Длинная стрела с красным оперением со свистом рассекла воздух и впилась в планшир.
— Ах вы ж паскудные твари! — взревел Робер и, вскинув над головой щит (в который почти тут же вонзилась еще одна стрела), подбежал к Людовику и присоединился к нему на носу. Рыцари торопливо вскидывали щиты, и Карл сделал то же, вспомнив рассказы старых крестоносцев о том, как сарацины, случалось, часами держали христиан на расстоянии под неиссякаемым ливнем стрел. «А что если они и сейчас так сделают? — подумал Карл, и к испарине на его лбу присоединились капли холодного пота. — Будут держать нас под обстрелом до тех пор, пока мы тут не сваримся в собственных доспехах. И так окончится наш поход на Египет». К счастью, эта малодушная мысль не успела в нем закрепиться, потому что в тот самый миг за спиной у него скрипнула дверь каюты.
— Карл? — капризный голосок Беатрисы среди свиста стрел и тревожных возгласов прозвучал будто во сне, посланцем из другого мира. — Мы уже прибыли? Такая невыносимая…
— Назад! — гаркнул на нее Карл, и Беатриса отскочила, расширенные глаза ее уставились на торчащую рядом с Карлом стрелу. — А ну назад, глупая вы гусыня! Идите к королеве и не высовывайтесь, пока…
Его щит вздрогнул и загудел, поймав очередную стрелу, и Беатриса, взвизгнув, шмыгнула, как мышь, обратно в каюту. Карл зло наподдал ногой по захлопнувшейся двери и повернулся лицом к борту, положив руку на меч и вертя головой в ожидании приказа.
Берег тем временем был уже совсем близко, и более не отблескивал, а монолитным бурым валом рассекал то место, где еще недавно море почти что сливалось с небом. И весь этот вал был покрыт белыми, черными, коричневыми и красными точками, каждая из которых, в том не было никаких сомнений, держала лук и если не натягивала тетиву, то готовилась сделать это в любой миг. Обстрел еще не превратился в ливневый, но передвигаться по палубе без щита становилось невозможно: стрелы попеременно впивались в дерево то тут, то там, падали в воду рядом с бортами; внизу стонало несколько раненых гребцов, и продвижение к берегу, до которого оставалось рукой подать, снова замедлилось. Карл обернулся, смеряя взглядом расстояние от королевской галеры до ближайшего из судов, следовавших за ней по пятам. Те находились пока еще за пределами полета стрелы, что дало сарацинам прекрасную возможность сосредоточиться на корабле короля. Карл выругался сквозь зубы. До чего же глупо вышло!
— Сир, что делать? Приказывайте, сир! — орал Робер, нетерпеливо приплясывая на носу. Гийом Шартрский, присев под бортом, что-то говорил королю, там же были и несколько рыцарей, говоривших наперебой. Луи стоял, не пригибаясь, только выставив перед собой щит, и глядел вперед, слушая всех разом, а скорее, не слушая никого. Карл пробрался к нему как раз к тому времени, когда галера качнулась, впервые после выхода с Кипра задев днищем песчаную полосу.
— Это сарацины? — внезапно спросил король, и галдевшие кругом него рыцари примолкли, удивленные бессмысленностью вопроса и очевидностью ответа на него. Луи же, казалось, спрашивал так, будто не был уверен. Он словно не замечал, что стрелы одна за другой впиваются в его щит и в нос корабля прямо перед ним. Его ищущий взгляд остановился на Карле, а потом метнулся к епископу Шартрскому, требуя ответа.
— Дда, сир, это сарацины, но… — начал было тот — и не успел договорить.
Король шагнул вперед, заставив всех отступить, опустил утыканный стрелами щит, рывком повесил его себе на шею, вскочил на планшир и спрыгнул за борт.
Все воины на корабле, как один человек, с криком кинулись к бортам, забыв про сарацинские стрелы. Карл перегнулся через борт, не веря свои глазам, и, в первый миг не увидев Людовика, чуть не задохнулся, но уже через мгновение увидел, как король поднимается на ноги рядом с кренящейся набок галерой. Вода в этом месте доходила ему до шеи: он не мог утонуть, но вполне мог увязнуть в песке, придавленный весом своих доспехов и оружия. Было отчаянной храбростью, огромной глупостью и великим безумием спрыгивать за борт вот так, да еще под обстрелом — но Карл даже подумать об этом толком не успел, потому что страх его за брата потонул и рассеялся в общем восторге и воодушевлении, с которым рыцари приветствовали поступок короля. Луи двинулся вперед, с усилием выпростав из воды обнаженный меч и вскинув его над головой. Ветер трепал его мокрые волосы, котта облепила доспех, он с трудом преодолевал каждый шаг до берега, где сарацины пускали в него стрелу за стрелой — но, не иначе как чудом, ни одна не достигала цели. Вода королю была по пояс, когда Робер, нацепив шлем и бросив щит, с воплем кинулся за борт; за ним последовали остальные. Некоторые из них падали замертво, не успев выпрямиться в вязкой соленой воде, сраженные стрелами сарацин. Но другие встали и побежали к берегу, где король уже вышел из воды и обрушил меч на темнолицую голову пятившегося от него врага.
