Король Людовик посмотрел на него рассеянно, будто едва заметив, а потом перевел взгляд на кровать, где в бреду и горячке лежала его жена. Он не подошел к постели, так и остался стоять на пороге. Потом он перекрестился.
— Вы ее врач? — спросил Людовик тихим, мягким, безмерно уставшим голосом. И по этому голосу чуткое лекарское ухо Дюпле мгновенно распознало недуг — быть может, тяжкий, сейчас ненадолго отступивший, но готовый вновь завладеть королем, воспользовавшись тем, что он, вероятно, долго и без отдыха ехал по непогоде.
— Да, сир, — проговорил Дюпле, не поднимаясь с колен. — С тех пор, как мэтр де Молье отбыл к вашему величеству.
— Встаньте. Встаньте же скорей, ну. Она совсем плоха?
Он говорил с тревогой, в которой слышалось что-то странное — Дюпле не мог понять, что, но чем-то эта тревога отличалась от страха мужей за рожающих жен, от страха человека за благополучие близких. Был ли то страх короля за будущность своего рода? Этого Дюпле знать не мог, но все же думал, что и не в этом тоже было дело… а в чем — он не знал.
— Положение трудное, — признался он. — Схватки длятся вот уже двадцать шесть часов, и…
Он осекся, лишь теперь заметив, что король пришел не один. Странно — как будто само явление короля затмило все, что окружало его, и было трудно заметить что-то другое, когда он был рядом.
Вместе с королем проведать его супругу пришла королева Бланка. Она ни разу не приходила сюда сама, с тех самых пор, как Дюпле стал вхож во дворец. Справляясь о здоровье невестки, она, казалось, хотела больше облегчить вину, чем проявляла искреннюю тревогу. Взгляд, который Бланка бросила на мокрую грязную кровать, полнился скорее отвращением, нежели жалостью или страхом. Неужто она полагает, что сама, рожая, выглядела благопристойней? Дюпле вновь испытал прилив гнева на эту самодовольную и недобрую женщину, но на сей раз справился с собой. Он слишком устал, чтобы злиться.
— Вашему величеству, должно быть, сообщили, что положение королевы довольно тяжелое, — как можно спокойней сказал он, делая шаг и загораживая постель от незваных гостей — инстинктивное действие врача, не желающего впускать несведущих в свои владения. — Могу я узнать, с вами ли мэтр де Молье? Его консультация была бы весьма полезна…
— Мэтр де Молье остался в Блэ, — ответил король. — Его одолела подагра, для него там слишком сыро. Я говорил, не стоило ему и вовсе приезжать…
— Людовик… Людовик… это вы? — слабо донеслось от кровати, и король, вздрогнув всем телом, метнулся к постели своей жены.
Дюпле видел, как затвердели скулы Бланки Кастильской. Но не до того сейчас ему было: обнаружив, что пациентка очнулась, он торопливо повернулся к ней и, пробуя ее пульс, осведомился о самочувствии. Маргарита не услышала его и даже не взглянула в его сторону: развернув свое отяжелевшее тело, она ловила плывущим взглядом своего мужа, будто не уверенная, не мерещится ли он ей.
— Да, мадам, — сказал король Людовик, вставая на колени и беря свою жену за руку. — Я здесь. Я приехал, лишь только смог, когда узнал, что вы так больны.
— Я знала, — выдохнула Маргарита, и ее почерневшие губы и грязное от слез лицо исказились — сама попытка улыбнуться причиняла ей боль. — Знала, что вы приедете. Что вы меня не оставите. Что отзоветесь… на письма…
— О да, — кивнул Людовик, крепко и нежно сжимая ее исхудавшую до костлявости ладонь в своей большой руке. — Матушка мне писала о вас. Говорила, что вы себя совсем не бережете и не слушаетесь ее советов. Как вы могли, Марго? Вам следовало бы слушаться… а впрочем, не будем об этом сейчас.
Маргарита смотрела на него еще несколько мгновений, словно не понимая его слова. Дюпле подумал, что к ней после вспышки ясного сознания возвращается бред, быть может, вотвот начнется новая схватка — их и так не было уже несколько минут. Но вместо того, чтобы выронить свою руку и скорчиться в новом припадке боли, Маргарита вдруг сжала руку короля крепче и, неотрывно глядя на него расширившимися глазами, прошептала:
— Ваша матушка? Вам писала?…
— Да, разумеется. Ежедневно. Не всякий раз там говорилось о вас, но… Марго… Маргарита, что…
— Вы перехватывали мои письма, — задохнувшись, прохрипела Маргарита, переводя взгляд на свою свекровь, все это время молча стоявшую у двери. — Вы писали ему сами… ежедневно, а мои письма… мои…
— Тише, ваше величество, вам нельзя двигаться так сильно, — вмешался было Дюпле, подаваясь вперед, но королева оттолкнула его с внезапной силой, так, что он даже отступил от удивления.
