через политическую агитацию и реформы, то по логике его неизбежного наступления. «Прилив поднимает все лодки», – заявил Джон Кеннеди. Не мешайте системе исходить изобилием, и вскоре мы все заживем, как герои сериала Оззи и Гарриет.

III

Озирая перспективы процветания с командных высот общества изобилия, легко было верить, что корпоративная Америка просто эволюционирует к необыкновенной щедрости. Но это был еще и тот случай, когда хорошо управляемое изобилие способствовало созданию нации «веселых роботов», как выразился социолог и публицист Ч. Райт Миллс, которые не доставляли беспокойства щедрому начальству. Подкуп заменил собой грубое принуждение и гарантировал уступчивость. Сделка заключалась в следующем: пусть страной заправляют Пентагон, ФБР и «Дженерал дайнемикс»[6], и рог изобилия не иссякнет. Награда за послушание никогда еще не была так высока, и напротив, наказания за упрямство редко когда были суровее. Несогласные легко могли стать жертвами политики «охоты на ведьм», вдохновляемой сенатором Джозефом Маккарти. Это были дни, когда люди отказывались подписывать петиции в поддержку билля о правах из страха потерять работу, кредитный рейтинг и попасть в списки неблагонадежных.

К сожалению, предоставление военно-промышленному комплексу полной свободы действий с целью установления политической программы повлекло за собой и недостатки – например, отмену демократии. Или, еще хуже, возможность испепелить бо́льшую часть цивилизованного мира. Военно-промышленный комплекс был в конечном итоге системой, которой для выживания требовались авторитарный стиль и параноидальная геополитическая картина мира – иначе как оправдать все увеличивавшиеся военные конфликты и бесконечную гонку вооружений? Даже если руководство СССР после Сталина серьезно вело речь о мирном сосуществовании (а как его гарантировать?), каковы были шансы, что наша корпоративно-милитаристская организация позволила бы США принять предложение? «Холодная война» была источником жизненной силы военно-промышленного комплекса. «Холодная война» принесла с собой равновесие сил устрашения и мировое сообщество страха. Рано или поздно тот, кто держит палец на ядерной кнопке, обязательно просчитается. Но что с того? Надышавшись апокалипсической мощью, закипевшие «котелки» на высоких постах начали фамильярничать с сюрреалистическими термоядерными сценариями с «приемлемым уровнем потерь», сводившихся к какой-то сотне миллионов.

В начале шестидесятых вышла черная комедия «Доктор Стрейнджлав», где высмеивались подобные терминальные ужасы. Фильм выглядел сатирой на прежнюю моду («перестань волноваться и полюби бомбу»), но не был таковой: в нем прозвучала новая важная диссидентская тема – безумие высшего руководства. В веке, который начался с открытия Фрейдом бессознательного, был наконец поднят психологический аспект политики. Не исключено, что больная фантазия и сексуальные извращения свойственны политике больше, чем здравый смысл и цифры. Вероятно, психоз представляет более серьезную угрозу нашему благосостоянию, чем коррупция. Неужели все эти нарывающиеся на риск генералы и одержимые мачизмом стратеги действительно верят в то, что говорят? И что прикажете делать с тем фактом, что люди в деловых костюмах за длинными столами корпорации «РАНД»[7] легкомысленно называли возможную третью мировую войну «варгазмом»[8]?

