Легенда о Людовике - Юлия Остапенко 38 стр.


— Молчать! — повысив голос, сказал султан по арабски, и его поняли все, даже христиане. Тревожный гул, гулявший по зале, немедля стих. Тураншах взглянул в глаза Людовику. Потом посмотрел поверх его головы.

— Я собрал здесь всех вас, — заговорил он, тяжело роняя слова в наступившей тиши, — дабы сообщить о преступлении, которое должно было свершиться вчера здесь, в этой самой зале, но не свершилось, ибо Аллах милостив и не допустил, чтобы дом его наместника на земле был покрыт черным позором.

Султан говорил по арабски, и речь его переводил на латынь, громко выкрикивая каждое слово, маленький пожилой человек в сарацинских одеждах, внешне похожий на испанца. Карл его не помнил — возможно, это был один из бывших крестоносцев, попавших в Египет во время предыдущих походов и сменивший веру.

— Вчера, — продолжал султан, — в этой зале при ста свидетелях я предложил владыке франков Людовику, моему пленнику, испить вина — из уважения к нему и к обычаям его страны. Когда владыка франков, а следом и брат его, отказались от угощения, я повелел отдать вино другим христианским пленникам, ибо то был день мира и милосердия. Двое из них согласились принять дар. Сегодня же на рассвете тела их были найдены раздутыми и почерневшими, а вино вытекло из ртов их вместе с кровавой пеной.

Ропот прошелся по зале, едва испанец успел перевести последние слова. Кто-то крикнул: «Предательство! Гнусные твари! Смерть неверным!» Но крики быстро сменились воплями боли, а затем стонами — мамелюки следили за порядком, жестоко карая тех, кто осмелился прервать султана. Тураншах даже не взглянул в том направлении, откуда донеслись эти крики.

— Король Людовик! — обратился он к Луи, который, побледнев, смотрел на него снизу вверх, сжав руки в кулаки. — Мы враги, и я до сих пор не решил твою участь. Но вчера ты был моим гостем. И теперь я спрашиваю тебя перед лицом моих визирей и твоих людей: веришь ли ты, что я стал бы низко и подло травить побежденного, пленного врага, улыбаясь ему и протягивая чашу с отравой собственною рукой? Веришь ты или нет?

Голос султана зазвенел на последних словах и едва не сорвался, когда тот смолк, чуть не задохнувшись. Его лицо было таким же бледным, как и лицо Людовика, взгляд потемнел, под левым глазом яростно дергалось веко. Он был в страшном гневе, но гнев этот не был направлен на христиан. Луи понял это и, подняв голову и не отводя взгляда, ответил:

— Нет, сарацинский король. Я в это не верю.

Христиане опять загомонили, мамелюки вновь жестоко подавили волнение. Карл видел, как кусает губы Альфонс, как побледнел и тревожно глядит то на Людовика, то на султана Гийом Шартрский, как трясется от ярости Жуанвиль. Последний, кажется, тоже был в числе крикунов, потому что Карл увидел, что по лбу его течет кровь, а в грудь ему упирается древко копья стоящего рядом стража. Карл торопливо перевел взгляд на султана. Тот, казалось, испытал невероятное облегчение от ответа Луи: он разом обмяк, его плечи опали, глаз перестал дергаться. Карл услышал, как он шумно выдохнул сквозь зубы.

— Хорошо. Ты утешил меня, король франков, — сказал султан и, шагнув вперед, ступил с помоста на пол.

Мамелюки задвигались, оттесняя собравшихся в зале людей к стенам. Вельможи Тураншаха торопливо спускались с помоста — никому не позволено было стоять выше султана. Жирный высокий сарацин с тройным подбородком помог спуститься женщине в черном. Карл понял, что это евнух — только недомужчины могли касаться чужих жен.

Тураншах подошел к Луи и встал с ним рядом.

— Я оскорблен покушением на твою жизнь в моем доме, на моем пиру, — сказал он, обращаясь к Людовику, но достаточно громко, чтобы переводчик тут же подхватил его слова, обращая их ко всем. — И знай, что я жажду теперь правосудия и возмездия так же, как если бы покусились на меня. Ибо моя честь так же дорога мне, как тебе — твоя жизнь, и злоумышленник, — султан повысил голос, окидывая залу пронзительным взглядом, — не оскорбил бы меня сильнее, даже если бы попытался убить меня самого!

Никто не шелохнулся и не издал ни звука. Было слышно, как жужжат мухи.

— Итак, король франков Людовик, скажи, как думаешь ты, кто здесь может желать твоей смерти?

Луи помолчал немного, обдумывая ответ. Потом сказал, гораздо тише, чем сарацин:

— Прежде чем я отвечу, назови мне, пожалуйста, имена тех двух моих братьев, что погибли вместо меня.

