Легенда о Людовике - Юлия Остапенко 25 стр.


— Алиенора не наглая… не говорите о ней так… ваше величество. Она не выбирала себе мужа, так же как и…

Маргарита закусила губу, но было уже поздно: с ее языка сорвалось достаточно, более чем достаточно. О, как она жалела теперь, что пришла! Бланка вперила в нее неподвижный взгляд и процедила сквозь зубы:

— О да. Здесь вы правы вполне. Вашему батюшке, графу Раймунду, следовало думать трижды, прежде чем предлагать ее королю английскому, равно как и вас моему сыну. Ибо либо одно, либо другое, мадам: попытка усидеть на двух конях разом никого еще не доводила до добра. А сейчас, если вы желаете , отправляйтесь к себе и не покидайте ваших покоев до завтра. Вижу, вам решительно нездоровится, и вам следует лечь в постель.

Последние ее слова были, по крайней мере, правдой. С каждой минутой, проведенной в этом светлом, просторном зале, наполненном невыраженной и невыразимой ненавистью, Маргарите делалось все хуже и хуже. Зачем она вообще покинула свою темную и безопасную комнату? Она не знала, и мысль убегала из пальцев, словно оброненное веретено. Едва разбирая слова королевы-матери и не в силах больше выдерживать противостояния с нею, Маргарита поднялась со скамьи, пробормотала извинение и шагнула, чтобы в следующий миг покачнуться и осесть наземь. Тибо едва успел подхватить ее, и она ощутила на своем локте его сильную, горячую руку — руку друга, и вдруг ей захотелось заплакать, как маленькой, и припасть к его груди. Но уже через миг это побуждение ушло, сменившись болью, такой пронзительной и жгучей, что Маргарита закричала — сперва беззвучно, а потом в полный голос. Чтото с грохотом упало и покатилось, взметнулись юбки, гобелены и небо, и, теряя сознание, Маргарита ощутила еще одно прикосновение к своей руке — холодное, будто лед, от которого сжималось сердце.


* * *

Год, в который Пьер Дюпле закончил курс в Парижском университете, стал для него и лучшим, и худшим в жизни.

Пьеру Дюпле было двадцать два года, он был дурен собой, плохо сложен, гневлив и очень умен, а также — если верить университетским профессорам — изрядно талантлив во всех областях медицины. У него были широкие плечи плотника и большие сильные руки, ловко управлявшиеся с хирургическими инструментами: он в равной степени мог вырвать зуб, ампутировать загнившую конечность и извлечь наконечник стрелы, ушедший в плоть на длину полутора пальцев. Он также мог победить в диспуте всех своих соучеников и большую часть профессорского состава, за что его многие не любили, а некоторые — обожали и прочили ему кафедру. Однако меж Пьером Дюпле и кафедрой стояло серьезное препятствие: низкое, почти что презренное происхождение. Дюпле был сыном сапожника и белошвейки, и в равной степени унаследовал размашистые движения отца и ловкие пальцы матери. Он мог рассчитывать, быть может, на место домашнего врача в одном из богатых домов Парижа, но на это нужны были связи, а их у Пьера, ввиду его упомянутой выше гневливости, не было вовсе. Люди звали его лечить, но, когда он спасал их здоровье и, зачастую, жизни, предпочитали дать ему денег и выставить за порог. Держать при себе этого некрасивого угрюмого юнца с золотыми руками никому не хотелось.

И вот в один прекрасный день Пьер Дюпле стал придворным врачом королевской семьи.

Он и сам не успел толком понять, как это случилось. Время от времени мэтр де Молье, много лет не покидавший поста придворного лекаря и находящийся в особой милости у Бланки Кастильской, посещал лекции и диспуты в университете и беседовал с некоторыми понравившимися ему студентами. Дюпле в их числе никогда не бывал — мэтр де Молье был тихий, немного робкий старичок, предпочитавший общаться с улыбчивыми лизоблюдами, заискивавшими с ним и делавшими вид, будто не замечают, что старый доктор уже давно сделался туговат на ухо. Иногда он оказывал протекцию отдельным студентам — обычно то были дальние родственники его друзей либо друзья его дальних родственников. Пьеру Дюпле не грозило стать ни тем, ни другим, посему он обращал на Молье внимания не больше, чем на любого другого напыщенного болвана.

