Это мгновение осознания отразилось в лице двойника так же, как и в собственном лице Маргариты, — что лишний раз подтвердило верность ее догадки. Ужасная гримаса исчезла, и Маргарита вновь видела собственное лицо, красивое и холодное.
— Ты не так уж глупа, — заметил демон, кривя неестественно красные губы в улыбке. — Может, как знать, не все еще потеряно для тебя. Докажи это, будь умной девочкой, и уходи. Мы с Луи были заняты, когда ты так бесцеремонно сюда ворвалась; оставь нас. Он пока еще держится, — взгляд ее скользнул на Людовика, и улыбка стала почти что ласковой, — он шесть лет держится, мой бедняжка, двадцать семь дней в месяце подвергаясь этому испытанию. Он ослаб. Еще немного, совсем немного. О, верь мне, женское сердце чует такие вещи, — она засмеялась радостным, чистым смехом, от которого Маргарита содрогнулась сильней, чем от всех ее прежних насмешек. — Он скоро сдастся. И тогда — о, тогда ваша жизнь и ночи ваши совсем переменятся… и вы зачнете ребенка. Да, моя милая, — добавила она, вновь взглянув на Маргариту и улыбаясь ей с такой же любовью, с какой она глядела сейчас на ее — на их — мужа. — Все так и будет. Верь мне. Ты знаешь, что я не лгу.
И она вправду знала — ей казалось, что знала… И это было так просто: повернуться прочь и уйти, так и оставшись незамеченной и неузнанной своим супругом. Уйти и ждать, не принимая решения: просто ждать, пока он придет к ней сам под покровом ночи… или, может, при свете дня, и тогда… Голова у нее пошла кругом при мысли, что будет тогда, — при мысли, что станет, когда он откроет наконец ей свои объятия и примет ее как свою жену не только душой, но и телом, примет сполна, завладеет ею сполна, не таясь, и позволит ей завладеть им… И тогда ни одна Бланка Кастильская в мире не прогонит королеву Франции из собственной супружеской спальни!
Искушение было так яростно, так сильно, что Маргарита качнулась, почти собираясь шагнуть назад. И этого мгновенного колебания было довольно, чтобы хищная, алчная, торжествующая улыбка раздвинула красные губы ее двойника. То была не улыбка — оскал. То была не Маргаритаовца, а Маргаритаволчица, которую никто не посмеет отталкивать с ее пути. И желание стать такой, отпустить на волю такую себя было столь же сильно, как и страх.
— Иди, иди, — прошипела демоница, подползая к краю кровати и снова протягивая руку к Людовику. Маргарита видела, как болтаются ее груди почти у самого его лица. — Иди, не мешай мне, не мешай себе, уходи…
Маргарита сделала шаг назад.
А когда демоница, послав ей прощальный оскал, отвернулась и накрыла рукой шею короля, Маргарита резко нагнулась, схватила с пола выроненный ею канделябр и изо всех сил обрушила его на огненнорыжую голову своего двойника.
Она услышала, как что-то треснуло под ободком подсвечника, и тошнота волной подкатила к горлу. Демоница упала без крика, свалилась с кровати на пол бескостным мешком плоти, заливая ковер кровью из раскроенного черепа. Мгновение Маргарита стояла с опущенным подсвечником в руке, в ужасе глядя на собственный труп, отвратительно обмякший на полу в медленно расширяющейся темной луже. Глаза у ее двойника закатились, из раскрытого рта вытекла струйка крови и тут же засохла.
Маргарита бросила канделябр на пол и, дрожа, ступила вперед. Мертвое тело грузно привалилось к Людовику, но тот этого не замечал: он, как и прежде, стоял неподвижно, сжав руки и ни на миг не прекращая молиться. Маргарита схватила существо за плечо, содрогаясь от прикосновения холодной плоти, и попыталась оттащить, хоть оно и было слишком для нее тяжело. Она ощущала себя убийцей, заметающей следы: руки ее и платье выпачкались в крови, продолжавшей стекать по волосам демоницы из ужасной раны. Но она по крайней мере смогла убрать эту тварь подальше от Людовика, чтоб он не касался ее больше, — и этого было покамест довольно. Оттолкнув тело, Маргарита упала перед Людовиком на колени и обхватила руками его плечи. Они были такими деревянными и неподвижными, что она испугалась, хотя только что думала, что уже ничто не может ее испугать сильнее.