Тураншах недоуменно нахмурился, явно поставленный в тупик этой просьбой. Он оглянулся на переводчика, выгнув бровь, и тот торопливо перевел слова Людовика одному из визирей султана — видимо, тому, кто принес весть о гибели христианских пленников. Тот назвал два имени, безбожно их коверкая, но не настолько, чтобы нельзя было разобрать. Луи низко опустил голову.

— Славные воины, — чуть слышно проговорил он — Карл не расслышал бы, если бы стоял хоть немного дальше. — Добрые братья мои… простите. Простите меня. Да примет вас Господь в царствие Свое. — Он перекрестился, заставив поморщиться стоящих с ним рядом сарацин, и опять посмотрел на Тураншаха. — Я не могу ответить тебе, султан. Но полагаю, что это был некто, не желающий более моего присутствия в Каире и не оставляющий тебе права решить самому, жить или умереть твоему пленнику.

— Но кто? — воскликнул Тураншах тонким, мальчишеским голосом. — Кто мог осмелиться на такое? Кого я не разорвал бы на сто тысяч клочков за такую дерзость, за подобное своеволие? Кто взял право решать за меня?

— На это ты сам должен ответить. Не я. И сердце подсказывает мне, что ответ ты знаешь.

Султан сдвинул брови. Потом медленно повернулся, встав лицом к помосту.

И к женщине, черной тенью стоящей у него за спиной.

— Ты не могла, — проговорил султан. — Мать моя… ты не могла. Ты не посмела бы убить той рукой, которой качала мою колыбель… ты не могла!

— Иная рука не способна убить, но способна направить, сарацин, — отрывисто сказал Карл по французски, и Тураншах хлестко обернулся к нему.

— Переведи! — закричал он, схватив Людовика за плечо. — Переведи, что он сказал!

Людовик перевел его слова на латынь. Тураншах кивнул раз, потом другой, не отрывая от Карла глаз.

— Да, — сказал он. — Теперь я понимаю, отчего вы, христиане, не убиваете своих братьев, взойдя на трон.

А потом под сводами зала прогремело, выстрелив яростью из распахнутых окон:

— Фаддах!

Мать султана («Так это молчаливое существо за спиной султана — его мать», — подумал Карл, и странное чувство, которое он не успел понять, шевельнулось в нем) вздрогнула так, словно от имени этого у нее подкосились ноги. Она издала странный звук, похожий то ли на стон отчаяния, то ли на гневный рык, но не сдвинулась с места. Из-за ее спины выступил человек, которого Карл никогда раньше не видел — или думал, будто не видит, ведь он был здесь все это время, а может, и на вчерашнем пиру… Человек этот был странен: в нем не было ничего с виду страшного или зловещего, обычный оборванец, из тех, кого сарацины зовут «дервишами» и зачастую почитают как святых. Но едва он ступил ближе, Карл ощутил дуновение холода, исходящее от него. И здесь, в адской жаре каирской весны, дуновение это не казалось благословением, не приносило облегчения, не остужало разгоряченную кровь. Это было холодное дыхание ночной пустыни, огромной, черной, пустой. Это был запах смерти.

И Карл не один ощутил его — другие, стоящие рядом с ним, и христиане, и сарацины, тоже слегка попятились. Один Луи остался стоять на месте, хотя и вздрогнул, пристально всмотревшись в морщинистое лицо дервиша. А Тураншах, дождавшись, пока человек, называемый Фаддахом, падет перед ним ниц, сказал, едва сдерживая гнев:

— Отвечай, собака: ты ли по приказанию или наущению моей матери пытался отравить короля франков?

— Нет! — глухо вскрикнула женщина в черном по-арабски, но все христиане поняли, что значил этот возглас.

И, словно вторя ему, дервиш сказал в пол, не отрывая лба от земли:

— Нет, не я, о светлейший из всех светлейших султанов.

Испанец не перевел его слова, однако, хотя дервиш определенно не мог изъясняться на латыни, Карл понял его. Не так, как понимал отдельные возгласы прежде — интуитивно, на уровне чувств. Он понял каждое слово, словно оно было сказано на чистейшем ойском наречии, знакомом ему с детства. Как будто дервиш говорил не словами, но понятиями, сутью, мыслями в его голове.

Карл в беспокойстве оглянулся, пытаясь понять, один ли испытал это странное чувство. Все взгляды были прикованы к дервишу. Да это же тот самый, вспомнилось Карлу, тот самый сарацинский монах, которым запугивали друг друга крестоносцы еще в Мансуре. Тот самый, что, по слухам, в сговоре с дьяволом.

— Лжешь! — прошипел султан, пиная дервиша ногой в согбенную спину. — Ты лжешь, собака! Знаю, что лжешь!

