Легенда о Людовике - Юлия Остапенко 55 стр.


Словно чувствуя это, и в то же время не желая дать этой фальши разлиться меж ними в неловком молчании, королева продолжала говорить:

— Уж не знаю, как вы проводили время у себя в Шампани, мой друг, а тут все сплошная суета и беготня. Вы же знаете, разумеется, что супруг мой затеял новый сбор средств для похода в Тунис. Не стану лишать его удовольствия рассказать вам об этом самому — но поверьте мне на слово, это ничуть не проще, чем в прошлый раз. Верите ли, мы даже распродали мебель! Вот это кресло, на котором я нынче сижу — это лучшее кресло, что у меня осталось. Месяц назад в спальню ко мне заявились плотники и чуть не прямо из-под меня вытащили кровать! Вместо нее поставили, конечно, другую, поменьше. Но вы же знаете, как тяжело в нашем возрасте привыкать заново к новой постели — кости уже не те… А что я могла поделать? Его величество заявил, что старая моя кровать стоит четыреста сорок франков, тогда как новая — всего лишь двести шесть. Эта разница, сказал его величество, обеспечит трех пеших рыцарей в вооружении и с поклажей. Как будто эти три рыцаря вправду спасут Иерусалим…

«Что с вами, мадам? Вы прежде никогда на него так не жаловались», — думал Жуанвиль, слушая ее с плохо скрываемым изумлением. Он безмерно уважал королеву за ту кротость, с которой она несла безразличие и, порой, несправедливость своего мужа, — а теперь видел перед собой сварливую женщину, каких тысячи, одну из многих.

— Но полно, что это я, — словно расслышав его молчаливый упрек, спохватилась Маргарита. — Об этом он и сам вам расскажет. А вы расскажите-ка лучше о себе. Как там ваша супруга, эта милая Мари? Я только раз ее видела, но хорошо помню… Как ваши дети?

— Все хорошо, все здравствуют, благодарю вас, мадам, — ответил Жуанвиль, даже не удивившись некоторой сухости своего тона, которой Маргарита, впрочем, не заметила.

— О, хотела бы я поглядеть на ваших детей. Их ведь пятеро у вас? А старший, наверное, уже рыцарь?

— Нет, мадам, пока что только оруженосец у графа Тибо.

— Ах, оруженосец! Стало быть, будет рыцарем. Но это хорошо, что еще не рыцарь, иначе бы Людовик и его увел в этот свой новый поход. Тибо идет с ним, вы знаете? Он один из тех, кто идет, — многие отказались от обета, кто-то откупается деньгами, но их все равно не хватает… Симона, вы, кажется, хотите уморить меня насмерть простудой? Полегче! — вдруг повернувшись к даме, обмахивавшей королеву огромным веером, резко сказала Маргарита. Маленькая дама съежилась и забормотала извинения, а Маргарита, смерив ее уничтожающим взглядом, вновь повернулась к Жуанвилю. — А мой старший, Филипп, уже рыцарь. Людовик посвятил его на прошедшую Троицу. Правда, неизвестно еще, поедет ли он в Тунис. Я бы этого не хотела. О, не то чтобы я была против того, чтоб он помог отцу выполнить священный долг христианина, но… Мы так славно с ним ладим, с моим Филиппом, — доверительно добавила королева, наклонясь к Жуанвилю чуть ближе. — У нас много общего с ним, с моим славным мальчиком. Конечно, он очень послушен отцу, да и разве возможно иначе? Но я считаю, он похож на меня, о да, он очень похож на меня, и если не отправится в этот поход, то, уж конечно, не отринет моего совета. Ибо разве может быть дурным совет, исходящий из любящего материнского сердца? Моя свекровь Бланка Кастильская нам всем доказала обратное, верно же, Жуанвиль?

