Здесь, в Эг-Морте, он остановился и принялся ждать, пока окончательно соберутся его войска и те, кто решился разделить с ним обет.
Маргарита была среди них.
Она и сама не знала, как поступила бы, если б могла выбирать. Конечно, она была благочестива настолько, насколько может и должна быть благочестива жена короля. Но вера ее не была неистовой, рьяной, даже горячей не была — Маргарита верила так же, как любила, ждала и терпела: тихо, спокойно, без страсти, без ропота, но с глубокой уверенностью, что все так, как только и должно быть. Материнство одновременно и смягчило ее, и сделало серьезней, чем прежде; никогда бы она не хотела, чтобы любой их троих ее детей стал нищенствующим монахом, и никого из них не хотела бы видеть в крестовом походе, и никогда не решилась бы уйти в крестовый поход сама, расставшись с ними.
Однако она пошла, ибо так было угодно ее супругу. Он не спросил ее, пойдет ли она с ним, просто позвал ее однажды к себе и сказал, чтоб начинала сборы, да не брала ничего сверх самого необходимого, потому что кораблей у них и так меньше, чем требуется, чтоб перевезти всех людей и припасы. Маргарита лишь склонила голову, услышав об этом.
Немного меньше смирения проявила ее сестра Беатриса, ставшая к тому времени женой Карла, младшего и самого беспокойного брата Людовика. Граф Раймунд Прованский выдал свою третью дочь за Карла, пытаясь загладить неприятное впечатление от брака Алиеноры с королем английским — ибо Людовик, а вернее, королева Бланка, никак не могли простить графу Прованскому такого дерзкого и возмутительного поступка. Но не прошло и полугода после свадьбы, когда молодоженам пришлось покинуть Лувр и Париж, и Беатриса, до восемнадцати лет жившая в отцовском доме без малейших забот, беспрестанно жаловалась, капризничала и разражалась слезами, обвиняя Людовика в жестокосердии и неприязни лично к ней. Конечно, делала она это, когда Людовик ее не слышал — в глаза его упрекать она никогда бы не посмела, так как боялась его еще больше, чем Бланки, с которой даже почти поладила. Так что мишенью жалоб Беатрисы стала Маргарита. Она терпела их несколько дней, но затем пресекла, велев Беатрисе прекратить нытье и заняться сборами в дорогу. Беатриса надулась и с тех пор всю дорогу до Эг-Морта почти не разговаривала с Маргаритой. Они никогда не были особенно близки.
Кроме Карла с Беатрисой, в поход с Людовиком шли также его брат Альфонс, тоже недавно женившийся, и успевший овдоветь Робер. Людовик выражал надежду, что выполнение священного долга поможет Роберу скорее утешиться и забыть о своей утрате, но Маргарите казалось, что на самом-то деле Роберу нечего забывать и утешаться нечем — его супруга оставила мир меньше чем через год после свадьбы, разродившись двумя крепенькими близнецами, и Робер выступал в поход, уже имея наследников, но не имея жены, — о чем еще мечтать неспокойной душе и буйной голове в преддверии великих подвигов? Из всех домочадцев Людовика именно Робер был в самом веселом расположении духа и неумолчно болтал о том, как славно они будут сечь сарацин, отчего Беатриса кривилась, заламывала бровки и картинно прикрывала руками глаза.
В дни ожидания в Эг-Морте, когда они собирались вечером за столом, все вместе, Маргарита сидела с краю стола, глядя на раскрасневшееся счастливое лицо Робера, кислую улыбку Карла, подчеркнутую сдержанность на лице Альфонса и его супруги Жанны Пуату, на кривлянья Беатрисы, на усталое лицо Людовика — глядела и жалела, что Жуанвиль, так же как и ее отец граф Раймунд, пускался в море не из Эг-Морта вместе с королем, а из Марселя. Именно Жуанвиля ей в те дни особенно не хватало — и еще ее детей, Изабеллы, Людовика и Филиппа, оставленных в Корбее на попечение их бабушки Бланки Кастильской. В последние четыре года Маргарита до того привыкла отдавать всю себя материнству, что теперь просто не знала, чем заняться. Людовик проводил дни и ночи то в молитве, то в решении множества предотъездных забот. И если во втором Маргарита решительно ничем не умела ему помочь, то в первом, даже присоединяясь к нему, все равно постоянно чувствовала, до чего он далек от нее. Потому ей не приносила радости даже их совместная молитва.