Жизнь в Век Изобилия обнажила определенные противоречия. Стопка кредитных карт и барбекю на заднем дворе в обмен на тайное правительство и покорно-животное существование – ну просто новый Вифлеем! Оправдывала ли плата риск? Родительскому поколению не с руки было поднимать этот вопрос. Попав из депрессии сразу в мировую войну, оно пожертвовало бо́льшим, нежели своей долей, и теперь с готовностью ухватилось за возможность расслабиться и побаловать себя. А баловать себя было чем. Вседозволенность стала прерогативой не только молодежной культуры. Что доктор Спок сделал для детей, доктор Кинси[9] сделал для родителей. Вековые условности были с ликованием отброшены. Исчезла цензура, а стыдливость в вопросах секса, бывшего одним из рычагов социального контроля, стремительно выходила из моды. Эротические удовольствия стали позволительными без всякого чувства вины, их стало можно открыто обсуждать и демонстрировать, а благодаря противозачаточным таблеткам еще и практиковать без всякой меры. При этом секс выливался в полезные системе формы. Резвиться среди «заек» в «Клубе Плейбой» стало одной из высших наград Преуспевающего Функционера. В начале семидесятых отдых в сети отелей «Клаб мед» и развлечения в свинг-барах стали непременной прерогативой корпоративного статуса. Неомарксистский критик Герберт Маркузе назвал эту тактику «репрессивной десублимацией»: свободы хватало, чтобы погасить недовольство, но было недостаточно, чтобы она стала угрозой дисциплине, необходимой для стабильности и порядка в промышленном обществе.

Век Изобилия стал смелым экспериментом правящей элиты, стремящейся к установлению своего господства с помощью подчинения оппозиции не голодом и грубой силой, а соблазнением, склонением к сотрудничеству. Может быть, руководители корпораций видели в этом нечто большее, чем стратегию социального контроля; может быть, они искренне верили, что цивилизуют систему. Через свои быстро растущие фонды они раздавали гранты и премии зависимым от них миллионам. Они обеспечивали университеты и спонсировали научные исследования и искусство. Возможно, они рассчитывали, что однажды какой-нибудь рыночный бард увековечит их пышные имена, как Гомер эллинские племена в «Илиаде». «Дженерал моторс», «Дженерал электрик», Эй-ти-энд-ти, Ай-ти-энд-ти, крупнейшие американские телекоммуникационные компании – цветы постдефицитной цивилизации. Многие лидеры корпораций искренне полагали, что выводят американское общество на новый уровень гуманизма и совершенства, поэтому неблагодарность основных бенефициаров уязвила их в самое сердце, жестоко оскорбив самолюбие.

Чего стоила их прельщающая филантропия в глазах нового поколения? Для тех, кто в детстве ел, когда хотелось, немедленное получение желаемого не было наградой за хорошее поведение; оно воспринималось в порядке вещей. К началу шестидесятых избалованные родителями юнцы поступают в университеты и приезжают в кампусы, ожидая тех же свобод и довольства, какие родители старались обеспечить им с самого детства. Поколение, выросшее на юмористическом журнале «Мэд» и книге «Над пропастью во ржи», учило, что образ жизни родителей – нелеп. Что им оставалось, как не, цитируя Пола Гудмена, «дойти до абсурда»? К концу пятидесятых самые смелые представители нового поколения в кризисе личности уже решили, что поэты-битники и фольклорные певцы из Гринвич-вилледж – лучшие ролевые модели, чем отцы, продавшие душу «Дженерал моторс», или матери, целый день хлопочущие на кухне в маниакальном стремлении испечь удачный бисквит. Юнцы больше мечтали оказаться «на дороге», чем на хорошей работе. Волосы стали формой протеста: ходить длинноволосым означало быть несогласным. Ненормативная лексика стала формой протеста: сквернословие означало непочтительность. Внебрачный секс стал формой протеста: он означал распущенность без риска и даже свободу женщин. Курить анашу стало формой протеста; это означало заигрывание со статусом и сознанием нарушителя закона. Формы протеста находились легко: они в изобилии прорастали из щелей между умирающей моралью эпохи лишений и процветающим новым экономическим порядком, который сделал удовлетворение потребностей практически обязательным.

Молодежь начала шестидесятых приезжала в кампусы с убеждением, что высшее образование сродни самовыражению, свободному выбору и радикальным возможностям. Однако вскоре они понимали, что крупные университеты служат совсем иному политическому порядку: связанные контрактами с милитаристами в правительстве, они процветали на ядерной физике. С помощью массовых лекционных курсов администрация академий Пентагона набирала персонал для военно-промышленного комплекса. Хуже того, милитаристы планировали кровавую жертву: среди мелких военных приключений в разных странах мира затесалась пустяковая заварушка в заштатном Вьетнаме, где кровавая бойня затянулась несколько дольше, чем предполагалось. Но поводов для волнения никаких – территория вот-вот будет зачищена, при нашем-то изобилии пушечного мяса.