Она наклонялась к нему все ближе, а Жуанвиль невольно откидывался в кресле все дальше, глядя в ее одутловатое, сильно напудренное лицо и не веря, что это та самая женщина, которая бегала когда-то от своей свекрови потайной лестницей во дворце Понтуаза. О чем она говорила с ним, что пыталась сказать, чем пыталась хвалиться? У Жуанвиля шевельнулось подозрение, страшное в своей нелепости, даже глупости; но оно лишь окрепло, когда Маргарита, поняв наконец, что нарушает приличия в глазах своих дам, выпрямилась в кресле и сказала:

— Словом, вы очень кстати приехали. Нынче вечером состоится совет, на котором его величество объявит имя регента, которого оставит на то время, что пробудет в святой земле. Лучшие из мужей и почти все пэры отправляются вместе с ним, а Филипп еще несовершеннолетний, поэтому… Симона! Симона! Да что вы застыли, будто Лотова жена — у вас веер в руках, вы не забыли еще, зачем он сдался? Или хотите, чтобы я умерла от жары? Машите сильнее!

И все-таки он не ошибся. Всемогущий Боже, он не ошибся: регентство! Вот о чем мечтала, вот чего жаждала, вот в чем была уже почти совершенно уверена эта женщина, столь долго жившая в тени своей свекрови, а затем — своего супруга. В самом деле, разве было ее желание совершенно абсурдным? Ведь королю Людовику уже случалось разделять свою власть с женщиной, которую он любил и уважал больше, чем большинство мужчин. Уходя в первый раз за море, он именно королеву Бланку поставил регентшей — и, уже во второй раз за время его царствования, она блестяще с этой задачей справилась. Отчего бы было ему не оказать то же доверие и своей жене? Решительно не было на то никаких причин.

Вот только Жуанвиль знал, что этого никогда не случится. Знал оттого, что слишком долго прожил с этими людьми; и оттого, что видел перед собой сейчас нервную, вспыльчивую, встревоженную женщину с бегающими глазами и потной шеей, хвалившуюся тем, как послушен ей ее сын и как рада она, что он еще мал и не пойдет в крестовый поход. Так что же, сказала бы Маргарита, если бы Жуанвиль поставил ей это в упрек, — разве королева Бланка охотно отпустила своего сына к сарацинам? И разве королева Бланка не добивалась — причем весьма успешно! — его послушания и обожания? Разве не правила она вместе с ним и, отчасти, его посредством? Разве и Бланка Кастильская не жаждала власти, в которой долгие годы, при жизни ее свекра Филиппа Августа, ей тоже было отказано? Разве не так?!

«Так-то оно так, — мысленно отвечал Жуанвиль на невысказанный крик Маргариты, который так и читался в ее замершем, надменном, пытливом взгляде. — Так-то оно так, да только это была — Бланка Кастильская. Это была женщина, рожденная для власти и, обретя власть, сумевшая применить ее во благо. Вы же, добрая, бедная Маргарита, жаждете теперь власти потому только, что ее жаждала когда-то ненавистная ваша свекровь, и сына своего мечтаете подчинить так же — и даже больше! — чем удалось когда-то Бланке Кастильской. Вы думаете: как ни была она на поворотах крута, а все ж не смогла удержать Людовика возле себя. Я буду лучше ее, ловчее ее, я удержу Филиппа, и мы с ним будем новой королевской четой, и добрые наши, мудрые, великодушные указы подписывать станем разом: король Филипп и королева Маргарита!

Несчастная королева Маргарита, — думал Жуанвиль, уже без смятения и смущения, а только с жалостью глядя в ее лицо. — Вам невдомек, что беда ваша — в том, что вы хотите идти по чужим стопам, даром что ваша ножка слишком мала и теряется в отпечатке чужого следа. А великие, такие, как Людовик и Бланка, никогда не ступают в чужие следы, а лишь оставляют свои собственные».