— О чем вы говорите? — сказал король, слегка хмурясь и по-прежнему сжимая ее скрюченную руку в своей. Но прежде чем Маргарита успела ответить, королева Бланка шагнула вперед и положила свою белую гладкую руку Людовику на плечо.
— Довольно, Луи, — сказала она спокойно и властно, и Дюпле увидел, как цепенеет король при звуке этого голоса и при этом прикосновении. — Вы повидали ее, довольно покамест, идемте, не стоит более утомлять нашу бедную Маргариту.
— Но, матушка…
— Идемте, — настойчиво повторила она. — Вы здесь ничем не поможете.
Поколебавшись, Людовик разжал руку, за которую судорожно цеплялась его жена, и встал, собираясь уйти.
И тогда случилось то, чего Пьер Дюпле, ставший впоследствии главой парижской врачебной гильдии и много чего перевидавший на своем веку, вовек не сумел забыть.
Слабая женщина, минуту назад умиравшая на пропитавшейся потом постели, сжала свои истончившиеся руки в кулаки, вмяла их в постель у своих боков и села, рыча сквозь стиснутые зубы от адской боли, которую ей причинило это усилие. Звук этот был так страшен, что даже Бланка Кастильская вздрогнула и обернулась и встретила взгляд своей ненавистной невестки, взгляд, не затянутый более пеленой робости и почтения, взгляд, с которого близкое дыхание смерти сорвало все покровы. Взгляд Маргариты пылал, он жег, он обвинял, и в хриплом голосе ее, когда она заговорила, было столько же обжигающего огня, сколько и в этом взгляде:
— Вы, вы… вы пришли сюда вместе с ним, даже сюда, лишь затем, чтоб поскорей его увести… как вы смеете? Вы ни в жизни, ни в смерти мне его не хотите отдать!
Крик этот, похожий на предсмертное проклятие, лишил ее последних сил. Она рухнула на постель и закричала так страшно, как ни разу до того еще не кричала. В это самое мгновенье Дюпле поймал взгляд короля, обращенный на Маргариту, и с изумлением понял, что король не видит в ней женщину. Она лежала перед ним сломленная, умирающая, чудовищно некрасивая, с тяжелыми синяками на пепельносером лице, с грязными спутанными волосами, потная, с огромным, завалившимся на бок животом — а он глядел на нее без тени того брезгливого страха, с каким глядела сейчас на свою невестку его мать, без тени ужаса, и негодования, и жалостливого отвращения, которое так часто испытывают те мужья, которым не посчастливится увидеть, как рожает их жена. Ничего этого не было в нем: он смотрел на нее как и сам Дюпле, как врач глядит на пациента, которому не способен, не умеет помочь.
И было в этом что-то настолько неверное, настолько неправильное, что Дюпле замер на миг. А потом повернулся к королю и резко сказал:
— Сир, вы хотите, чтоб выжило хотя бы дитя?
Людовик, и без того бледный, побелел еще сильнее. Потом ответил:
— Да.
— В таком случае мне нужно ваше дозволение совершить операцию, за которую меня могут обвинить в ереси. В вашей воле будет после сжечь меня или помиловать, но я хочу, чтобы вы знали, каким путем явится на свет ваш ребенок.
Людовик с Бланкой обменялись взглядами, смысл которых невозможно было угадать. Затем король сказал:
— Делайте, что посчитаете нужным.
— Хорошо, — кивнул Дюпле. — Теперь уходите, сир.
— О чем я и говорю, — пробормотала Бланка Кастильская и, взяв своего сына за руку, решительным шагом пошла к двери. А он шел за ней, и еще лишь раз обернулся через плечо у самой двери, но Дюпле уже не увидел этого, потому что отвернулся, веля испуганной повитухе подать ему его хирургические ножи. И подумал только: «Господи, помоги» — ибо такой и должна быть лекарская молитва в самый ответственный миг: чем короче, тем лучше.
Час спустя королева Франции разродилась хорошеньким, крепеньким, здоровым младенчиком женского полу.
Сама королева потеряла сознание сразу же после родов и даже не смогла подержать на руках собственное дитя, которое Дюпле тут же велел унести: теперь его задачей было сохранить жизнь матери. Он справился с этой задачей. Он был хорошим врачом, хотя впоследствии, в старости, весьма не любил говорить о том, как ему случилось побыть придворным лекарем и принять на руки первенца Луи Святого. Не было способа проще вывести его из себя, чем спросить, каким образом он тогда сумел сохранить жизнь младенцу Маргариты.