Карл был не в числе первых, последовавших за королем, но и не в числе последних. Нанося свой первый удар во славу Христову, он развернулся лицом к морю и увидел корабли с лилиями и крестами, подошедшие вплотную к королевской галере. Воины выпрыгивали из них без колебаний и бросались вперед, досадуя, должно быть, что другие отнимают у них славу. Людовик со своими людьми был тем временем уже под самыми стенами Дамьетты — первого аванпоста сарацин, павшего под натиском крестоносцев Восьмого похода за освобождение святой земли.
Дамьетта сдалась в тот же день почти безо всякого сопротивления.
Осеннее небо Египта было таким же синим, как в июне. На нем все так же не было облаков, и один-единственный раз за пять месяцев, прошедших с тех пор, как крестоносцы высадились у Дамьетты, маленькая и быстрая черная туча налетела на раскаленное белое солнце, изрыгнула теплый ливень и умчалась прочь, стремительная и неуловимая, как сарацинский наемник, наносящий удар исподтишка и исчезающий без следа. Однако жара стала менее жгучей, к тому же от нее довольно надежно защищали высокие стены, низкие навесы и густые оазисы Дамьетты.
Сама по себе Дамьетта, впрочем, не слишком впечатляла. Для многих молодых крестоносцев, выступивших за королем Людовиком в этот поход, в том числе и для Карла, она стала первым увиденным поселением сарацин. Карл и сам не знал, что именно ожидал увидеть, столкнувшись с неверными. Священники и бродяги, всегда толпившиеся при дворе его брата (Луи просто обожал этот сброд, именовавший себя нищенствующими монахами и пилигримами), были горазды порассказать о дьявольских ритуалах, проводимых неверными на той самой земле, где родился, творил чудеса, был распят и воскрес Христос. Они рассказывали об огромных кострах из человеческих костей, на которых сарацины сжигали живьем христианских младенцев, принося их в жертву своему лживому богу. Не то чтобы Карл верил в эти россказни (он подозревал, кстати, что Луи и сам не особо в них верит), но все равно ждал, что Дамьетта встретит их ощерившимися на стенах пиками с насаженными на них головами христиан.
Действительность разочаровала его. Христиане не только носили головы на своих плечах в целости и сохранности, но даже жили в самой Дамьетте бок о бок с мусульманами, и жили довольно мирно. Их было, правда, немного — вся христианская община Дамьетты могла сгрудиться в одном-единственном доме, — и они отчего-то не выглядели осчастливленными, встречая армию своих избавителей. Хотя глава общины, какой-то простолюдин с дочерна загоревшим лицом, кланялся королю Франции в ноги и твердил, что именно он уговорил местного эмира оставить сопротивление и сдаться на милость крестоносцев. Людовик поднял его с колен и говорил с ним со своей всегдашней ласковостью, неизменно выводившей Карла из себя. Право слово, этот двуличный ублюдок не сделал ничего, чтобы заслужить такую милость от короля Франции! Так же как и эмир Дамьетты, все время облизывавший толстые губы и бегавший маленькими глазками, пока шли переговоры о сдаче города.
В конечном итоге мусульманам позволили уйти, а христианам, жившим в Дамьетте, разрешили остаться, хотя у Карла закралось чувство, будто не все они были этому рады. Впрочем, об этом он подумал много позже, когда успел за грустить и заскучать в окружении песчано-желтых, на удивление гладких городских стен. Все здесь было песчано-желтым и гладким, и закругленным, и обманчиво сонным, будто большую часть своей жизни местные жители проводили в ленивой праздности. Впрочем, как еще можно было здесь жить, когда зной выпивал все силы, стоило лишь утром продрать глаза? Дамьетта удивляла не только круглыми очертаниями крыш, дверей и арок над террасами, но и тишиной, столь отличавшей ее от тесных и суетливых европейских городов, где постоянно толпились люди, стучали колеса карет и повозок и чавкали в уличной грязи копыта коней. Здесь же не было даже грязи — слишком было для нее сухо, земля выпивала влагу, и грязь застывала на утоптанных песчаных улицах шершавой коркой, которую солнце высушивало до желтизны. Худощавые, смуглые люди тихо сидели вдоль стен домов, и, казалось, двигались единственно для того, чтобы перейти к другой стене, когда солнце переползало через зенит, унося с собой благословенную тень. Песок шелестел да журчал ручей в оазисе — вот и все, что нарушало неподвижную и безмятежную тишь сарацинского городка.