— Приходите вечером на совет, Жан, — попросила Маргарита, вновь протягивая ему руку. — Приходите, Людовик вам будет рад, вот увидите. Его нет в Лувре сейчас, а то бы он вас и сам принял, и вы бы увидали, как он рад и как по вам соскучился. Знаю, знаю, что вы в ссоре расстались, но теперь-то все сложится по-другому.

«Теперь все будет по-другому, все станет иначе, — яростным торжеством горело в ее лице. — Теперь-то придет мой час!» Да она ведь хочет, чтобы Людовик поскорее ушел в поход, и — как знать? — быть может, надеется, что он не вернется домой. Долгие годы она терпела его своенравие и его святость; дольше, чем могла бы терпеть любая другая из женщин. Но даже самое нежное сердце, годами подтачиваемое обидой, черствеет и отмирает, когда лишено любви. Она Людовика любила всю жизнь, а он ее нет; теперь она думала, что отомстит ему хоть отчасти, превратившись в его собственную мать и сделав с его сыном то, что Бланка сделала с ним.

След в след, и нечем оставить своих следов.

Когда Жуанвиль встал, Маргарита вновь протянула ему руку. Он взял и поцеловал ее пальцы, холодные, чуть подрагивающие в его теплой большой руке, и пожал, вложив в этот жест все сострадание, которое испытывал и которого, из все той же непреходящей жалости, не хотел изъявить словами.


* * *

На совет, созванный королем Людовиком в тот памятный вечер, собрались лучшие сыны Франции и несколько не самых дурных ее дочерей.

Жуанвиль, всего лишь сенешаль Шампани, не имел права голоса на этих советах. Будучи более чем свободным в обращении со своими домочадцами, Людовик, однако же, неизменно соблюдал букву закона и норму приличия в том, что касалось официальных торжеств. Всем был памятен визит короля английского, состоявшийся через год после возвращения Людовика из Египта. Король тогда уже принял свой полумонашеский образ жизни, ел пшенную кашу и не пил ничего крепче воды, но для короля и его супруги Алиеноры Прованской, сестры королевы Маргариты, закатил такой пир, что о нем говорили и ему завидовали во всех монарших дворах Европы, от Испании до Руси. Он умел оказывать гостеприимство так же, как выказывать строгость, и столь же тщательно придерживался этикета во время официальных событий, сколь легко нарушал его наедине со своими друзьями. Он никогда не мешал Жуанвилю высказывать свое мнение о том или ином решении, принятом в луврском зале совета, — но только после, а никак не во время него.

Оттого Жуанвиль был лишь одним из многих — из десятков, а то и сотен, набившихся в тот вечер в залу так, что стало трудно дышать, несмотря на настежь раскрытые окна. Тут был почти весь двор Людовика, и друзья его, и недоброжелатели — пришли бы и враги, если бы только он умел заводить врагов. Были прелаты, пэры, епископы и бароны, были, разумеется, и монахи, хотя уж их-то сегодняшнее дело никак не касалось — ибо не следовало сомневаться, что власть их в Лувре кончится в тот день, когда Людовик ступит на борт своего корабля в Эг-Морте. Однако все знали, что нынче вечером будет объявлено имя регента, все говорили об этом, коротая время в ожидании короля, — и Жуанвиль, слушая разговоры, с удивлением понял, что почти все прочат в регентши королеву. «Стало быть, не на ровном месте взялась ее убежденность — а впрочем, — тут же подумал Жуанвиль со свойственной ему беспощадной непредвзятостью, — самой ей недостало бы ума даже захотеть такого всерьез». Тут явно было чье-то наущение — кто-то, кто уже мысленно отправил короля в бессрочное путешествие на Восток и зарился на безграничную власть, которую может дать умелым рукам его отсутствие. На юного Филиппа, наследника трона Франции, легко повлиять; на королеву Маргариту — и того проще, ведь не Бланка же она Кастильская… хоть и полезно ей на первых порах так думать.