Король Людовик, узнав, что супруге его удалось спасти жизнь, очень обрадовался. Но радость его сменилась ужасным горем, когда он услышал, что жена родила ему девочку.
— Господа прогневили мы, матушка! — только и смог он сказать, а потом заперся у себя и не выходил до следующего дня.
С Пьером Дюпле ни король, ни его мать увидеться более не пожелали. Следующим же утром он, получив вознаграждение, был препровожден вон из дворца. Повитуха, с которой Дюпле все же сумел повидаться перед отъездом, чтобы отдать ей последние распоряжения относительно режима больной, коечто по секрету ему рассказала.
Накануне королева Бланка пришла в покои, где мирно посапывала в колыбели ее новорожденная внучка, и долго стояла там, поджав губы. А потом проговорила, словно бы про себя:
— Что ж. По крайней мере, она способна родить. Это уже коечто.
Глава восьмая
Понтуаз, 1244 год
В начале зимы года тысяча двести сорок четвертого от Рождества Христова, незадолго до дня святой Луции, Господь Всемогущий вознамерился призвать к себе Луи Капета, короля земли франков.
Случилось это внезапно, и тем менее было ожидаемо всеми, что за вот уже без малого двадцать лет своего царствования король Людовик никаких поражений не знал, а бедствия принимал столь смиренно и кротко, что бедствия склонялись пред ним и отступали сами, сраженные подобною стойкостью и непреклонным мужеством, нисколько не замутненным гордыней. Враг Франции, внешний и внутренний, был смят и повержен: ни мятежные бароны, ни альбигойские еретики, ни зарвавшиеся англичане больше не тревожили Францию и не смущали ее покой — всех сумел усмирить, приструнить и умиротворить, в конечном итоге, Луи Капет. В той же мере, как и врагов своих, приструнил он также друзей: прелатов, любивших церковь излишне рьяно, а Господа — чуточку меньше, чем следует; рыцарей, не разумевших разницы между словами «война» и «разбой»; судей, по слабости человеческой судивших то слишком, то недостаточно строго; и прочих, и прочих, от кого спасу простому французскому люду не было куда как больше, чем от англичан и еретиков. Луи Капет сеял и жал рожь, чеканил и взвешивал монету, строил храмы, раздавал милостыню, нес мир и спокойствие, а когда мог — то и благополучие. Любили его за это подданные, любили друзья, даже враги его любили, потому что почетно было одержать над ним верх и не стыдно, не страшно было ему проигрывать. Его любила мать, никогда не упускавшая случая поддержать дрогнувший локоть сына. Его любили братья, хоть и не были похожи на него ничем, кроме имени. Его любила жена, после долгих лет бесплодия родившая ему, одного за другим, трех здоровых детей: первой дочь, а затем и двух сыновей, подарив наконец короне французской наследника, а с ним и спокойствие за будущее династии. В году тысяча двести сорок четвертом, после осады Монтегюра, окончательно был усмирен бунтующий Лангедок, а с ним и весь Юг. И все было славно, и добро, и Господом благословенно в королевстве Луи Капета.
А сам Луи Капет взял да и слег десятого декабря в Понтуазе, и как слег, так больше и не поднялся.
Лучшие лекари, созванные немедля к его постели, лишь разводили руками. Свалила с ног короля лихорадка, мучившая его и раньше, особенно часто — во время войны с Англией; да и многие его рыцари и придворные тогда переболели ею. Прежние ее приступы никогда не были к Людовику столь жестоки; на сей раз Господу было угодно иное.
Королева Бланка во время болезни Людовика была в Париже. Насущные и непрерывные дела требовали участия королевской особы, и она, привыкшая править рука об руку с сыном, без раздумий и колебаний приняла на себя все бремя забот. Надо ли говорить, что решений ее никто не оспаривал, ибо не было ни малейших сомнений, кого бы король назначил регентом на время своей болезни, если бы мог. Он впал в беспамятство с первых же дней недуга, но поначалу еще изредка выходил из забытья и все искал кого-то глазами. Королева Маргарита, приехавшая к нему в Понтуаз вместе с детьми, день и ночь проводила подле его постели, и, едва король начинал шевелиться и стонать, садилась к нему и брала в свои руки его пожелтевшую истончившуюся ладонь, а он лишь сжимал ее и стонал в полусне: «Матушка?» Господу ведомо, что думала королева Маргарита в такие минуты; но Господь о том никому не расскажет. Один лишь раз король пришел в чувство настолько, чтобы узнать свою жену. Он спросил, где его мать, на что Маргарита ответила, что осталась в Париже править. «Хорошо; благослови ее, Пресвятая Дева», — проговорил Людовик и снова впал в забытье.
