Несколько мгновений все — и отец, и дочь, и невольный свидетель Жуанвиль — молчали, словно пытаясь привыкнуть к этой перемене. Людовик разглядывал свою дочь, словно женщину, которую видел впервые в жизни. Затем молча указал ей на свиток с папской печатью, свисающий с камина.
Бланка подошла, слишком явно пытаясь не торопиться, взяла, неспешно развернула — и вгрызлась в письмо глазами с такой жадностью, что едва не порвала его одним только взглядом в клочки.
И по тому, как она читала, по тому выражению, что все ясней проступало в ее лице, Жуанвиль понял, что, идя сюда, она не знала о содержании письма. Она не знала, откажет ей Папа или примет ее мольбу и куда она отправится из этой комнаты — на свободу вольной птицей или в четыре глухие монастырские стены. Потомуто она и потратила время — хотя наверняка сгорала от мучительного нетерпения, — чтобы одеться так, словно она была уже королева. Так одеваются либо на свадьбу, либо на казнь. Праздновать освобождение или в последний раз видеть свет дня — для нее это было все равно.
«Бедная девочка», — подумал Жуанвиль, пытаясь соединить в себе жалость к ней с жалостью к Людовику, который стоял рядом в своей серо-синей котте, угрюмый и темный, как старый филин, вздумавший закогтить щебечущую канарейку — да не по когтю оказалась добыча. Но он же в самом деле не был ей враг. Он в самом деле не желал ей никакого зла, одно только благо. И это было, быть может, хуже всего.
— Довольны вы? — спросил наконец Людовик, вместив в этот короткий вопрос всю оскорбленность и все негодование, которое ощущал в тот миг.
Бланка взглянула на него глазами, сверкавшими, как два черных алмаза, и то был весь ее ответ.
— Подите вон, — сухо добавил Людовик, и на этом, казалось бы, все должно было наконец кончиться.
Но только Бланка, хрупкая бледная девушка в ярком роскошном платье, твердо сомкнула губы, а потом разлепила их и сказала:
— Нет.
Людовик обернулся на нее, и от изумления, сквозившего в этом жесте, у Жуанвиля сжалось сердце. Что еще могла хотеть эта вздорная, дерзкая принцесса, не удовольствовавшаяся унижением своего отца-короля? Поймав взгляд Жуанвиля, Бланка на мгновение дрогнула, однако намерения своего не сменила. Она шагнула вперед и вдруг присела перед Людовиком в глубоком, чопорном реверансе, так, как приседали просительницы знатных родов, решившиеся молить короля о милости.
— Что? — глухо спросил Людовик, глядя на склонившуюся перед ним дочь сверху вниз.
— Сир, — не поднимая глаз, ответила та, — вы лучший из королей и лучший из христиан, и вы прежде всегда мне были добрым отцом. Потому я молю Господа и верю, что вы не будете мстительны. Я верю, что вы истинно мне желаете счастья, просто я не в том его вижу, в чем вы его видите для меня. Я… я не знала, что мне ответит его святейшество Папа. И оттого… я боялась…
— Договаривайте, — отрывисто сказал Людовик, когда она запнулась.
И тогда Бланка, не поднимаясь и не прерывая реверанса, вскинула на него вновь свои глаза, в которые Людовик больше не мог глядеть, не вздрагивая, ибо видел в них совсем иную женщину, столь же волевую, столь же дерзкую и обладавшую такой же властью менять мир для себя.
— Позволите ли вы войти человеку, что ждет за дверью? — спросила Бланка, и, когда Людовик, окончательно сбитый с толку, растерянно кивнул, вскочила и побежала к двери, чтобы вернуться рука об руку с мужчиной, которого и Жуанвиль, и, как было ясно по взгляду короля, сам Людовик никогда не видели прежде. Мужчина этот был, должно быть, ровесником Жуанвиля, а может, и старше, у него были черты, кожа и манеры испанца, хотя одет он был как истинный парижанин. Взгляд его был серьезен и кроток, но осанка, походка и манера держать себя выдавали в нем очень высокий род. Приблизившись к королю, он встал на колени. Бланка последовала его примеру.