IV

К середине шестидесятых добывать пушечное мясо становилось все сложнее; исключением стали беднейшие слои населения. Но даже меньшинства слышали голоса Мартина Лютера Кинга-младшего и Малколма Экса[10], поднимавшиеся против военной экономики, проедающей ресурсы «Великого общества»[11] за счет чернокожей молодежи, чье настоящее место было на переднем крае войны с бедностью. Что до избалованных белых юнцов, то они все чаще наотрез отказывались рассматривать Вьетнам как ступеньку карьеры. Уникальный исторический опыт вседозволенности и достатка сделал их скверными солдатами. Некоторые хохмили, выдавая слоганы вроде «Занимайтесь любовью, а не войной», но за этим скрывалось тонкое, нежное отношение, да и не всякий в те времена решился бы заявить такое во всеуслышание.

Возникло противоречие, какого не предвидели левые идеологи прошлого. Марксисты всегда связывали революционную перемену с «обнищанием» пролетариата, но в постдефицитной Америке бунт разразился в самый неожиданный момент среди молодых представителей процветающей элиты, чьи интересы были связаны со служением военно-промышленному комплексу. Пользуясь на полную катушку удовлетворением потребностей, гарантированным общим изобилием, новое поколение начало требовать такой свободы самовыражения и удовольствий, что стало ясно – они смотрят на жизнь шире, чем просто как на возможность получать и тратить. Хуже того, они требовали идеализма, который взрослый человек редко может себе позволить. Вместо благодарности своим благодетелям они высмеивали их в песнях и стихах и упрямо поднимали острые вопросы, порождавшие сомнения в справедливости и рациональности урбанизированного промышленного общества. Материальный прогресс они называли ни больше ни меньше мифом. Некоторые уезжали в сельские коммуны в поисках простой жизни ближе к земле, другие строили вигвамы и юрты и добровольно вели жизнь дикарей. Это были жесты неприятия, означавшие, что наши лидеры, возможно, ошибаются в своих прогнозах относительно будущего.

В тот период маккартисты автоматически приравнивали любое недовольство системой к коммунистическому заговору. Но диссидентская критика возникла не из знакомых идеологий прошлого. Коммунисты и левые социалисты, как и их противники-капиталисты, всегда ставили во главу угла индустриализацию, соглашаясь, что это неизбежная историческая веха. Они расходились лишь в том, кто должен владеть промышленностью и управлять системой. А здесь появилось движение несогласных, возжелавших совершенно иного качества жизни. Они не просто ставили под сомнение политическую сверхструктуру; со своим рано развившимся экологическим сознанием они бросили вызов культуре промышленных городов, на которые опиралась эта сверхструктура. Еще больше беспокоило то, что среди диссидентов были те, кто ставил под вопрос саму разумность этой культуры. Духовные отступники кололи себе наркотики в поисках измененного состояния сознания, способного изменить статус общества. Сегодня наркотики настолько успели стать убежищем от отчаянья и основным предметом торговли организованной преступности, что трудно себе представить те времена, когда их воспринимали как неотъемлемую часть политико-культурно-духовного курса. В шестидесятые употребление психоделиков имело целью открыть двери восприятия, чтобы увидеть святость всюду в культуре, где ничто в человеческой душе или природе уже не свято. Такой принцип реальности расходится с официальными целями современной жизни.