Однако благодаря этим посещениям де Молье все в университете знали о положении дел в королевской семье. Король Людовик вот уже несколько месяцев сражался в Пуату с королем английским, и хотя дело оборачивалось для Франции благоприятно, о делах самого короля такого сказать было нельзя. И без того не отличавшийся крепким здоровьем, он вечно изнурял себя постами и вел образ жизни, истощающий тело и зачастую пренебрегающий основными потребностями, такими как богатая жиром пища и продолжительный сон. Ел король скромно, спал мало, часто и подолгу простаивал на коленях на ледяном полу в часовне, много разъезжал и в поездках совершенно не заботился о том, чтобы земля, где он спит, была не слишком сырой, и снег с дождем не слишком рьяно забивались за его воротник. Если бы кто спросил Пьера Дюпле, Пьер Дюпле сказал бы, что этак кто угодно себя угробит; но мнения Пьера Дюпле никто не спросил, а мэтр де Молье, видимо, либо боялся корить короля за небрежение к собственному здоровью, либо уже просто отчаялся в чем-то его убедить. Так или иначе, побеждая в войне англичан, Людовик тем временем понемногу сдавался болезни. Сам он не жаловался, но при нем были его братья, и их послания достаточно взволновали королеву Бланку, чтобы в один прекрасный день она повелела мэтру де Молье отправляться в Пуату, чтоб позаботиться как следует о здоровье короля, коль скоро походные лекари оказались в этом деле некомпетентны.

Дюпле и не узнал бы об этом, если бы в тот самый день его не вызвали к ректору университета и там не сообщили, что он немедленно отправляется в королевский дворец и приступает к обязанностям придворного врача при королеве Маргарите.

Дюпле, услышав сие, уронил челюсть столь неизящно, что это мигом выдало в нем его низкое происхождение. Ректор поморщился и возвел очи горе, но укорять невежу не стал, а лишь снова велел ему отправляться, добавив, что, если он поспешит, то застанет мэтра де Молье, который еще не уехал и введет его в курс дворцовых дел.

Дюпле поспешил.

Через час он сидел в личных покоях придворного лекаря, смутно сознавая, что на ближайшее время это будут его покои, и разглядывал того самого милого старичка, который прежде не удостаивал его даже взглядом, а ныне нервно бегал по комнате, потирая ладони, и тараторил без умолку.

— В последние недели она набрала очень много веса, но это не страшно, это так и должно. Что меня в действительности беспокоит — это то, что живот у нее висит недостаточно низко. Это может говорить о неверном положении плода, дитя может пойти вперед ножками, а еще может — но от того нас Господь избави! — оказаться девочкой. Ведь вам известно, мэтр Дюпле, что чада женского пола менее весят и менее оттягивают плоть женщины, нежели чада полу мужского…

«Мэтр Дюпле», — с удивлением повторил про себя Пьер. Никто еще не называл его мэтром Дюпле — он не состоял в гильдии лекарей, так как еще не закончил курс. Было, на самом деле, непостижимо, отчего он, не получивший еще даже полного права именоваться врачом, сидел сейчас в бархатном кресле с золотым шитьем и выслушивал историю болезни своей будущей пациентки в сбивчивом изложении придворного врача Бланки Кастильской.

Собственно, то, что говорил де Молье, мало обеспокоило Дюпле. Однако когда он осознал, что именно ему придется принимать роды у королевы Франции, беспокойство его несколько увеличилось.

— Вы совершенно уверены, что не вернетесь к ноябрю? — спросил он, и мэтр де Молье пожал плечами.

— На то будет воля Божья и его величества короля Людовика. Ежели Господу и королю угодно будет длить эту войну до ноября — что ж, останусь и до ноября. Ее величество королева Бланка настаивает, чтобы я более не отлучался от короля, пока он не вернется в Париж. Но и жена его требует внимательнейшего ухода, ибо, как вы знаете, мэтр Дюпле, это первенец их величеств, и значение этих родов нельзя преуменьшать.

Он нервно хрустнул костяшками, поставив в своей речи эффектную точку, и покосился за окно, из-за которого уже доносилось приглушенное ржание лошадей его экипажа.

— У вас еще есть вопросы ко мне, пока я здесь?

— Да, — кивнул Пьер. — Почему я? Почему из всех врачей Иль-де-Франса эта честь оказана именно мне?

Де Молье взглянул на него странным взглядом, в котором растерянность и удивление мешались с плохо скрываемой неприязнью.

— Я объяснил господину ректору положение и попросил назвать имя лучшего из врачей, без оглядки на звания и репутацию. Некогда соблюдать этикет, когда на руках у нас наследник короны французской… Он назвал вас.

Вот так Пьер Дюпле, сын сапожника из маленькой деревеньки в Бретани, оказался жарким июльским днем 1242 года у постели королевы французской, изволившей выразить готовность разродиться от бремени.

