Точно так же не было бы и женского движения, каким мы видим его сегодня, если бы не смелость женщин, восставших не только против патриархального порядка, но и против мужского шовинизма своих мужей и любовников. Когда я слышу, как женщины, включая экспертов с успешной карьерой, заявляют «Я не феминистка», мне становится интересно, как, по их мнению, они могли стать тем, что они есть, без феминисток прежних поколений? Многие ли хотели бы хоть день прожить жизнью женщины пятидесятых годов? Кто, по их мнению, расшатывал устои прежнего мира?
Не было бы и свободы для гомосексуалистов, если бы не те, кто поставил под сомнение половые стереотипы. Без среднего класса и белых союзников расовые и этнические освободительные движения остались бы отдельными выступлениями без глубокого понимания культурных и психологических корней расизма. Упразднение засилья белых вызвало серьезные волнения в господствующей культуре, когда к этому проекту присоединились белые, подтвердив этническое разнообразие как новый стандарт контркультуры. За этим явлением, как и за женским движением, лежит новое ощущение человеческой личности – настоящей, драгоценной и бесконечно интересной. «Слышу, поет Америка», – пророчески сказал однажды представитель контркультуры Уолт Уитмен. «Разные песни», что он приветствовал, никогда еще не звучали из стольких уст и так величественно, как в ту замечательную эпоху.
V
С самого начала контркультура, не доверяющая властям и преисполненная подозрений в отношении лидеров, страдала от отсутствия прочной организации. Наиболее близко к передаче своих ценностей прочной политической структуре диссидентство подошло в идеалистической, если не откровенно провальной, поддержке кандидатуры Макговерна от демократической партии в начале семидесятых. После неудачи этой попытки либералы обнаружили, что их позиции в национальном мейнстриме сильно подорваны: один за другим традиционно демократические избирательные округа переходили в лагерь консерваторов. Движение, которое не может найти способ оживить и использовать переходящие к нему организации, даже если это организации с такими недостатками, как наша партийно-политическая система, не может быть лидирующим.
Но контркультура допустила еще более серьезную ошибку. Она сильно недооценила стабильность и ресурсы корпоративного истеблишмента, высшего средоточия власти промышленного общества. В американской политике говорят деньги. Они могут купить и мозги, и организационный талант. При всех убийственных разоблачениях военно-промышленного комплекса корпоративная система пережила свою оппозицию и нанесла ответный удар с ошеломляющей эффективностью. Во-первых, перемещение военных расходов на юг США дало военно-деловым кругам неожиданного союзника: христиан-евангелистов. Инвестиции в южные штаты делались в расчете на рабочую силу, не знающую профсоюзов, что тоже обеспечило голоса на выборах и политическое влияние. Старые церкви, оборудованные всем необходимым для телепроповедей, отвечали за кадры, необходимую организацию и ревностное желание превратить южные штаты в бастион консерваторов. В результате либералам потребовалось вложить еще больше ресурсов для защиты основных гражданских свобод от благочестивого «социального порядка», склонявшегося к отмене отделения церкви от государства. Кто в ставших поворотными шестидесятых мог предвидеть, что к восьмидесятым-девяностым годам либеральному крылу американских политиков придется посвящать массу времени защите прав геев и права на аборты и бороться за то, чтобы из школьной программы убрали обязательные молитвы и учение о сотворении мира? Верх политического цинизма – корпоративная элита, чьи представители в своем большинстве были выпускниками университетов Лиги плюща и вели космополитический образ жизни, готова была насаждать пережитки прошлого вплоть до процесса Скоупса[13], намеренно поддерживая самые невежественные и нетерпимые слои нашего общества, анклавы тлеющего возмущения, которые, дай им волю, сжигали бы ведьм и клеймили неверных жен.