— Луи, — позвала она, беспомощно и отчаянно, и немного хрипло, так что едва узнала свой голос. — Луи, сир… супруг мой… взгляните же на меня…
Людовик повторил еще один стих псалма, потом замолчал и поднял на нее глаза.
В них было столько муки, тоски и столько несгибаемого упрямства, что Маргарита едва удержалась, чтоб не разрыдаться и не броситься ему на грудь.
— О мой дорогой, — проговорила она, бессознательно проводя рукой по его лбу и убирая мокрые от пота волосы с его лба. — Мой бедный, мой дорогой, все прошло. Я прогнала ее, эту ужасную женщину. Ее больше нет, прошу вас, взгляните же на меня и поговорите со мной…
Она не знала, что еще сказать, и просто молча заплакала, прижавшись лбом к его лбу и закрыв глаза. Людовик по-прежнему не двигался, и она чувствовала его теплое дыхание на своих губах.
— Это существо, — сказал он наконец, и Маргарита вскинулась, вглядываясь в его лицо и с радостью видя, что взгляд его проясняется. — Вы… Маргарита… вы его тоже видели?
— Видела. Видела, о мой бедный любимый супруг. Она была просто ужасна.
— Она была прекрасна, — медленно, будто в сомнамбулическом забытьи, сказал король. — И… ужасна. Да. Она предлагала мне себя, и она была… вы… Маргарита, это ведь вы?
— Я, сир. А чтоб вы поверили, я готова уйти сейчас же, чтоб доказать вам, что я — не она, и никогда бы не стала вас мучить.
Она хотела подняться, но Людовик ее удержал. Он пытливо всмотрелся в ее лицо, и Маргарита вздрогнула, подумав, что он, конечно, заметит кровь. Однако проследив за его взглядом и посмотрев на свои руки и платье, она увидела, что крови на них больше нет. Она оглянулась — и не увидела страшного тела рядом с ними — лишь кончик змеиного хвоста, торопливо и воровато исчезающий под кроватью, и услышала тихое злое шипение, отдалившееся и умолкшее через миг; а потом все окончательно стихло.
— Все шесть лет, — сказал Людовик. — Почти каждый день. Кроме тех ночей, когда… а порой и в те ночи тоже, стоило мне вернуться от вас к себе. Всегда. И одно и то же. Как вы думаете, это был суккуб? Святая мать Церковь отрицает их существование, но…
— Не знаю. Я не знаю, Луи, и не важно, что это было, — важно, что теперь оно оставит вас наконец в покое.
— Я думал, что помешался, — прошептал Людовик, закрывая глаза, и в его лице снова мелькнула та смесь отчаяния и упрямства, которую Маргарита видела во время молитвы. — Почти каждый день. И только когда я оставался один. Никто не видел. А сказать… как можно пылать вожделением к собственной, Богом данной супруге? Как можно осквернить священное брачное ложе безудержным сладострастием? Я грешен, Марго, — сказал он в порыве такого сильного, такого подетски искреннего раскаяния, что было невыносимо и стыдно на это смотреть. — Я ужасно грешен, и я даже на исповеди никогда не говорил об этом. Я отринул помощь Господа, и остался с ней один на один, я был близок к тому, чтобы сдаться. Я…
— Довольно, — сказала Маргарита, прерывая его сбивчивую речь и беря в ладони его лицо. — Луи, ее нет здесь больше, зато есть я, та я, с кем вас венчали в Сансе. Скажите же мне, не ей: это правда? Вы вожделеете меня?
Он зажмурился, как дитя, играющее в прятки и истово верящее, что если оно спрячется так, чтоб никого не видеть, то и его самого никто увидеть не сможет.