Дошло до того, что в начале августа Маргарите уже не терпелось поскорее тронуться в путь. Она с нетерпением вслушивалась в разговоры вокруг и негодовала о каждой новой отсрочке так же, как радовалась ей Беатриса, ужасно боявшаяся моря. Эг-Морт Беатрисе, впрочем, тоже не нравился — она находила его ужасающе скучным городом. Здесь было всего несколько улиц, примыкавших к порту, и даже не было площади, а в лавках и на торговом ряду продавали в основном мидий, деготь и рыболовные снасти. Здесь не было общества, потому что аристократия не успела обжить едва возведенный город, а большинство рыцарей и баронов, присоединившихся к Людовику в походе, выступили в путь без своих жен. Общество немытых, дурно одетых и вечно полупьяных крестоносцев совершенно не нравилось Беатрисе, хотя весьма забавляло ее мужа. Карл в свои двадцать лет уже был любитель покутить и побалагурить, чем вызывал неизменное неудовольствие Людовика. Всегда кроткий и склонный прощать любые промашки, король до странного раздражался из-за выходок младшего брата, оттого в доме, который занимала королевская семья в Эг-Морте, все время было неспокойно: жалобы Беатрисы, неудовольствие Луи, парируемое насмешками Карла, шумливость и болтливость Робера… Ближе к концу августа Маргарита все чаще стала уходить из комнат, где они собирались все вместе. Иногда она набрасывала на голову покрывало и украдкой выходила из дому, не осмеливаясь, впрочем, выйти за ворота. Она садилась на скамью во дворе, лицом к пенившемуся вдалеке морю, щурясь и глядя в лазурную даль, пыталась угадать, что уготовила ей та далекая земля и суждено ли ей пожалеть о том, что она покидает. Ей уже и хотелось покинуть поскорей этот берег — и не хотелось. Ей смутно казалось, будто что-то кончается в ее жизни вместе с началом похода, — но что именно, она не знала сама.
Двадцать третьего августа наконец все люди и припасы, которых ожидал Людовик, прибыли. Корабли спустили на воду, началась погрузка, и отплытие было назначено на послезавтра. Маргарита перекрестилась, услышав об этом, и сказала: «Слава Богу».
Следующий день она провела, торопливо дописывая последние письма своим детям — последние, которые она могла отправить с французской земли. Пока что они еще не смогут понять их, но, быть может, разлука продлится не один год, и они дорастут однажды до того дня, когда смогут распознать в торопливо начертанных строках голос своей матери. Маргарита думала об этом, смаргивая слезы и стараясь не закапать ими пергамент, когда к ней подошла одна из ее дам и, низко к ней наклонившись, быстро и взволнованно зашептала ей на ухо. Маргарита выпрямилась, роняя перо и даже не заметив, как разжались ее пальцы.
— Да может ли… — начала она. — Вы уверены? Вы это сами видели?
— Нет, мадам, но мне передала мадам де Шанту, а ей рассказала ее горничная, которая, простите меня, мадам, прелюбодействует с хозяином той таверны… Мадам, не должны ли мы сообщить королю?
— Нет, — немедленно отозвалась Маргарита, поднимаясь из-за стола. — Ни в коем случае не говорите ему… не говорите ничего, пока я не приду. Подайте мне плащ.
— О мадам, вы хотите идти туда? Позволите ли мне сопровождать вас? В такое место…
Маргарита поколебалась.