Еще более эффективным, чем сотрудничество с реакционерами библейского пояса[14], оказалось систематическое упразднение корпорациями общества изобилия. Насмотревшись малоприятных вещей, к которым приводят кругленькие зарплаты и культурная вседозволенность, деловые лидеры положились на более тупое и традиционное оружие: экономическую нестабильность. Они экспортировали рабочие места, обещавшие когда-то сделать изобилие возможным для всех, и преследовали профсоюзы, защищавшие высокие зарплаты. Это оказалось куда более эффективной формой социального контроля, чем корпоративная щедрость. В рамках новой глобальной экономики американские рабочие были вынуждены соревноваться с пеонами, если хотели сохранить работу. Бездомные, заполонившие улицы и наши телеэкраны с начала восьмидесятых, служат постоянным напоминанием о том, как низко человек может пасть в Америке. Дефицит, который в годы правления Рейгана нагнетался фискальными консерваторами, урезал каждую социальную программу, обещавшую когда-то положить конец экономическим пертурбациям. Даже транжиры-либералы содрогнулись при виде того, как нация все глубже увязает в долгах. Нить за нитью выдернули страховочную сетку, помогавшую рабочим в трудные времена, и с полным правом поставили безработных и бездомных, которым всерьез угрожает голод, перед новым социальным дарвинизмом. Так и представляешь, как аналитический центр процветающего правого крыла – ретивый (и с хорошим жалованьем) мозговой трест консерваторов – сидит и комбинирует избранные места из Эндрю Ура[15], Эдвина Чедвика[16] и преподобного Мальтуса в поисках новых идей для нашего индустриального будущего: сиротские приюты, работные дома, скованные одной цепью каторжники, проверка нуждаемости, телесные наказания, публичные казни, созданные самими компаниями профсоюзы и железный закон заработной платы.
Это конъюнктурное наступление на сочувствие и простую порядочность называлось популизмом, однако популизм этот не имеет ничего общего со своим великим тезкой с боевым кличем «Мочи богатеев»[17]. Исторический популизм ясно высказался в отношении проблемы «люди против интересов», а ведь нет интереса опаснее силы денег. Гнев есть и сегодня, но нет политической смекалки, которая прежде давала гневу разумное и этически правильное направление. Сейчас враждебность отклонилась от корпоративных высот и обратилась вниз – против бедных. Начался поиск козлов отпущения. Неприязнь выросла до беспричинной вражды к «правительству». Такая далеко зашедшая тупая ненависть ставит под угрозу даже минимальную безопасность и медицинскую и социальную страховку. Не нужно богатого воображения, чтобы сообразить, в чьих интересах принести в жертву бессильных и отобрать у федерального правительства распорядительные полномочия, единственную защиту общества от тех, кого Теодор Рузвельт назвал однажды «злодеями с большим кошельком».
В определенном досадном смысле это можно считать самым долговечным достижением контркультуры: она показала людям, как легко власть коррумпирует национальных лидеров. Но с помощью дьявольски умной обработки полученного урока консервативные элементы повернули гнев общественности на Вашингтон, оставив расширяющийся корпоративный истеблишмент невидимым для критики. В шестидесятые, когда протестующие нападали на «властные структуры», вряд ли они имели в виду социальную страховку или службу Национального парка. Скорее они выступали против ведения войны, слежки и полицейских полномочий федерального правительства. В этих областях жизни злоупотребление властью совершалось при полном сотрудничестве корпоративной элиты. Сегодня мы имеем одноглазый популизм, который не видит того, кто принес его в жертву.
VI
Впервые меня спросили, что сталось с контркультурой, в 1970 году, через шесть месяцев после выхода этой книги. Вопрос задал репортер из «Ньюсуик», которому не терпелось перейти к следующей животрепещущей теме. Когда книга вышла, некоторые представители средств массовой информации поспешили интерпретировать название как неприятие движения протеста. Ведь «контркультура» – это что-то негативное, варварское, откат назад? Так они заявляли, ожидая, что я обрушусь с критикой на буйную непокорную молодежь.