— Всем своим сердцем, — с трудом проговорил Луи, не открывая глаз. — И… телом. И всей своею душой, Маргарита, я вожделею моей жены. Я тушил у вас свечи и не велел раздеваться вам оттого… я боялся… что не сдержусь… что…
— Так не сдерживайтесь же больше, любимый, — сказала Маргарита и поцеловала его в губы — первый раз за все годы, что они были женаты.
Лишенная свойственной многим юным девушкам романтичности, она никогда не млела, слушая песни о сладостных поцелуях и томных вздохах, о нежных объятиях и сильных руках. Она знала, что вряд ли Господь ниспошлет ей, дочери графа Прованского, благо познать не только брак, но и любовь к мужчине. То была плата за ее положение и ее благочестие, и, зная это, Маргарита никогда не смела роптать. Но лишь теперь, соединив свои губы с губами мужчины, которого она — о Господи, да! — любила, не как надлежит жене короля, но как обычная женщина — лишь теперь она поняла, что считала Господа более жестокосердым, чем Он есть. И, может быть, правду говорят святые отцы, и что терпеливым, не возроптавшим — Он посылает.
Поцелуй был долог и сладок, как глоток воды на пороге ночи в жаркой пустыне. В первый миг Людовик как будто сопротивлялся ему, словно все еще не мог принять, что радость, которую просила и которую могла подарить плоть, может быть не греховной, не грязной, не оскверняющей душу. Но в конце концов он это понял, почувствовав сердцем, так же, как чувствовала и Маргарита. Ощутив его руку на своей голове, его пальцы, вплетающиеся в ее волосы и медленно стягивающие с них сетку, Маргарита выдохнула и вскинула руки, обвивая ими шею своего мужа. А потом, когда он освободил ее волосы, тряхнула ими, так, что темнорыжий вихрь взметнулся кругом их коленопреклоненных тел, оплетая их обоих, привязывая друг к другу.
Поцелуй был долог и сладок, как глоток воды на пороге ночи в жаркой пустыне. В первый миг Людовик как будто сопротивлялся ему, словно все еще не мог принять, что радость, которую просила и которую могла подарить плоть, может быть не греховной, не грязной, не оскверняющей душу. Но в конце концов он это понял, почувствовав сердцем, так же, как чувствовала и Маргарита. Ощутив его руку на своей голове, его пальцы, вплетающиеся в ее волосы и медленно стягивающие с них сетку, Маргарита выдохнула и вскинула руки, обвивая ими шею своего мужа. А потом, когда он освободил ее волосы, тряхнула ими, так, что темнорыжий вихрь взметнулся кругом их коленопреклоненных тел, оплетая их обоих, привязывая друг к другу.
— Волосы у тебя темнее, чем у нее, — прошептал Луи, вне себя прижимая к себе Маргариту и зарываясь лицом в разметавшиеся локоны.
— Нет никакой «ее», — так же шепотом отозвалась она, запрокидывая голову и открывая шею его губам.
Много времени спустя они поднялись с пола, и Маргарита, одетая одним лишь плащом своих волос, взяла своего мужа за руку и повела к ложу в ярком свете зимнего дня.
Пять недель спустя придворный врач имел счастье уведомить всех заинтересованных лиц, что ее величество королева Маргарита изволила понести и, если будет на то воля Господня, явит наследника короны французской к июлю.
Глава седьмая
Париж, 1240 год
Сердце мое и радость, милая, нежная, дорогая сестрица Марго!