— Опроси свидетелей, о светлейший султан, — проблеял дервиш, — обыщи меня и мое ничтожное жилище, обыщи, если гнев твой настолько велик, покои благословенной Шаджараттур-ханум — и узри, что нигде не найдешь ты яда, или вина, или любого другого доказательства того преступления, в котором ты обвиняешь меня.

— Отсутствие доказательств не означает еще, что ты невиновен.

— Но доказательства необходимы, чтобы установить вину, — сказал Людовик, и Тураншах удивленно обернулся к нему. — Так велит христианам их вера — а что велит тебе твоя вера, сарацин?

Тураншах беспомощно посмотрел на него. Минуту назад он был готов на месте обезглавить Фаддаха, а потом, может статься, и отдать палачу свою собственную мать — до того он был взбешен. Однако сейчас ярость улеглась, и, похоже, юный султан начинал понимать, какую ошибку совершил, устроив разбирательство прилюдно, не только при своих вельможах, но и при христианских пленниках. Так требовало его чувство справедливости и оскорбленная гордость: даже перед лицом побежденных врагов он боялся запятнать себя подозрением в низости и коварстве. Он юн еще был, этот султан, совсем юн и неопытен, и Карл увидел это вдруг с тем более болезненной ясностью, что именно от этого неопытного юноши зависела теперь жизнь его, Луи и всех, кто находился с ними рядом.

— Даже если доказательства были, — проговорил султан, — то этот шелудивый пес наверняка успел уничтожить их.

— Есть доказательства, которые отпечатываются клеймом в душе преступника. И клеймо это не смыть так просто, как кровь со своих рук, — слегка улыбнувшись, сказал Людовик.

Распластанный на полу дервиш, хоть и не мог видеть этой улыбки, вздрогнул и поднял голову, сверкнув своими выцветшими глазами без бровей и ресниц.

— О чем ты говоришь? — по-прежнему хмурясь, спросил султан.

Людовик как будто поколебался. Потом ответил:

— Я боюсь, что для тебя с твоею неверной религией это может показаться кощунством.

— Может ли быть кощунством восстановление справедливости? Говори, франк! Что ты задумал?

Людовик еще раз посмотрел на него, а потом поднял руки к шее и, наклонив голову, снял с себя свой нательный крест.

По зале вновь пошла рябь, но волновались на сей раз сарацины, заподозрившие неладное.

— Мне нужна чаша воды, — сказал Людовик.

Получив просимое, он, держа крест за кожаный шнурок, к которому тот был прикреплен, трижды окунул его в воду, а потом поцеловал и надел обратно себе на шею.

— Это простая вода, — прояснил он в ответ на нахмуренный взгляд султана. — Хорошо было бы освятить ее по обряду моей веры, и это мог бы сделать мой друг епископ Шартрский, находящийся здесь…

— Ты предлагаешь провести христианский ритуал здесь? В моем доме? На моих глазах? — отрывисто спросил султан, и Луи успокаивающе качнул головой.

— Нет, потому что я понимаю: тебя бы это оскорбило, а ты затеял все это лишь для того, чтобы оградить себя от оскорбления. Поэтому я освятил эту воду сам… и, боюсь, друг мой епископ тоже не очень-то меня одобряет, — добавил Луи, послав Гийому Шартрскому виноватый взгляд. Бедный епископ, для которого, должно быть, сарацинский плен протекал тяжелее, чем для любого светского лица, лишь в изумлении смотрел на короля, не зная, что и думать о его поступке, подозрительно отдающем ересью. Но тем не менее он промолчал, и Людовик, воодушевившись его невмешательством более, чем мог бы воодушевиться поддержкой, продолжал: — Это только вода, Тураншах, в ней нет ничего, кроме моей веры. Ты успел узнать меня и доверяешь мне, иначе не призвал бы на этот суд. Смотри, я выпью сейчас из этой чаши, — Луи отпил большой глоток, а потом протянул ее султану. — А теперь прошу испить тебя.

Мамелюки, ринувшиеся на Луи прежде, чем тот успел договорить, толкнули его и схватили, оттаскивая назад. И он непременно выронил бы чашу, если бы Тураншах не подхватил ее прежде, чем на Людовика налетели стражи.

— Нет! Стоять! Назад! — крикнул султан, и Карл снова подумал, что понимает его — понимает, хотя Тураншах говорит по-арабски, и Тураншах понимает Людовика, хотя свои последние слова о вере и чистоте он говорил не на латыни, а по-французски. Совершая нечто, что никак не могло быть одобрено святой матерью Церковью, Луи оставил ее язык и взялся снова за свой, тот, на котором думал. Карл не успел осознать, как странно, что все они, говоря на разных языках, так хорошо стали вдруг понимать друг друга. В следующий же миг, едва мамелюки, а с ними и все присутствующие в зале, застыли, не веря своим глазам, султан Тураншах поднес чашу к губам и быстро отпил несколько больших жадных глотков.