Пэры понемногу собирались, а трон во главе стола тем временем пустовал: Людовик еще не вернулся в Лувр из поездки по делам подготовки к походу, которому, как успел понять Жуанвиль, он в последние два года отдавал всего себя. По правую руку от короля уже сидел Альфонс Пуату — ныне старший из братьев короля. Несколько лет назад его разбил паралич, но он сохранил ясность мысли и прохладную расчетливость ума, казалось, еще более укрепившуюся вследствие его болезни. Он всегда был слаб телом и больше полагался на дух; теперь это было верней, чем когда-либо, и Жуанвиль в тревоге подумал, уж не Альфонс ли надоумил Маргариту размечаться о регентстве, и уж не замыслил ли он переворот в отсутствие брата. Впрочем, Альфонс был бездетен, а теперь уж и подавно не мог произвести потомство — такому занять трон не просто трудно, но и бессмысленно… Жуанвиль подумал бы на Карла Анжуйского, но его кресло справа от Альфонса пустовало: получив год назад от Людовика корону Сицилии, Карл уехал туда и оттуда лишь подзуживал теперь своего брата на крестовый поход, стремясь упрочить свое положение властителя над Сицилийским проливом. Жуанвиль обводил глазами могущественных мужей, занимавших свои места за столом для совета, и задавался одним и тем же вопросом: кто же? кто? кто держит тебя в руках, бедная Франция, пока король твой снова кидается в ад земной — искупать ему одному ведомые грехи?

А может, мелькнуло у Жуанвиля вдруг, он и в самом деле устал и обезумел довольно, чтобы оставить регентом Маргариту. Может быть, ему уже все равно. Сколь же надо было отчаяться, чтобы снова идти в Палестину — теперь, когда никто во всем христианском мире, кроме него, идти туда больше не хочет, когда сейчас нет даже Папы, ибо прежний умер, а новый еще не избран, когда времени неудачней нельзя подгадать…

Громыхнули створчатые двери: король вошел. Все разом поднялись, разговоры и движение стихли. Людовик прошел от дверей прямо к трону и сел, тяжело оперевшись руками на подлокотники. Он, видимо, знал, что запаздывает, и не переоделся с дороги: платье его было в дорожной пыли, и пыль осела на сером, сухом лице — он даже умыться не успел, так торопился сюда огласить свою волю. Жуанвиль глядел на него почти так, как глядел на Маргариту за несколько часов до того: узнавая — и не узнавая, видя разительную, пугающую, печальную перемену — и понимая, что перемена эта свершилась давно, просто он не замечал ее, потому что слишком любил их обоих. А нынче он видел сполна, сознавал неизбежно, что король Людовик стар. Он постарел, и усталость десятков лет, проведенных в борьбе между монаршим долгом и святостью, давила на него невыносимым грузом, который он не мог больше нести. «И я бросил его, я бросил его», — подумал Жуанвиль, едва не теряя голову от стыда. Он бросил своего короля в такую минуту, когда тот, старый, слабый, пошатнувшийся в своих убеждениях, так отчаянно нуждался в ком-то, кто бы верил с ним вместе — и вместо него. Тот сон, который они увидели в ночь перед днем святого Георгия два года назад, сразил Людовика — может статься, что насмерть, только гибель его была отсрочена и мучительна, словно он не заслужил быстрой и легкой кончины. «Он мучается, — думал Жуанвиль, чувствуя, как жгучие слезы подступают к глазам. — Он страшно мучается и просто устал, он не может больше, он хочет покоя. А я этого не понял, я тогда на него накричал, сказал, что этот новый поход — блажь и гордыня, и что он не должен… Я был жесток и несправедлив к вам, сир, простите меня».

Король встал.

Все, едва рассевшись, снова поднялись следом за ним. Встала и королева, сложив руки на талии и скромно потупив очи, будто примерная дочь, ждущая похвалы. Она принарядилась для сегодняшнего вечера в красивое зеленое платье со шлейфом, шитое жемчугами, и вычурный наряд ее являл разительный контраст с простым, запыленным дорожным платьем короля.