— Вы говорили кому-нибудь еще об этом?
— О нет.
— А мадам де Шанту говорила?… Впрочем, не важно. Пойдете со мной, да накиньте тоже плащ понеприметнее.
— Сию минуту, как будет угодно вашему величеству.
Четверть часа спустя Маргарита и ее дама, обе в темных плащах и с покрывалами на головах, быстрым шагом пересекали узенькие грязные улочки Эг-Морта, осторожно ступая по доскам, перекинутым через самые непроходимые места. О местоположении таверны, упомянутой мадам де Шанту, обе не знали, но после осторожных расспросов быстро нашли дорогу, ибо заблудиться в юном и неряшливом городке было едва ли возможно. Таверна оказалась двухэтажным зданием, воздвигнутым на столбах в пяти кварталах от дома, занимаемого королевской семьей. Неподалеку была верфь, на которой еще продолжали сооружать последние лодки для перевозки поклажи на суда, и воздух вокруг таверны полнился стуком молотков и визгом пил — не было более беспокойного и суматошного места в Эг-Морте, разве что кроме самого порта.
«Как странно, — подумала Маргарита, — что здесь… что именно здесь… да какая же это, в самом деле, нелепость. Наверняка просто досужий слух, а я имела глупость поверить…»
— Горничная мадам де Шанту говорила про комнату на втором этаже, — сказала дама Маргариты, понизив голос. Маргарита вскинула голову, глядя на окна таверны, но второй этаж был занавешен портьерой, и она ничего не смогла рассмотреть.
— Нет, — немедленно отозвалась Маргарита, поднимаясь из-за стола. — Ни в коем случае не говорите ему… не говорите ничего, пока я не приду. Подайте мне плащ.
— О мадам, вы хотите идти туда? Позволите ли мне сопровождать вас? В такое место…
Маргарита поколебалась.
— Вы говорили кому-нибудь еще об этом?
— О нет.
— А мадам де Шанту говорила?… Впрочем, не важно. Пойдете со мной, да накиньте тоже плащ понеприметнее.
— Сию минуту, как будет угодно вашему величеству.
Четверть часа спустя Маргарита и ее дама, обе в темных плащах и с покрывалами на головах, быстрым шагом пересекали узенькие грязные улочки Эг-Морта, осторожно ступая по доскам, перекинутым через самые непроходимые места. О местоположении таверны, упомянутой мадам де Шанту, обе не знали, но после осторожных расспросов быстро нашли дорогу, ибо заблудиться в юном и неряшливом городке было едва ли возможно. Таверна оказалась двухэтажным зданием, воздвигнутым на столбах в пяти кварталах от дома, занимаемого королевской семьей. Неподалеку была верфь, на которой еще продолжали сооружать последние лодки для перевозки поклажи на суда, и воздух вокруг таверны полнился стуком молотков и визгом пил — не было более беспокойного и суматошного места в Эг-Морте, разве что кроме самого порта.
«Как странно, — подумала Маргарита, — что здесь… что именно здесь… да какая же это, в самом деле, нелепость. Наверняка просто досужий слух, а я имела глупость поверить…»
— Горничная мадам де Шанту говорила про комнату на втором этаже, — сказала дама Маргариты, понизив голос. Маргарита вскинула голову, глядя на окна таверны, но второй этаж был занавешен портьерой, и она ничего не смогла рассмотреть.
— Останьтесь здесь, — велела она и толкнула скрипучую дверь таверны.
Хозяин, не привыкший приветствовать в своем заведении дам, взглянул на вошедшую с удивлением, а потом низко склонился до самой земли — должно быть, он видел въезд королевского кортежа в город и узнал королеву. Маргарита тихо попросила его не выдавать ее присутствия, опасливо глядя на сидящих за грубыми дощатыми столами мужчин, а когда хозяин, вняв ее просьбе, выпрямился, еще более тихим голосом задала интересующий ее вопрос. Хозяин удивился, но ответил утвердительно.