Он пробыл ее врачом всего полтора месяца. Страх ответственности и изумление от головокружительной смены своего положения Дюпле сумел одолеть почти сразу — он был хорошим врачом также и потому, что умел овладевать собственными страстями, будь то жалость, неуверенность или боязнь. Только с гневом у него это не выходило так хорошо, и гневу Пьер Дюпле поддался сполна, узнав — уже не от мэтра Молье, а из первых рук — о том образе жизни, что вела королева Франции во время своей беременности. Она в самом деле поправилась больше, чем надлежит молодой нерожавшей женщине, — и немудрено, ведь она все время сидела во дворце и почти не двигалась, от чего сильно раздалась в талии, страдала болями в пояснице и вздутием жил на ногах. Ей становилось дурно чаще, чем допустимо при благоприятном течении беременности, а однажды, примерно через неделю после вступления Дюпле на свой пост, она и вовсе потеряла сознание прямо во время разговора со своей свекровью и графом Шампанским. Дюпле явился немедленно, распорядился отнести королеву в постель, да не в ее спальню, а в другую комнату, светлую и хорошо проветриваемую. Это вызвало явное неудовольствие королевы Бланки, но Дюпле хватило недели, проведенной под сенью королевского дворца, чтоб уяснить, что практически все, касающееся королевы Маргариты, вызывает в Бланке Кастильской неудовольствие. Дюпле подозревал, что де Молье не возражал против чудовищно безграмотного режима, назначенного Бланкой своей невестке, исключительно из страха и благолепия перед своей госпожой. Дюпле же, сын сапожника из Бретани, не испытывал перед Бланкой Кастильской ни малейшего благолепия. Он видел ее когдато один раз в Париже, лет десять назад, во время народного празднества по случаю победы над альбигойскими еретиками. С тех пор она постарела и похудела, хотя выглядела довольно недурно в свои сорок пять лет, однако в ее надменном и сухопаром облике не было ничего такого, что могло бы ввергнуть в смущение человека, ежедневно рвавшего зубы и отнимавшего гнилые конечности. Поэтому на ее попытку поставить его на место Дюпле сухо предложил ее величеству немедля снять с него все обязательства, на него возложенные, и поручить королеву Маргариту и ее приплод более сведущим ученым мужам; а коль нет, так подвиньте свое величество в сторону и не мешайте работать.

Бланка, как это ни удивительно, подчинилась. Дюпле, обладавший необходимой каждому хорошему врачу проницательностью и умением читать не только состояние тела, но и состояние души, догадался, что Бланка отчасти винит себя в болезни своей невестки — хотя вряд ли признается в том даже самой себе. Что ж, вина ее и впрямь была велика. Душный воздух дворца, недостаток движения, слишком много тревог и неправильной пищи сделали свое дело. Улегшись в постель после обморока в присутствии свекрови, королева Маргарита уже не поднималась до самых родов. Сама по себе она была, впрочем, хорошей пациенткой: тихой, молчаливой, совсем не капризной, как можно было бы ожидать от особы королевской крови. Она только раз спросила Дюпле, где мэтр де Молье и когда он вернется, а услышав, что Дюпле того знать не может, вздохнула и спросила опять, все ли будет в порядке с ее ребенком. Услышав утвердительный ответ (ибо малейшее сомнение сейчас пошло бы во вред), она успокоилась и больше ни о чем не спрашивала до того самого дня, когда пришел ее срок — чуть раньше, чем следовало, судя по тем расчетам, что оставил, уезжая, де Молье.

И вот тогдато Пьер Дюпле понял, что год его неожиданного и стремительного возвышения может стать и годом его ужасающего падения тоже. Потому что все сходилось на том, что легко королева Маргарита не родит, да добро если вообще родит живое дитя и сама останется жива.

Схватки пришли на заре, и сперва все шло неплохо. Дюпле прибыл сразу же, как только ему передали, что «началось», хотя и знал, что, скорее всего, тревога ложная — богатые женщины, озабоченные рождением первенца, часто страдают подобными фальшивыми приступами, иногда за недели до настоящих родов. Но, прибыв к Маргарите, Дюпле понял, что время ее пришло. Она полулежала на куче подушек, вытянув руки вдоль одеяла, бледная, как полотно, с мокрым от пота лбом, и напряженно улыбалась ему снизу вверх обкусанными губами. На ней была одна только нижняя сорочка, и Дюпле невольно отвел глаза, чего никогда не сделал бы, будь лежавшая перед ним женщина просто женщиной — но она была королевой, и она, испытывая явную и сильную боль, улыбалась ему.

Он смутился.