Хотя когда Дамьеттой завладели крестоносцы, надо сказать, она весьма оживилась.
Король со своей семьей и свитой занял дворец, ранее принадлежавший эмиру. Впрочем, с большой натяжкой можно было назвать дворцом невзрачный, хотя и обширный дом с единственной открытой террасой, скрытой в сени пальм, и огромным количеством запутанных коридоров и крохотных комнатушек. Три из этих комнатушек достались Карлу, и Беатриса начала свое пребывание в святой земле с того, что вся изнылась и всего Карла изгрызла, гневаясь, что здесь и места возмутительно мало для нее с тремя ее дамами, и сундуки толком поставить негде, и тень бывает лишь до пяти часов пополудни, а тогда хоть в песок зарывайся. Карл немного урезонил ее, отведя на склад, где хранились отобранные у сарацин ткани, и предложив выбрать что-нибудь для обновления гардероба — ибо даже для самой Беатрисы было уже очевидно, что тяжелые и пышные наряды, привезенные ею из Франции, здесь ей совершенно не пригодятся. Это ненадолго утешило ее, и Карл, сочтя свой супружеский долг на время выполненным, с наслаждением предался любимому развлечению утомленного славным боем крестоносца — грабежу и кутежу.
Правда, грабить оказалось некого, так как большинство отпущенных с миром мусульман благоразумно увезли свои главные ценности с собой, а обирать местных христиан Людовик строжайше запретил. С кутежом также не особо сложилось: мусульмане, как выяснилось, не пили вина, а взятые с Кипра запасы истощились очень быстро. Причем не менее половины их поглотил в одиночку Робер, старавшийся, как обычно, брать от жизни все. Луи укорил его за невоздержанность и написал послание на Кипр, стремясь наладить бесперебойную доставку припасов — это было тем более необходимо, что Дамьетта должна была стать перевалочным пунктом нынешнего похода при дальнейшем продвижении вглубь святой земли. Однако сбор и доставка припасов были делом долгим, и Карл совсем приуныл. Альфонс был ему в этом — как и во многом другом — не товарищ, так как большую часть времени проводил, составляя письма своей ненаглядной Жанне. Карл немного развлекся, приволокнувшись за дочерью главы христианской общины, но потом и это ему наскучило: здешний климат дурно влиял на женщин, делая их сухими, тощими и слишком загорелыми. Хорошеньких христианок можно было пересчитать по пальцам, а мусульманки покинули город. Так что Карду в конце концов пришлось вернуться в резиденцию своего брата и коротать ожидание так же, как коротал он его в Эг-Морте.
Людовик ждал осени, чтобы выступить на Каир — во-первых, из-за жары, во-вторых, желая понадежней укрепить позицию в Дамьетте и дождаться всех своих кораблей. Он был, разумеется, рад успешному началу похода — так же, как были рады ему все крестоносцы, восхищенные и воодушевленные быстрой, легкой и блестящей победой. Но только радость Людовика, как и прочие его чувства, мало походила на радость всех остальных людей. Он радовался тихо, безмолвно, лишь светлой улыбкой выражая не торжество, но трепетную благодарность Всевышнему за благой знак, ознаменовавший начало похода. На пиру в честь одержанной победы он пил столько же, сколько и всегда, — несколько кубков сильно разбавленного вина, — и даже не надел, вопреки торжественности момента, свою корону. Он вообще не любил ее носить и большую часть времени ходил, словно простолюдин, с непокрытой головой. Робер сказал тост, где прославлял мужество короля и его славный пример, которым тот подвигнул французское рыцарство на стремительную и сокрушительную атаку. Он был очень красноречив, но Луи в ответ на его хвалу лишь, по своему обыкновению, густо порозовел и сказал, что, и верно, поддался опьянению боя, но не был рад ему.
— Вы же знаете, брат мой, как я не люблю убивать. Просто это были сарацины, и… — Он пожал плечами, весьма неловко окончив тост Робера, и раздавшиеся после этого крики во славу короля и войска Христова были куда тише и разрозненнее, чем могли бы быть.
Карл тогда едва сдержался, чтобы не выразить свое негодование. Не любит убивать — ну, подумать только, что за вздор! Не для того ли они пришли сюда, чтобы сеять среди неверных страх и гибель во славу Христову? Тем же вечером он спросил об том Луи, улучив минуту, когда смог застать его наедине. Король лишь посмотрел на него со странным, едва понятным Карлу выражением, напоминающим смесь гнева с состраданием. Луи очень часто так на него смотрел, и Карла это всегда выводило из себя.