То был последний раз, когда он говорил со своей женой — когда он вообще говорил. В ту ночь лихорадка стала еще суровей, и у Людовика отнялся дар речи.
Маргарита в конце концов по настоянию врачей ушла от его постели и, по сути, слегла сама — многодневное бдение и тревога истощили ее душу и тело, и, уходя из спальни Людовика, поддерживаемая под руки своими дамами, она была почти так же худа и желта лицом, как и оставленный ею супруг. Немногочисленные придворные и домочадцы, приехавшие навестить больного государя, шептались по углам, качали головами и надеялись втайне, что королеву утешат дети. Она души в них не чаяла, хотя и горевала втайне, что муж ее не проявляет к их чадам — даже мальчикам — такой пылкой и нежной любви, как она сама. Везя детей в Понтуаз, Маргарита надеялась, что Людовик, придя в себя, захочет их видеть — хотя бы маленького Луи, своего наследника, родившегося через год после Изабеллы. Но Людовик не спросил ее о детях, только о своей матери. Таков был французский король.
Оставленный Маргаритой пост у одра короля приняли его придворные. Лекари старались держаться подальше — никому не хотелось оказаться под боком в тот несчастливый миг, когда Людовик испустит дух. Обязанности их были тяжелы и однообразны. Король не приходил в себя, постоянно бредил, но, так как не мог говорить, из губ его вырывались лишь ужасные, едва ли человеческие стоны, хрип и рычанье, до смерти пугавшие некоторых особо впечатлительных дам. Поэтому дам вскоре сменили мужчины да пара служанок, коим вменялось в обязанность стаскивать с монаршего ложа запачканное белье — дело, что и говорить, благородных рыцарей недостойное.
Эти-то две служанки, войдя в королевскую спальню одним морозным декабрьским утром, и увидели, что Господь призвал короля к себе.
Так решила, во всяком случае, та из них, что шагнула в опочивальню первой. Звали ее Аннет, и была она ревностной католичкой, а потому сперва перекрестилась, и лишь потом охнула и выронила свежую простыню, которую держала в руках.
— Господи, помилуй! — сказала Аннет, поднимая простыню с пола, и перекрестилась опять. — Отмаялся наш бедный государь. Прими его душу, Господи, хороший был человек.
Другая служанка, именем Жоржина, поглядела на монарший одр сперва в страхе, а потом — более внимательно.
— Никак помер? — сказала она без особой уверенности и, робко шагнув к королевской постели ближе, тем самым сполна проявила свои сомнения в этом прискорбном факте. — Да нет… погляди-ка, Аннет, — одеяло-то на нем шевелится, стало быть, дышит.
— Как шевелится? — спросила Аннет, и обе женщины, не сговариваясь, подошли к кровати и встали по обе стороны от нее, все еще теребя простыни в своих пухлых красных руках.
Людовик лежал на постели, вытянув руки поверх одеяла, закрыв глаза и обмякнув чертами. Волосы его, некогда золотые, а ныне грязно-коричневые от пота, липли ко лбу его и бровям. Высохшие, восковой бледности руки были поразительно неподвижными и даже как будто не гнулись — так показалось обеим женщинам, хотя ни одна ни другая не рискнула бы сейчас же проверить. Молодое лицо его — ибо королю не исполнилось и тридцати — не было спокойно, не было умиротворено так, так надлежит отошедшему от мирских забот. Жоржина тут же указала на это Аннет, на что та ответила:
— Оно и понятно, без исповеди ведь отошел, без последнего причастия. А какой благочестивый при жизни был! Экая беда.
— Вот и говорю тебе — такой, как он, не умрет прежде соборования. Вот хоть бы его крапивой по пяткам хлестали да со свету тянули на ременной петле — а не пойдет!
— Эк ты, — смущенная подобным риторическим выпадом, недовольно сказала Аннет. — Пойдет или не пойдет — это ему видней, а не нам. Вон погляди лучше, муха над ним кружит. Где видано, чтоб над живыми мухи кружили? Только над покойниками, это всем известно, — и опять перекрестилась, теперь уж окончательно утвердясь в своем первоначальном заключении.
Однако Жоржина не сдавалась.
— Кружит-то кружит, — возразила она, — но не садится. Был бы совсем покойник — так села бы.
Обе женщины уставились на муху, и в самом деле наворачивавшую круги над распростертым телом короля. Минута прошла в напряженном молчании. Однако муха, похоже, и сама была в некотором замешательстве, и, не желая становиться судьей суетных человеческих дел, в конце концов улетела в угол комнаты, где и нашла свою судьбу в случайно попавшейся ей на пути паутине.