— Все ведь будет хорошо? — спросила Маргарита, когда Дюпле опомнился и начал отдавать заметавшимся дамам распоряжения четким и резким голосом. — Вы говорили, что все будет хорошо, мэтр Дюпле. Вы обещали.

За эти полтора месяца он уже понял, что она совсем не боится родов, а боится только не родить вовсе или же родить девочку. Он снова заверил ее, что все протекает вполне благоприятно, и пощупал ей пульс, со скрытой тревогой отметив про себя, что он слишком слабый и тонкий. Схватки возобновились еще до того, как Дюпле вышел из спальни, чтобы отдать распоряжения о подготовке к родам. Дюпле нахмурился: слишком быстро, слишком мало времени прошло после последней…

Следующие сутки были самыми ужасными в его жизни. Он не отходил от постели королевы, держал ее за руку, снова и снова повторял, что все будет хорошо, хотя чем дальше, тем меньше сам в это верил. Схватки участились, но развязка никак не наступала, даже после того, как отошли воды. Королева Франции металась по мокрым простыням, которые даже нельзя было переменить, потому что малейшее касание к ней исторгало страшный крик боли из ее горла. Лицо ее покраснело, на шее и лбу вздулись жилы, взгляд стал мутным, а зрачки расширились так, что ей страшно было глядеть в глаза — да она, кажется, и не видела уже ничего сама, лишь сжимала руку Дюпле с такой силой, что чуть не ломала ему кости. Ассистировавшая Дюпле повитуха громко молилась в углу спальни, осеняя себя широким крестом и шумно бухаясь лбом об пол, и в конце концов Дюпле начал молиться тоже, одними губами, без выражения глядя на корчившуюся на постели женщину. Он тупо думал, что ему не следовало быть здесь, что он все равно ничего не может сделать, кроме как снова и снова велеть ей тужиться и снова и снова смотреть на то, как тщетно она пытается вытолкнуть из себя дитя.

Он думал, что, будь перед ним не королева Франции, а горшечница, он бы рискнул сделать ей сечение живота и вытащить из него ребенка, так, как делали древние лекари Рима. Но то была страшная ересь, к тому же почти наверняка подобная операция завершилась бы смертью женщины. Как ни крути, гореть Пьеру Дюпле на костре, даже если ребенок выживет и окажется мальчиком; а если не выживет, то сложит Пьер Дюпле голову на плахе, вот и все дела.

И так проходил день, а потом ночь. Дюпле то вскакивал, когда ему казалось, что вот, вот, то снова садился, злясь на де Молье, который загнал его в эту ловушку, и на Бланку Кастильскую за то, что, похоже, таки уморит невестку, и на короля Людовика за то, что изволил заболеть где-то у черта на закорках, из-за чего Дюпле оказался здесь. Но более всего он злился на себя, за то, что оказался трусом и боялся сделать сейчас то единственное, что могло бы спасти жизнь королеве Франции.

Бланка Кастильская каждый час посылала узнать, как продвигаются роды, и раз за разом получала один и тот же ответ: молитесь.

В семь часов утра на второй день мучений Маргариты Дюпле сидел, сгорбившись у ее постели, и глядел в пол. Схватки ненадолго прекратились, и Маргарита, еще более побледневшая и осунувшаяся за этот ужасный день, провалилась в подобие забытья, слишком болезненного и тревожного, чтоб называться сном или потерей сознания. Она лежала, утонув в подушках, и тихо, неразборчиво бредила. Дюпле подумал, что следует воспользоваться этим и хотя бы переменить ей белье, и встал, чтобы отдать приказ, когда вдруг услышал за спиной звук отворяющейся двери.

Он обернулся и увидел, как в спальню входит король Людовик.

Его Дюпле тоже видел всего однажды издалека. Но узнал сразу: потому ли, что этот красивый правильный профиль с портретной точностью изображался на чеканной монете, потому ли, что та единственная встреча всетаки глубоко вонзилась в память, или еще по какой причине — Дюпле не знал. Но он сразу понял, что этот высокий, статный мужчина в простой дорожной одежде, запыленном плаще и сапогах, забрызганных грязью по самые голенища, — король. Потому что кто еще посмел бы вот так ворваться в покои, где мучилась и умирала королева Франции?

Повитуха, стоящая с другой стороны постели, была не столь догадлива и заморгала, не зная, что делать. Дюпле же лишь опустил голову и молча преклонил колено.

Король Людовик посмотрел на него рассеянно, будто едва заметив, а потом перевел взгляд на кровать, где в бреду и горячке лежала его жена. Он не подошел к постели, так и остался стоять на пороге. Потом он перекрестился.

Назад Дальше