— Сир, — сказала она, — это Фердинанд, принц Кастильский, сын короля Кастилии Альфонса. Я знаю, вы думали меня сватать за него, хотя никогда про то не говорили вслух. Мне любопытно было, и я написала ему сама, первая — да, я знаю, что это дурно, но я ни о чем не жалею. Я его люблю, отец. Я никогда не пойду в монастырь, и замуж ни за кого не пойду, только за Фердинанда. Я писала в Ватикан, а потом ему, и просила приехать и выкрасть меня, если от Папы придет отказ.
— А я, — проговорил Фердинанд Кастильский низким и звучным голосом, даже не делая движения, чтоб подняться с колен, — ответил ей, что трудно измыслить более недостойный и опрометчивый поступок, что воля отца ее должна быть превыше любого чувства и любой мечты и что ваша дочь должна покориться, хотя я стал бы счастливейшим из мужчин и построил бы аббатство в честь святого Доминго, если бы она стала моей женой. Но она упорствовала, сир, оттого я дерзнул тайно приехать в Париж, чтобы быть вблизи и не позволить ей сделать еще большей глупости, например, убежать самой. Теперь же, когда монастырское ее заключение отменено волей его святейшества Папы, я пользуюсь несчастливым случаем, что привел меня во Францию, и официально прошу у вас руку вашей дочери Бланки.
Людовик слушал их в полном молчании. Ничего нельзя было прочесть на его лице. Когда Фердинанд Кастильский умолк, король встал, придерживаясь за спинку кресла, и, слегка пошатываясь, словно пьяный или в бреду, пошел прочь. Жуанвиль кинулся за ним, испугавшись, что ему станет по-настоящему дурно, и попробовал поддержать, но Людовик вялым, неживым движеньем отмахнулся от его руки. Двое влюбленных, видя все это, тоже в испуге вскочили. Бланка воскликнула тонким, надломившимся, совсем детским голосом: «Батюшка!» Но он даже не велел им уйти прочь — он сам уходил, это было ему проще, просто уйти от места и от людей, которые причиняли ему такую сильную боль. Жуанвиль быстро сделал Бланке знак, чтоб оставалась на месте, и выбежал следом за королем, который брел, как слепец, касаясь стен руками.
Когда они очутились в коридоре, Жуанвиль быстро шикнул на камергеров, чтобы оставили их одних. Его послушались. Тогда Жуанвиль сделал то, чего никогда бы себе не позволил в присутствии других людей: взял короля за плечи и прислонил спиной к стене, почти силой удерживая на ногах, а потом слегка встряхнул, молясь, чтобы не пришлось прибегать к более грубому средству.
— Сир. Сир, взгляните на меня. Послушайте меня. Сир!
Людовик поднял на него мутный взгляд. Его губы чуть заметно шевелились, и никто другой бы не понял, что он пытается сказать, но Жуанвиль разобрал.
— В монастырь… я в такой… я в такой ее засажу монастырь, что она никогда не увидит света. Как она могла… переписку… сговор… сбежать… как она могла меня так унизить, Жан? И теперь… этот щенок… и стоят и глядят на меня, будто кроткие послушные дети, и это после того, как за моей спиной сговаривались сбежать… как… как… Мерзавка! — закричал он вдруг в полный голос. Жуанвиль никогда не слышал от него таких слов, и это вынудило его стиснуть плечи короля еще крепче, изо всех сил, так, что пальцы зарылись в мускулы, ходуном ходившие у Людовика на плечах.