— Вы знаете все, отчего мы собрались нынче на этот совет, — раздался в зале негромкий, но по-прежнему глубокий и звучный голос Людовика. — Время у всех нас не терпит, оттого не стану затягивать. Нынче я объявлю, кого смиренно прошу позаботиться о моем королевстве и о добром моем народе, пока я пойду освобождать Иерусалим. Признаюсь, я думал над выбором долго и совершил его не без сомнений, но, верю, ни один из вас не попрекнет его за необдуманность либо же неуместность.

«Неужели, — думал Жуанвиль. — Неужели, мой бедный король…»

— Я был сегодня в Венсенне и подготовил грамоту. — Свиток с печатью появился у короля в руке, и по залу прошло волнение: дело, стало быть, уже окончательно решено. — Согласно ей, я поручаю регентство сиру Матье Вандомскому, аббату Сен-Дени, и сиру Симону де Клермону Нельскому. Вместе два этих мудрых и благочестивых мужа удержат порядок и приумножат благоденствие моей возлюбленной Франции.

Королева Маргарита вскрикнула. Никто не услышал ее крика, кроме Жуанвиля, — ибо она кричала молча. Кровь отхлынула от лица королевы, сделав его враз таким же пепельно-серым, как лицо короля. Она пошатнулась, но Людовик, стоя к ней спиной, не заметил этого. Изумленная тишина лишь мгновение висела над залой, а потом все разразились приветственным криком и кинулись поздравлять двух названных мужей, которых, действительно, никак нельзя было счесть необдуманным выбором. Королева Маргарита только раз взглянула на своего мужа — взглянула ему в спину, кинув последний молчаливо кричащий, осуждающий и умоляющий одновременно взор ему меж лопаток, а потом повернулась и вышла прочь, никем не замеченная, никем не поддержанная, никому не нужная. Жуанвиль шагнул было за ней следом, но тут Людовик обернулся и спросил:

— Где мой сын?

Все поняли, что он имеет в виду наследника, Филиппа. Тот был здесь и вышел, преклонив колено. Людовик накрыл его русое, по-мальчишески растрепанное темя своей шершавой ладонью и сказал:

— Сын мой, слушайте советов этих добрых людей, как вы слушали моих. Почитайте их и уважайте, но слушайте также и свое сердце, и свой разум, и помните, как я вас учил.

— Буду помнить, отец мой, — сказал Филипп, и Людовик, подняв его с колен, поцеловал в лоб и благословил.

Затем состоялась церемония передачи королевской печати новым регентам. Все прошло быстро, в атмосфере суетливой, нерешительной радости. Никто не выглядел опечаленным, ничьи, казалось, планы не были нарушены. Даже Людовик, изъявив наконец свое решение, казался довольным и умиротворенным. Совет кончился менее чем за полчаса. Потом король ушел, за ним стали расходиться и остальные.

Проходя мимо Жуанвиля, стоящего в толпе придворных, король остановился, поглядел на него и сказал:

— Рад, что вы приехали, Жан.

— Я тоже рад, сир, — прошептал тот в ответ и поклонился, а когда выпрямился, Людовик уже был в дверях и через миг скрылся из виду.

То были последние дни перед отправлением в Эг-Морт. Оглашение регентов было одним из дел, завершающих подготовку к отбытию. На другой день назначили дату, когда король собирался выступить из Парижа. И его, кажется, нисколько не заботило, что событие это на сей раз в народе вызвало куда меньшее оживление, чем двадцать лет назад. Нельзя, конечно, сказать, что отъезд короля проходил незамеченным — скорей, он воспринимался как должное. Изредка можно было услышать в парижской таверне: «Отец наш снова нас покидает», да несколько вздохов, то скорбных, то сердитых — вот и все. Франция отпускала своего короля в этот поход так, как любящая семья отпускает усталого старика из жизни: с сожалением, но не ропща. Ибо всему на свете выходит срок.

Назад Дальше