Маргарита поблагодарила его и, вложив ему в руку серебряную монету, тихонько поднялась по полутемной лестнице наверх.
В таверне была только одна постоялая комната, и дверь в нее оказалась приоткрыта, так что, подойдя ближе, Маргарита ощутила на своем лице прикосновение влажного морского воздуха, проникавшего в комнату через окно. Тронув дверной косяк, Маргарита заглянула внутрь — и замерла, изумленная, несмотря на то, что пришла сюда именно в ожидании увидеть эту картину. И все же самый вид ее породил в Маргарите чувства, которых она или вовсе не знала, или успела давно забыть.
В маленькой, тесной комнатке почти безо всякой мебели, у затянутого портьерой окна, под большим деревянным крестом, боком к двери сидела женщина, которую Маргарита узнала бы в любом месте и обличье. На ней было серое платье и серое покрывало, совершенно скрывавшее волосы, подбородок и лоб, надвинутое почти на глаза, и напоминавшее одеянье монахини, хотя и не бывшее им. С первого взгляда можно было принять ее за знатную даму, отправившуюся в паломничество в святую землю вместе с крестоносцами. Но лицо ее, четкий и строгий профиль, обращенный к окну, отражало сосредоточенную холодную скорбь, которой никогда не предаются уезжающие за море — о нет. Ей придаются только остающиеся на берегу.
— Двадцать лет, — сказала Бланка Кастильская, не поворачивая к Маргарите лица; в мерцании солнечного света, пробивавшегося сквозь портьеру, Маргарита видела, как движутся ее тонкие губы над линией покрывала. — Двадцать лет мы прожили с ним вместе, правя. Вместе сражались с баронами и англичанами, вместе строили дороги и храмы, вместе молились и упрочивали благоденствие. Двадцать лет — долгий срок. И никогда не было между нами размолвок. Никогда не было так, что один считал другого неправым. Никогда не было между нами споров, и что было хорошо для одного, то было хорошо и другому. Даже вы, его жена, — продолжала она тем же бесстрастным, отсутствующим тоном, по-прежнему не глядя на Маргариту, — даже вы не смогли между нами встать, и даже в том, что касалось вас, всегда он слушал меня, а не вас и не зов своей грешной плоти. И вот теперь…
Она замолчала, не оборвав фразу, но как будто сказав все, что хотела и собиралась сказать. Маргарита стояла у порога молча, не решаясь подойти к этой странной женщине, гордой настолько, что лишь ее собственная гордость, прежде не раз спасавшая ей жизнь и душу, оказалась теперь способна ее сломить. Она была одна здесь теперь с этой гордостью, заключена с ней вместе в этой маленькой, тесной и душной тюрьме, в жарком и грязном городе, который она наверняка ненавидела всей душой. И это мешало Маргарите сейчас развернуться и просто уйти. Ибо слишком велика, слишком тяжела была гордость королевы Бланки Кастильской, чтобы позволить ей и дальше ломаться под тяжестью этой ноши.
— Давно ли вы здесь… мадам?
— Два месяца. Как и вы. Мой глупый сын, мой наивный Людовик решил, что сможет оставить меня за своей спиной в Корбее. О, дурно же он знал свою мать! Он не хотел, чтобы я за ним шла, — так что ж, и я не хотела, чтобы он от меня уходил. Коль уж мы поссорились с ним в этот раз, так будем ссориться до конца.
— Но отчего вы не пришли? — не выдержав, Маргарита все же подалась вперед. — Отчего вы сидите здесь, прячетесь от него… Вы ведь приехали за ним потому, что не можете с ним расстаться, так почему вы не рядом с ним…
— О, я рядом, — сказала Бланка, и тень улыбки легла на ее безжизненное лицо. — Я рядом с моим сыном. День и ночь я гляжу на него. И вы — подите сюда, ну же, смелей. Посмотрите.