Нынче в Лондоне так промозгло и сыро, что это возмутительно даже для Лондона, — а затяни подобная мгла наш с тобою родной Прованс, мы бы точно решили, что настали последние дни! Дождь идет не переставая с самого воскресенья, и сегодня я так тоскую, что решила вновь написать тебе, хотя гонец с последним моим письмом тронулся в путь только позавчера. Ничего интересного со мной не случилось за эти дни, дорогая сестра, разве вот у Эдуарда прорезался еще один зуб, и теперь его кормилица, когда он ее кусает, вскрикивает еще громче, чем раньше. Ах, это так ужасно — кормить дитя грудью! Ничего страшней и придуматьто невозможно. Я твержу Генри, что он должен узаконить такое наказание для преступных женщин: пусть не идут на виселицу, пустька лучше выкармливают младенцев. Генри, впрочем, смеется; но он всегда смеется, что бы я ни говорила, мой славненький дурачок. Мне его так не хватает — вот уж могла ли подумать когдато, что буду так тосковать по мужчине? Третий месяц, как он уехал, — а все твой муж, все твой противный Людовик, злой, злой, злой! И ты, дорогая сестра, тоже злая, раз не отговорила его от этой глупой войны. А злее всех я, раз пишу тебе такие несправедливые и сердитые слова, прости меня, дорогая, но эта ужасная лондонская погода меня сводит с ума. Я бы так хотела вернуться в Прованс, и непременно с тобою вместе. Чтоб мы снова были детьми и бегали по лугам босиком, и ты бы плела венок, а я бы тебе читала свои стихи. Уж и не припомню, когда я писала стихи, — совсем времени нет, а впрочем, как раз временито у меня полно, особенно с тех пор, как уехал мой Генри. Но как-то совсем не пишется, знаешь, не придумывается ничего, когда все такое серое за окном и под ухом все время пищат дети.
Я опять все о себе; хотела б я знать, как ты там, дорогая моя Марго. В последнем письме ты писала, что тебе нездоровится. Если ты всетаки передумаешь и примешь мой совет, и прогонишь взашей вашего шарлатанаврача, я тебе непременно пришлю одного из наших. Они, правда, все евреи, но кто знает толк во врачевании и золоте лучше еврея? Генри и над этим смеется тоже, а поди ж, все врачи и все банкиры у нас из этих. Но ему бы все только смеяться.
Напиши мне, как ты, пиши каждый день — знаю, знаю, что я о том уж тебя просила, и снова прошу! Пиши до того самого дня, когда родишь, а потом поправишься — и снова пиши. А сейчас мне пора заканчивать, Эдуард меня дергает за подол и уже обслюнявил всю юбку, о Боже, где его няни? Этот мальчишка несносный, как его отец, и еще хуже своего старшего брата — вообще все мальчишки несносны, все, хоть младенцы, хоть старики, с короной иль без нее! Я от души желаю тебе, дорогая сестра, чтоб у тебя была девочка, маленькая и чудесная девочка, хорошенькая и послушная, чтоб не кусала кормилиц и не хватала тебя за подол. Ох, как же я ненавижу, когда меня хватают за подол! Заканчиваю письмо, дорогая сестра, целую тебя нежно дюжину раз и шлю привет твоему злому супругу (передашь, как вернется) и твоим милым деверям. А твоей гадкой несносной свекрови не шлю, хоть ты и не устаешь нахваливать ее в твоих добрых письмах.
Искренне и навечно твоя сестра
Алиенора Прованская, королева Англии.
Маргарита отложила письмо и скользнула взглядом по огоньку свечи, бросавшему тени на торопливый, но все равно красивый и опрятный почерк ее сестры. Это письмо было последним из полученных ею, и прошло больше пяти недель с тех пор, так что Маргарита начинала уже волноваться. Впрочем, Алиенора не отличалась той пунктуальностью в переписке, которой требовала от сестры: порой между ее письмами проходили недели, если не месяцы, а порой, когда ее одолевала скука, она писала Маргарите каждый день, и гонцы, опережая друг друга, привозили пухлые пачки пергамента, испещренного округлыми буквами. Но сейчас было другое дело: между Францией и Англией в очередной раз шла война, и обе королевы великих держав, родившиеся родными сестрами, должны были соблюдать в переписке осторожность, которой Алиенора никогда не отличалась. Может быть, король Генрих, ее супруг, запретил ей писать к Маргарите, пока очередная распря не будет улажена. Маргарита надеялась на это, ибо была также возможность, что письма Алиеноры перехватывают… и если так, думать о том Маргарита не хотела, потому что дала обет перед Богом не думать и не говорить дурно о своей свекрови.