В ретивом стремлении похоронить движение протеста мне всегда чудится признак того, что контркультура задела кого-то за живое. Даже упрощенная до лохматых причесок и массового пристрастия к ЛСД после «Электропрохладительного кислотного теста»[18], она несет в себе угрозу. Позже, в середине восьмидесятых, обычным тоном разговора о контркультуре стал благодушно-пренебрежительный, будто и не было ничего, кроме забав молодежи. Но движение протеста не могло быть легковесным, иначе как объяснить такую реакцию консервативного истеблишмента? До сих пор термин «диссидентская» используется ведущими голосами консерваторов как уничижающий и умаляющий. Видимо, образ отвергавшей устои молодежи, разрушавшей все якобы ценности индустриализации, угрожал статус-кво сильнее, чем понимали сами диссиденты.
В ретивом стремлении похоронить движение протеста мне всегда чудится признак того, что контркультура задела кого-то за живое. Даже упрощенная до лохматых причесок и массового пристрастия к ЛСД после «Электропрохладительного кислотного теста»[18], она несет в себе угрозу. Позже, в середине восьмидесятых, обычным тоном разговора о контркультуре стал благодушно-пренебрежительный, будто и не было ничего, кроме забав молодежи. Но движение протеста не могло быть легковесным, иначе как объяснить такую реакцию консервативного истеблишмента? До сих пор термин «диссидентская» используется ведущими голосами консерваторов как уничижающий и умаляющий. Видимо, образ отвергавшей устои молодежи, разрушавшей все якобы ценности индустриализации, угрожал статус-кво сильнее, чем понимали сами диссиденты.
В то же время с помощью чуть ли не стратегии выжженной земли лидеры американских корпораций вознамерились с корнем вырвать каждую реформу, начиная с Роберта Лафолетта[19]. Надзорные агентства, возникшие в дни прогрессивного движения, тред-юнионизма нового порядка и социальной страховки, – все было выброшено за ненадобностью в отчаянной попытке вернуть олигархию. Вспомнили даже американскую ксенофобию конца XIX века, основанную на теории врожденности разума, и чужаки стали мишенью для разозленных, растерянных, боящихся за свои рабочие места людей. Либерализм, стремившийся распространить достаточно богатства от верхов до самых низов корпоративного строя, чтобы система оставалась экономически рентабельной, превратился в «радикальный экстремизм» американского политического спектра.
Новый социально-дарвинистский консерватизм, который может стать пугающе эффективным в ближайшем будущем, – это безрассудное и рискованное направление. Корпоративная Америка играет с психологическим динамитом. Новый глобальный экономический порядок нарушил единственное обещание, которое индустриальное общество вынуждено было дать работающим на него миллионам: рано или поздно наступит материальное изобилие. Само по себе изобилие нельзя назвать благородным идеалом, но это все, на что хватило воображения у корпоративного истеблишмента: мир жадного приобретения в условиях конкуренции. Но с какой стати миллионы станут работать, подчиняться, тянуть лямку, если у них отнята надежда на глобальное наступление успешно-потребительского будущего? Перспектива бесконечной материальной неустроенности деморализует людей, вытаскивает из них все худшее, а разоренная биосфера – кратчайший путь к новому веку обскурантизма.
При всей своей странности контркультура не побоялась предложить лучшее будущее – самое интересное видение постиндустриальных перспектив из всех, что мы знаем. Я всегда представлял себе содружество в духе Аркадии, похожее на утопию Уильяма Морриса, описанную в его «Вестях ниоткуда», но с технологической базой типа «малое прекрасно» для облегчения тяжелого труда. Среди приоритетов – свободный расцвет личности, идеальное органическое общество, рискованная авантюра с этническим разнообразием, раскрытие новых возможностей человеческого организма, бережное отношение к земле, стабильная экономика, новый биоцентрический межвидовой контакт и сверхгуманный мир, дающий нам средства к существованию. Единственная причина, отчего когда-то всему этому приходилось быть контркультурой, в том, что культура, которой оно противостояло, культура редукционистской науки, промышленного экоцида и корпоративной регламентации, имела слишком мелкое представление о жизни, чтобы оно кого-нибудь воодушевляло.