— Она Кастильянка! Слышите, сир? Она кровь от крови Бланки Кастильской! Вы ведь сейчас видели свою мать у нее в глазах, разве же нет? Видели ту же хитрость и ту же волю! Разве кто-нибудь когда-нибудь смог бы заставить королеву Бланку поступать так, как было противно ее душе? Когда она была одна против баронов, которые оклеветывали ее и, дай им волю, тоже бы засадили в монастырь и разлучили с вами, — разве тогда она позволила так поступить с собой? И не говорите мне, что тут другое! Ничего другого здесь нет! Вы не сломите воли Бланки Кастильской, она найдет путь получить то, что хочет, и это вовсе не значит, что она вас не любит, сир, неужто вы этого в толк взять не можете?! Она хочет замуж за Фердинанда Кастильского. Так отпустите ее, отпустите Кастильянку в Кастилию, раз ее туда зовет душа. Королева Бланка отпустила же вас когда-то туда, куда вас звала ваша.
Плечи Людовика, страшно напряженные под руками Жуанвиля в самом начале его торопливой речи, под конец ее почти совершенно расслабились. Король смотрел на своего друга прояснившимся, внимательным взглядом и, казалось, жадно ловил каждое слово. Жуанвиль понял, что всех еще можно спасти — Бланку, Фердинанда Кастильского, самого Людовика, — и сказал, почти умоляя:
— Сир, помните, вы обещали мне, что не станете гневаться, если я вас о чем-нибудь попрошу? Так вот не гневайтесь, а просто сделайте это: простите и отпустите вашу дочь. Вы же любите ее, вы вправду желали бы видеть ее счастливой.
— Желал бы, — сказал Людовик. — Желал. Но теперь не увижу. Она отбросила все, о чем я для нее мечтал.
— Для себя мечтали, сир, не для нее. Не для всех в отречении есть то же благо, что и для вас. О, сир, неужели ваше благочестие сделает вас чудовищем?
Он выпалил это и разжал руки. Людовик вздрогнул и отступил от него, неловко и почти боязливо, так, как никогда не отступал от наседающих сарацин, от мятежных баронов, от мертвецов в роще под Ланом и от когтей демона в Египте.
— Для себя мечтали, сир, не для нее. Не для всех в отречении есть то же благо, что и для вас. О, сир, неужели ваше благочестие сделает вас чудовищем?
Он выпалил это и разжал руки. Людовик вздрогнул и отступил от него, неловко и почти боязливо, так, как никогда не отступал от наседающих сарацин, от мятежных баронов, от мертвецов в роще под Ланом и от когтей демона в Египте.
— Правда? — спросил он странным, срывающимся голосом. — Это правда? Я чудовище, Жуанвиль?
Тот не ответил ему — все, что могло, было уже им сказано. Людовик стоял какое-то время напротив Жуанвиля, потом повернулся и пошел обратно в покои, где, замирая, дожидались Бланка с Фердинандом Кастильским. Жуанвиль не последовал за своим королем — не на этот раз. Он знал, что есть время и место для безжалостной откровенности, а есть время и место для пустоты, и для того, что ты делаешь не по велению сердца, а потому что кто-то другой, кому ты веришь более, чем себе, просит тебя поступить правильно.
Через неделю Бланка Французская официально была помолвлена с Фердинандом, сыном короля Кастильского. Еще через месяц сыграли свадьбу. Бланка уехала в Кастилию и там прожила свою жизнь — в любви, в красоте, в благоухании винограда и испанской розы, вдали от своего ужасного святого отца.
Глава пятнадцатая
Париж, 1268 год
В ночь перед днем святого Георгия Жуанвилю приснился сон.
Во сне он стоял в соборе Парижской Богоматери, в нескольких шагах от алтаря, и одновременно как бы и был, и не был там. Он ощущал себя очень остро: сон был цветным, и краски в нем казались сочнее и ярче, чем были взаправду, так, что от блеска стекла в витражах и сверкания золота на алтаре было больно глазу. Но в то же время Жуанвиль не был частью этого сна: он лишь наблюдал, внимательно, безропотно, не в силах ни вмешаться, ни отвести взгляд — так, как множество раз бывало с ним наяву.