Мы никогда не узнаем, сколько людей насчитывало движение контркультуры. Возможно, вообще неправильно говорить об их участии как о членстве; скорее это была концепция, которая в той или иной степени привлекала внимание и увлекла многих. Важнее глубина раскола. Никогда еще протестующие не поднимали проблем столь философски глубоких, стараясь проникнуть в суть реальности, разумности и предназначения человека. Из диссидентства возникла самая амбициозная за всю историю программа переоценки культурных ценностей общества. Все ставилось под сомнение: семья, работа, образование, понятие жизненного успеха, воспитание детей, отношения мужчины и женщины, половая жизнь, урбанизация территорий, наука, технология, прогресс. Значение богатства, значение любви, смысл жизни – все подвергалось сомнению с целью исследования. Что есть культура? Кто решает, что есть совершенство? Или знание, или нормальность? Там, где существующие институты подключались к дебатам недостаточно быстро, импровизированно возникали новые: бесплатные университеты, бесплатные клиники, продуктовые заговоры, подпольная пресса, коллективные хозяйства, коммуны, родовые хозяйства, альтернативные профессии. Даже технология, гордость доминирующей культуры, подверглась переоценке и переделке. Были те, кто с энтузиазмом взялся за превращение гаргантюанских вычислительных машин «Ай-би-эм» в незамысловатые, но ловко смастеренные коммуникационные приборы, работавшие с клавиатурой пишущей машинки и приспособившие телеэкран к странной новой функции – показывать кодированные значения двоичных чисел. Мог ли такой прибор, персональный компьютер, быть нервной системой глобальной электронной деревни[12]?

Интереснейшие времена. В крупнейших центрах вроде Кембриджа, Мэдисона, Энн-Арбора, Беркли, Нью-Хейвена дня не проходило без новой идеи, нового протеста, нового эксперимента. Но однажды этого стало чересчур много. Чересчур много, чтобы впитать и ассимилировать. Это было поколение, не знавшее ограничений: люди, предложившие блестящую идею в Беркли, могли через неделю переехать в Санта-Фе, а еще через неделю – в Катманду. Мало что из идеалистических импровизаций укоренилось: многому из того, что контркультура ставила под сомнение, – брак, семейная жизнь, работа, школа – требуется больше, нежели критическое внимание меньшинства в течение нескольких лет, чтобы претерпеть серьезные изменения. Ни в одном обществе нельзя рассчитывать на переоценку всей истории, мифологии, морали и сознания за одно поколение. Наконец вся энергия диссидентов сконцентрировалась на Вьетнаме, затем на Уотергейте – грубых, очевидных проблемах, поглотивших изыски и новые хрупкие представления.

Однако контркультура оставила после себя и безусловные успехи. Экологическое движение никогда не вышло бы за пределы своего консервативного направления, если бы не те, кто задумался о допустимых пределах урбанизированного промышленного общества. Контркультура заново открыла социальную экологию как критическую силу, вызвав переоценку экономики роста, потребительского стиля жизни и антропоцентрической науки. Она предложила новое, экологически обоснованное прочтение мифа о благородном дикаре. В глубоком тылу промышленного общества молодежь превозносила первобытную культуру, находя мудрость в умении дикарей добывать все необходимое для жизни в своей среде обитания. Это дало экологическому движению культурную основу и посыл куда более мощный, нежели просто бережное управление природными ресурсами.

Точно так же не было бы и женского движения, каким мы видим его сегодня, если бы не смелость женщин, восставших не только против патриархального порядка, но и против мужского шовинизма своих мужей и любовников. Когда я слышу, как женщины, включая экспертов с успешной карьерой, заявляют «Я не феминистка», мне становится интересно, как, по их мнению, они могли стать тем, что они есть, без феминисток прежних поколений? Многие ли хотели бы хоть день прожить жизнью женщины пятидесятых годов? Кто, по их мнению, расшатывал устои прежнего мира?

Не было бы и свободы для гомосексуалистов, если бы не те, кто поставил под сомнение половые стереотипы. Без среднего класса и белых союзников расовые и этнические освободительные движения остались бы отдельными выступлениями без глубокого понимания культурных и психологических корней расизма. Упразднение засилья белых вызвало серьезные волнения в господствующей культуре, когда к этому проекту присоединились белые, подтвердив этническое разнообразие как новый стандарт контркультуры. За этим явлением, как и за женским движением, лежит новое ощущение человеческой личности – настоящей, драгоценной и бесконечно интересной. «Слышу, поет Америка», – пророчески сказал однажды представитель контркультуры Уолт Уитмен. «Разные песни», что он приветствовал, никогда еще не звучали из стольких уст и так величественно, как в ту замечательную эпоху.

Назад Дальше