Маргарита подошла, и Бланка, не вставая со стула, откинула занавешивающую окно портьеру.
За окном простирался порт.
Десятки судов, сотни лодок, тысячи людей, коней и повозок запрудили его. Гомон от их толкотни долетал до самой верфи, едва заглушаемый доносящимся с нее стуком молотков. Погрузка была в самом разгаре — к завтрашнему вечеру ее надлежало закончить, и песчаный берег, наскоро упроченный бревенчатым настилом, шевелился и двигался, вздрагивал и дышал, как живой. Рыцари, паломники, нищенствующие монахи, авантюристы, прибившиеся по дороге, наемники всех мастей (король не побрезговал даже ими, стремясь сделать свою армию как можно многочисленней и сильнее) — весь этот разнородный люд пестрел и шумел, занятый погрузкой коней, древесины, осадных машин, ячменя, вина и собственных небогатых пожитков. Маргарита знала приблизительное число крестоносцев, собранных ее мужем, но не сознавала до этой минуты, до чего это число велико и сколько мощи, сколько неукротимой силы в этом числе, рвущемся за море в едином всеохватывающем порыве, заданном одним человеком — тем, с кем она венчалась много лет назад в Сансе. Что должна была чувствовать Бланка Кастильская, глядя на это? Маргарита не знала и не смела спросить, но догадывалась, что страх, испытанный в этот миг ею, был лишь бледным подобием чувства Бланки. королева-мать и раньше собирала армии и толпы со своим сыном, и раньше вершила их руками судьбы тысяч. Но делала она это с ним вместе, рядом, плечом к плечу. Эта толпа, эти люди, этот поход, собранный ее сыном, был первым, что Людовик сделал без нее и против ее воли. Это было его оружие — но Бланка, должно быть, видела в этом оружие против себя самой, и одновременно — порождение себя самой.
— Вот, — сказала она, глядя в окно, с непередаваемым сочетанием страха, печали, гордости и силы. — Вот мой сын.
И столько любви было в этих словах, пусть и смешанной с горем, что Маргарита кинулась к ее креслу и, забыв себя, схватила бледную неподвижную руку королевы-матери, безвольно лежащую на коленях.
— О мадам! — воскликнула Маргарита, мучительно вглядываясь в повернувшееся к ней лицо. — Мадам, вы должны пойти к нему! Господь знает, вернемся мы или нет и что застанем, когда вернемся, — так отступитесь же, Девой Пресвятой заклинаю вас, отступитесь хоть единожды в жизни от вашей гордыни, пойдите к нему! Он страдает без вас, уже теперь страдает в разлуке, хоть вы и не виделись недолго и он пока что не покинул родной земли, — но помните, как он сам говорил, что душа его уж за морем, и тело теперь тоскует по душе… но так же он и по вас тоскует, матушка! Молю вас, в последние эти дни, когда неведомое простирается перед всеми нами, — пойдите же и будьте хоть раз к нему милосердны…
Когда она только начала говорить, Бланка слегка повернулась к ней, и в ее неподвижных черных глазах мелькнуло удивление, словно она никак не ждала от своей невестки столь сильного и искреннего порыва. Но пока Маргарита говорила, удивление это сменилось недоумением, а недоумение — гневом, вспыхнувшим в черных глазах Кастильянки в тот самый миг, когда Маргарита упомянула гордыню. Маргарита заметила это сразу же и поняла, что ошиблась: непомерное самолюбие и властолюбие этой женщины и застарелая, древняя ее нелюбовь к самой Маргарите слишком сильны. Они нерушимой стеной окружали сердце Бланки Кастильской, и даже в этот тяжелый миг, когда она, быть может, рисковала никогда больше не увидеть своего любимого сына, стена эта не дрогнет и не поддастся. Ибо было в жизни и душе этой женщины нечто, властвовавшее над нею больше ее материнской любви.