В этом сне Жуанвиль видел короля Людовика, стоящего на коленях перед алтарем: босого, простоволосого, в рваной рубахе, и сквозь прорехи просматривались рубцы на его иссеченных кнутом плечах. Король стоял, сложив руки и уронив голову на грудь, а кругом него суетливо, шумно, перекрикивая друг друга, толклось великое множество прелатов в торжественном церковном облачении. Будь все это наяву, Жуанвиль ни за что не заметил бы короля за их широкими рукавами, разлетавшимися, будто птичьи крылья. Но это был всего только сон, и Жуанвиль видел Людовика так четко и близко, словно всех остальных вовсе не было здесь. Однако они все-таки были, и все от короля чего-то хотели, а чего — Жуанвиль никак не мог взять в толк, как и того, почему Людовик стоит на коленях и молится, словно не замечая всех этих людей. Прелаты сердились, горланили, ни капли не смущаясь святостью места и момента, и Жуанвилю хотелось отогнать их от короля, словно надоедливую мошкару.
Потом, внезапно, как это часто бывает во сне, Жуанвиль осознал цель прелатов: они хотели заставить короля снять власяницу и надеть алую сорочку из реймской саржи. Они держали ее в руках, передавая друг другу, и по очереди пытались натянуть на короля, но не могли — руки их проваливались сквозь ткань, как сквозь воду, а крик и суета становились еще оглушительнее. Едва замеченным в нарастающем шуме стало появление какого-то человека, совсем не прелата с виду — на нем было засаленное зеленое трико и заломленная набок шапочка с покачивающимся пером. Он напомнил Жуанвилю менестреля, что пел в замке сира де Куси десять лет тому назад. Человек подошел и что-то тихо сказал Людовику, и тот как будто очнулся и поднял голову, оборачиваясь и пытаясь глянуть ему в лицо. Но он уже отступил Людовику за спину, и алая сорочка, с которой столько намаялись прелаты, оказалась у этого человека в руках. Он подступил к королю со спины, и тот, поколебавшись, снова встал на колени и поднял руки над головой. Человек в зеленом продел руки короля в рукава алой сорочки прямо поверх власяницы, а когда Людовик опустил руки, то Жуанвиль увидел, что это не сорочка, а кровь, яркая алая кровь, льющаяся с его плеч к локтям и груди.
Он хотел закричать, но только вздрогнул и проснулся.
Жуанвиль встал с постели и зажег свечу. В спальне его стояла полная тишина, и, ежась и подгибая пальцы на босых ногах, Жуанвиль подошел к окну и отпер ставни, впуская в комнату шорохи ночи и сумрачный лунный свет. Стояло полнолуние, и луна в эту ночь была как-то особенно огромна и бледна, и особенно низко спустилась к земле, словно смертельно бледный лик больного, с завистью и негодованием склоняющийся над постелью тех, кому суждено быть здоровыми и жить. Плохая луна, неспокойная ночь, да и сон дурной. Жуанвиль понял, что не уснет, и, хотя до рассвета было еще далеко, пошел прогуляться по саду.
В саду было так же темно и тихо, как и в коридорах Лувра: лишь свет редких факелов да не менее редкие перекрикивания часовых нарушали эту темень и тишь. Король не любил тех, кто спали днем, чтоб ночью кутить; да и не было уже много лет в Лувре ни кутежей, ни пиров, оттого резиденция французского короля засыпала на ночь так же, как и какой-нибудь деревенский замок. Но Жуанвиль хорошо знал этот сад, знал в нем все закоулки, тропинки и укромные уголки. Он ощупью, при одном только свете луны, добрался до скамейки у стены и сел, вытянув ноги и чувствуя, как щекочет кожу роса.
А потом повернул голову и увидел в отдалении тень.