Нынче это было трудней, чем когда-либо. Вот уже пять месяцев, как Людовик уехал на север сражаться с приспешниками графа де Ла Манша и его союзником королем Англии; Жуанвиль уехал с ним, и вот уже пять месяцев, как Маргарита была однаодинешенька в королевском дворце в Париже, денно и нощно под надзором королевы-матери. Пользуясь тем, что невестка ее в положении, Бланка приставила к ней трех дам из своего окружения, дабы они посменно находились при Маргарите, сопровождали ее, куда бы она ни шла, сидели близ ее постели, когда она ложилась отдохнуть, и доносили Бланке о каждом шаге ее, о каждом вздохе и каждой мысли, которую им удавалось прочесть на ее лице — ибо она сделалась еще более молчалива теперь, чем раньше. Уезжая, Людовик велел ей беречь себя, а матери своей — позаботиться о Маргарите и ее чаде. Бланка выполняла его просьбу с беспрекословным тщанием, в котором угадывалось скорее желание досадить, чем истинная забота; а впрочем, вероятно, поровну было и того, и другого. Ибо с тех пор, как Маргарита забеременела, отношение к ней Бланки Кастильской стало и лучше, и хуже во сто крат.
В письмах к сестре Маргарита старалась не жаловаться, особо выделяя заботу свекрови и ни словом не упоминая о ее тирании. Однако Алиенора, даром что не растратила с годами своей наивности и взбалмошности, приобрела также некоторую проницательность, усиленную, без сомнения, ее большой и искренней любовью к сестре, поэтому умела читать между строк. Она знала, что Бланка тиранит Маргариту, и открыто выражала свое возмущение — порой столь открыто, что Маргарите это было почти неприятно. Слова сестры растравляли ее раны и зажигали в душе у нее огонь, который она обещалась навеки держать погасшим; так было лучше для всех. Не войны она хотела со своею свекровью, но мира. Так же как и Луи не войны, а мира хотел с сумасбродным супругом Алиеноры, королем Генрихом. И ни Маргарита, ни Луи покамест не преуспели в своих намерениях.
Вздохнув, Маргарита покосилась на мадам де Вильпор, нынче вечером несшую при ней караул, и, заметив, что та задремала в полумраке кабинета, снова перечитала письмо сестры. Только тем она и утешалась в последние дни, что перечитывала ее письма. Хотя вот это, последнее, тревожило ее и задевало сильнее прочих, и, перечитывая его, Маргарита мучила себя снова и снова, а поди ж ты, все равно читала. Конечно, желая ей родить девочку, Алиенора в уме не держала и капли дурного; то была искренняя, хотя и своеобразная забота сестры о сестре, но не королевы о королеве. Алиенора была помолвлена, а затем и повенчана с королем английским тремя годами позже, чем Маргарита, и за три года брака родила ему двоих сыновей, здоровых, крепких и, судя по жалобам Алиеноры, несносных мальчуганов. Будучи легкомысленна и даже порой легковесна в суждениях, Алиенора глядела на своих сыновей больше как мать, а не как монархиня, — она была все еще очень юна и жила без тех забот, что выпали на долю Маргариты. И, как мать, Маргарита была с ней, пожалуй, согласна — сердце ее хотело девочку, нежное маленькое существо, которое можно было бы любить, баловать и ласкать, не задумываясь о великой судьбе и великой ответственности, что ляжет вскоре на эти хрупкие плечики. Это дитя получило бы от Маргариты все то, что накопилось в ней за шесть лет бесплодия, а накопилось, воистину, столько любви, что хватило бы и на десять детей. Но будучи королевой, Маргарита понимала, что рождение девочки после этих шести лет будет страшным ударом для королевства — и для Людовика. Девочка не может наследовать трон; дочь для короля — не дитя, особенно если она первенец. Потому, вчитываясь вновь и вновь в легкомысленные пожелания Алиеноры, Маргарита видела в них теперь какоето грозное, темное предзнаменование, лишь усиленное тем, что больше писем от сестры она не получала.