VII
В тексте книги я не изменил ничего, за исключением нескольких типографских ошибок. Даже будь у меня возможность наверстать последние двадцать пять лет истории, эта книга – не исследование, которое выигрывает от обновлений. Одно из основных ее достоинств – современная эпохе перспектива. Так все выглядело на взгляд участника-наблюдателя, оказавшегося в гуще общественных потрясений. Надеюсь, мне удалось запечатлеть идеализм и дерзость того времени – в любом случае я передаю их словами и идеями самых влиятельных умов.
Если и есть одна сторона, которой, как я теперь жалею, я недостаточно уделил внимания на этих страницах, так это музыка. Музыка вдохновила и вызвала лучшие находки контркультуры – от фольклорных баллад-протестов до социальных песен, возникших у истоков кислотного рока, ставшего единственным способом отразить сюрреалистический поворот, который произошел с Америкой в разгар вьетнамской войны. Когда Френсис Форд Коппола искал способ передать дух эпохи в своем эпическом фильме «Апокалипсис сегодня», к финалу саундтрека подошла только музыка Джима Моррисона. В этой книге должна была быть глава о Бобе Дилане, Джоне Ленноне, Джоан Баез, Джимми Хендриксе, «Ху», «Грэптфул Рэд», Питере, Поле и Мэри, о «Благодарных мертвецах» – словом, обо всех менестрелях диссидентского движения. Но, с другой стороны, их работу лучше всего воспринимать чутким ухом, а не глазом.
Это подводит меня к размышлению о направлении, в котором развивается наша история с тех лихих дней протеста. Сколько из нас, оглядываясь назад через годы, могут представить себе контркультуру без ее поэзии, музыки, искусства, язвительного юмора? Да, немало грубости «носилось в воздухе»[20], но истоки ее ищите на полях сражений во Вьетнаме и в постоянной угрозе термоядерного уничтожения – согласитесь, темы более стоящие, чтобы выплеснуть накопившуюся ненависть, чем стоимость школьных завтраков или регистрация боевого оружия. Но даже при этом я не помню, чтобы хоть на одной демонстрации гнев не уравновешивался бы добротой и творческим энтузиазмом. Именно поэты сохранили в контркультуре здравый смысл во времена безумия высших чинов и помогли приручить экстремистов, от которых никуда не деться. Кто знает, сколько сумасшедших из «семейки» Мэнсона[21] не смирились бы с ролью безучастных свидетелей в ожидании, когда им позволят убивать.
На каждое злое лицо, сфотографированное в шестидесятых, можно найти множество снимков встреч и тусовок хиппи, демонстрирующих взаимную любовь, почти детей, любовно обнявшихся под одеялом, танцующих в парках, вставляющих цветы в стволы автоматов солдат, окружающих Пентагон. Многие считают эти снимки приторными и не вполне нормальными. Так оно и есть. Но разве суть здесь не в простых проявлениях нежности и обоюдного удовольствия, уравновешивавших эксцессы того времени? Главным был искренний интерес к разнообразию людей и природы за границами урбанизации. Одно из инаугурационных заявлений контркультуры появилось в 1961 году, в Сан-Франциско, в битниковском «Журнале в защиту всего живого». Гэри Снайдер писал: «Вселенная и все ее создания органически находятся в состоянии мудрости, любви и сочувствия, действуя на основании естественных реакций и обоюдной взаимозависимости», на что Роберт Данкен[22] возражал в своей характерной манере: «В нашем журнале нет сотрудников-деревьев».
И тогда, и сейчас большинству людей подобные чувства казались дурацкими, но это была мудрая дурашливость поэтов, не исчезавшая из контркультуры и в самые черные дни гнева. Где найти подобную щедрость духа в фальшивом популизме, окружавшем нас в Америке в девяностые? Центром господствовавшей консервативной культуры изначально была полновесная монета, а характерным протестом при этой мертвой и мертвящей сердцевине служили не нашедшая выхода ярость и обливание грязью в радиобеседах: тысячи дрожащих от жалости к себе голосов требовали крови, прерываясь, правда, на рекламу.
В ту неспокойную эпоху меня попросили издать антологию контркультурной литературы. Я закончил ее стихами, отражавшими мое политическое кредо, которому я научился у других, более мудрых умов того времени.