Он подумал: «Как странно, что мы пришли сюда вместе», — но в этой мысли на самом деле не было удивления, как не было и, в сущности, ничего странного в таком совпадении. Они с Людовиком часто отражали друг друга в мыслях и ощущениях, оттого им было всегда вместе так просто; вот только одна и та же мысль могла вызвать в Людовике радость, довольство и благоговение, а в Жуанвиле — страх, неловкость и стыд, и оттого им порой было вместе так трудно. Сейчас что-то привело их в одно и то же место в один и тот же час. Жуанвиль присмотрелся и понял, что они как раз под окнами покоев Людовика. Тот, видимо, спустился и дальше идти не стал, в Жуанвиль бродил, пока ноги сами не привели его на эту скамейку, где они с королем провели столько часов в беседе, молитве или уютном молчании.
Жуанвиль не знал, заметил его король или нет, и еще меньше знал, нужно ли сейчас выдавать свое присутствие. Но потом он вспомнил о сне, который разбудил его и привел сюда, и, закусив губу, шевельнулся на своей скамье.
Темная тень впереди повернула к нему голову и сказала:
— Жан, вы здесь? Не вставайте, не надо. Я иду к вам.
И он правда подошел и сел, прежде чем Жуанвиль успел встать. От него веяло чадом факела, под которым он стоял, и теплом, как от человека, только что покинувшего постель. И еще пахло кровью, но Жуанвиль был уверен, что это просто отголосок сна, такого яркого, что он до сих пор ощущал себя почти там, внутри.
— Какая странная ночь, — проговорил Людовик. Жуанвиль по-прежнему не видел его лица: луна ушла за башню, погрузив часть сада в кромешную тень, сквозь которую холодно проблескивали редкие звезды. — Не спится, а до заутрени еще далеко. Я думал поработать, но де Шателен уснул, и мне не хотелось его будить.
— Я видел сон, — вырвалось у Жуанвиля прежде, чем он успел подумать, стоит ли заговаривать об этом или нет. Случалось, он рассказывал свои сны Людовику (тот ему свои — никогда), но отчего-то именно этот сон Жуанвиль не то чтобы не хотел, а просто не мог раскрыть своему королю.
Он почувствовал в темноте, как Людовик глядит на него. Потом услышал его голос, невозмутимый, как всегда в те минуты, когда королем владели особенно сильные чувства:
— Правда? Я тоже.
Он замолчал, и Жуанвиль уже думал, что они не станут говорить об этом, когда Людовик добавил:
— Это был очень… тревожащий сон. Я был перед алтарем, на коленях, со мной архиепископ Реймский, епископы Шартрский и Тулузский и, кажется, вы… и еще там был один человек, он надевал на меня сорочку из алой саржи.
— А потом? — чуть не задохнувшись, хрипло спросил Жуанвиль.
— А потом я проснулся оттого, что мне нечем было дышать.
Они сидели какое-то время молча. В траве стрекотали сверчки, в деревьях — цикады, ветер шелестел в кустарниках и цветах. До рассвета было еще очень далеко.
И когда Жуанвиль, поняв, что не выдержит больше, раскрыл рот, сидящий рядом с ним Людовик вытянул руку вперед и сказал:
— Жуанвиль. Смотрите.
Луна опять была перед ними, как будто сделала полный круг. Жуанвиль не успел толком подумать о том, как такое возможно, — он понял лишь, что вдруг стало очень светло, почти как днем, и мертвенно-бледный лик ночного светила, ввергший его в смятение четверть часа назад, теперь нависает над ним еще ниже, и еще больше, чем прежде, исполнен угрозы. А поперек этого лика темнела, понемногу увеличиваясь и приближаясь, черная точка, которую Жуанвиль сперва принял за бабочку, потом — за птицу, и лишь когда порыв ветра донес из темноты еще далекий, но стремительно приближающийся свист и хохот, понял, что это такое.