Ничего не случилось. Султан постоял с минуту, в трепете прислушиваясь к собственным ощущениям, не зная, чего ожидать. Потом его губы разочарованно скривились, и он утер их рукавом халата.

А Луи улыбнулся.

— Вода как вода, — сказал Тураншах, очевидно, сердясь на самого себя за то, что почти успел испугаться. По его знаку мамелюки отпустили Людовика. — Не понимаю, что ты хотел доказать, христианин.

— Только то, что святая вода христианина безвредна для мусульманина, если оба они чисты душой, — сказал Людовик. — Но если душа человека покрыта сажей… что ж… поглядим!

И внезапно он прыгнул с места вперед, выхватил почти опустевшую чашу из рук султана и, оказавшись рядом с дервишем Фаддахом, вцепился ему в загривок и запрокинул ему голову, вливая остатки воды в его распахнувшийся от изумления рот.

Дервиш забился, забулькал, но Людовик держал его крепко, стиснув пальцы стальной хваткой у Фаддаха на шее. Длинная судорога прошла по телу дервиша, пронзив его от макушки до пят, глаза выпучились, а потом закатились, изо рта пошла пена. Тогда Людовик наконец отпустил старика и повернулся к султану. Глаза его светились восторженным торжеством.

— Ну вот, — сказал он, — теперь ты видишь, что…

И тогда случилось нечто, чего никто — и меньше всех сам Людовик — никак не ждал.

Новая судорога, еще страшней предыдущей, прошла по телу Фаддаха, выгибая его спину дугой и подкидывая старика над полом. А потом… потом он начал меняться. Карл был так ошеломлен, что не сумел уловить момент, когда именно это началось. Только что дряхлый, жалкий старик бился в конвульсиях на полу — так, как бьются одержимые, когда из них изгоняют дьявола. Но старик не упал бездыханным, как падают люди после удавшегося экзорцизма. Его продолжало бить и бросать по полу, даже когда глаза его остановились и остекленели и когда его переломанные кости захрустели, пронзая кожу. Отовсюду раздались крики ужаса, и они усилились, когда руки и ноги дервиша стали вытягиваться, а потом изгибаться, меняя размер и форму, и жесткие курчавые волосы стали стремительно проступать сквозь окровавленную, порванную сломавшимися костями плоть. Затрещали лохмотья, служившие твари одеждой, пока она была человеком; и под всеобщие крики и панику с земли поднялось, медленно распрямив спину с образовавшимся на ней гребнем, чудовище с клыкастой мордой и когтистыми лапами, покрытое черной шерстью, испускающее зловонное дыхание между гнилыми, смертельно опасными зубами. Чудовище выпрямилось и завыло, вскинув морду к небу, и бешено замолотило по полу длинным, как у быка, и могучим, как у крокодила, хвостом.

Люди с криками кинулись от помоста в разные стороны; лишь трое из тех, кто оказался рядом с оборотнем, остались на месте: король Людовик, султан Тураншах и мать его Шаджараттур. Последняя и вовсе не шелохнулась, только подняла голову, застыв, как изваяние, и смотрела на дьявольское отродье, которому верила и которого слушала, воображая, будто оно послушно ей, тогда как она сама была его послушной рабой. Глаза ее сверкали сквозь паранджу, и единственный крик, который она издала, когда чудовище занесло над ней когтистую лапу, был криком гнева, а не страха. Ибо был Тураншах истинным сыном своей матери, и его ненависть к оскорблениям была в нем от нее.

Но оборотень, прикидывавшийся дервишем Фаддахом, не успел расправиться со своей сообщницей. Воздух со свистом рассекла летящая сталь — и тварь рухнула, захлебнувшись кровью, когда Тураншах пронзил ее клинком, вырванным из руки остолбеневшего от ужаса мамелюка. Зала содрогнулась, когда оборотень рухнул на пол огромной неподвижной тушей. Большинство визирей султана к тому времени уже с криком разбежались, а мамелюки его стояли, стискивая свои копья и не решаясь ступить вперед, рядом с такими же растерянными и испуганными христианскими пленниками. Карл и сам чувствовал, как бешено колотится в горле сердце, и боялся оглянуться на епископа Шартрского. Все, что свершилось только что, никак не укладывалось у него в голове.

Тураншах стоял какое-то время с дымящимся от крови мечом над поверженным чудовищем. Мать его стояла по другую сторону туши. Они были разделены ею, и Карл, глядя на них, понял тем самым своим смутным знанием, которое столь редко позволяло ему ошибаться, что так было и прежде: что многие годы тварь в облике дервиша стояла между сыном и его матерью, и что чувств, и непонимания, и тайн во дворце Каира между будущим владыкой и его матерью было не меньше, чем между владыкой и его матерью в Луврском дворце.

Назад Дальше