— Страх и гибель? — переспросил он. — Да, если не будет иного средства. Но если найдется — о, если бы я только мог найти такое средство, брат мой, я бы…
Он замолчал, по-видимому, снова уйдя в себя, и Карл оставил его в покое.
В следующие две недели он успешно избегал своего блаженного братца, в обществе которого, при всем искреннем уважении, не находил не только удовольствия, но и смысла. Луи всегда был себе на уме; поговорить он любил, но неизменно с таким видом, будто ему было ведомо и доступно нечто, сокрытое от умов ограниченных и несовершенных, к коим, без сомнения, относился и ум Карла. Карл и в самом деле едва понимал половину из того, чем руководствуется его брат при принятии решений, в том числе и политических. Да вот взять хоть этот поход — в нем в самом деле не было никакой необходимости. Лучше бы помог Карлу приструнить прованские города, тосковавшие по недавно умершему Раймунду, отцу Беатрисы, и никак не желавшие покоряться своему новому графу. Но Луи полагал, что Карл и сам может управиться со своими провансальцами, что тот в конечном итоге и сделал. Однако сколь проще это было бы при поддержке короля! Луи мог быть упрям, как баран, и отстаивать какие-то немыслимые принципы и идеалы там, где от него этого никто не ждал и не требовал — как в деле города Бове или вот теперь, с этим крестовым походом. А там, где доходило до интересов его семьи, его родных и любимых братьев — так нет, не допросишься… нечего было и пробовать, ибо король Людовик терпеть не мог, когда его о чем-то просили, и в таких случаях словно нарочно поступал наперекор.
Карл, зная за ним эту особенность, даже не пытался выпросить у него разрешение на то, чего ему в действительности хотелось, — на кутеж, например, или интрижку с хорошенькой дамьеттской христианкой. Проще уж было делать это тайком, даже рискуя быть пойманным и получить от короля выволочку. А вот Беатриса, еще не успевшая как следует изучить своего деверя, сполна познала на себе эту неприятную черту Людовика, когда стала просить выделить ей более просторные и удобные покои. Маргарите, конечно, стоило предупредить сестру о том, что не следует этого делать. Однако та либо не знала о намерениях Беатрисы, либо не сочла нужным предупреждать, решив, что Беатрисе не повредит единожды испытать норов короля на себе, чтобы впредь не понаслышке знать о нем. И верно, как следовало ожидать, Луи встретил просьбу невестки с таким ледяным отпором, что окружающая жара разом спала.
— В городе тысяча рыцарей, мадам, а с ними их жены, слуги и сопровождающие, — отрезал он, даже не дослушав жалобу Беатрисы до конца. — Ваша сестра и моя супруга, королева Маргарита, занимает покои меньше ваших, тогда как число ее дам превышает число сопроводительниц вашей милости. И ежели вам угодно облегчить условия вашего бытия, извольте просить мадам Маргариту, чтоб указала вам те псалмы, которые помогают ей самой обрести должное в святом походе смирение и умерить гордыню.
Беатриса Прованская и до того не особо жаловала короля Людовика, но после этого и слова не могла сказать о нем, не обозвав гнусным, несносным, невыносимым деспотом и тираном.
— И за что его только так любят в вашем Иль-де-Франсе! — возмущалась она, ворочаясь на скользких шелковых простынях и то припадая к плечу Карла, то в гневе отталкивая его от себя, будто желая выместить на нем злобу. — С нищими и грязными монахами здоровается за руку и милостыню им раздает золотом, а для собственных родственников пяди не уступит, не удавившись. И что ни скажешь, на все один у него ответ: молись да молись. Ах, как все это выносит бедняжечка Маргарита!
И Карл даже не одергивал жену, потому что, во-первых, стояла ночь и никто их не слышал, а во-вторых, в целом он был со своей супругой вполне согласен.
— И это неправда, — продолжала кипятиться Беатриса, — что места в городе мало — места хватит на всех! Если б он только выгнал следом за сарацинами этих недохристиан, этих двуличных мерзавцев, спокойненько живших бок о бок с неверными. Но он не хочет! Нет, пусть уж лучше истинные, верные христиане ютятся в трех комнатушках и изнывают от зноя, чем эти двуличные пошевелят хоть пальцем. — Беатриса быстро перекрестилась, стремясь показать, что уж она-то точно самая верная и истинная изо всех христианок. — О, Пресвятая Дева! Шарло, ну скажите мне, и зачем вообще ваш брат отправился в этот поход, раз он потворствует лживым христианам и отпускает на все четыре стороны сарацин? Зачем же было сюда идти, что, отвоевывать этот песок и камни? Много ли с них будет толку!