Тибо вскинул ладонь на манер римского оратора перед речью и начал:
— Когда паскудный пес Моклерк, приспешник сатаны…
— Матушка? Что здесь происходит?
Тибо вскочил первым, с легкостью и непринужденностью, исключающими всякие подозрения в подобострастии. Следом за ним, гораздо более торопливо и неуклюже, поднялся мессир де Шонсю, а потом, одновременно с Жанной дю Плесси, и его толстощекая супружница. Бланка встала последней, нарочно выдержав паузу достаточно долгую, чтобы на несколько мгновений остаться единственной сидящей в покоях, порог которых только что переступил король Франции Людовик Девятый. Однако даже став королем, он все равно оставался ей сыном, и нелишне было напомнить об этом ее гостеприимным хозяевам, которые, она знала, давно уже шушукались и роптали за ее спиной.
Луи шагнул к ней, и Бланка поднялась, выпрямившись в полный рост ровно в тот миг, когда он достиг центра покоев. Он окинул собравшихся наполовину отстраненным, наполовину смущенным взглядом — выражение, которое Бланка со дня коронации видела на его лице чаще всех прочих выражений.
— Доброе утро, сын мой, — улыбнулась она, протягивая ему руку и одновременно склоняя голову в приветственном поклоне. Луи принял кивок (за шесть месяцев в Монлери Бланка все же смогла обучить его основам нового этикета, которому теперь они должны были следовать при посторонних), после чего уже с чисто сыновней покорностью приложил запястье матери к губам. Бланка смотрела на его белокурую голову, склонившуюся над ее рукой, и думала о том, как он вытянулся за эти полгода. И как оброс — ему не мешает подровнять волосы до того, как они двинутся в Париж. Она отметила это мысленно как дело, не терпящее отлагательств.
Луи выпрямился и снова посмотрел по сторонам, задержав взгляд на Тибо, державшем в опущенной руке листки исчерканного пергамента. Светлые брови короля Франции слегка нахмурились, сходясь к по-детски гладкой переносице.
— Доброе утро, господа. Чем вы тут занимаетесь? Мне показалось, я слышал…
— Его милость граф Шампанский изволили почитать нам стишки, — простодушно отозвалась мадам де Шонсю. Она была почти ровесницей Бланки и годилась королю в матери, и, быть может, поэтому, а также из-за своей провинциальной неотесанности, позволяла себе перебивать его и бывала порой почти дерзка. Но Бланка знала, что это не от злобы и хитрости, а от простодушия. В тех условиях, в которых находилась ныне судьба короны и регентства, простодушие, даже доходящее до вульгарности, было воистину меньшим злом.
Но Людовику было тринадцать лет, потому он об этом не знал. Слова мадам де Шонсю заставили его нахмуриться еще сильнее.
— Стихи, вы говорите? Когда я вошел, мне послышалось, что мессир Тибо произнес имя нечистого… Что за стихи, матушка?
Он спрашивал очень просто, очень прямо и при этом с истинно королевской спокойной требовательностью, не допуская и мысли, что ему солгут или не ответят. Бланка не учила его этому и не знала, как относиться к тому, что подобная, истинно царственная манера проснулась в ее сыне будто бы сама собой, одновременно с тем, как он вступил в свой законный статус. Впрочем, в нем текла кровь Капетов — а это уже само по себе значило многое. В деде Людовика, Филиппе Августе, тоже было довольно врожденного величия, как и в супруге Бланке Луи Смелом — в последнем, впрочем, величие чаще приобретало форму сварливой спеси, особенно когда он прикладывался к бутылке. Бланка была рада, что ее венценосный сын почти не знал своего отца — и был первым из французских королей, успевшим застать в живых своего деда.
Бланка слегка вздрогнула, поняв, что Тибо что-то говорит, отвечая на вопрос, заданный ей. Она слишком задумалась, залюбовавшись своим сыном, — и теперь напряженно вслушалась в беспечную болтовню своего смелого, верного, романтичного, но, увы, не слишком далекого шампанского друга.
— Ее величество велела мне, сир, сочинить несколько строф, долженствующих поведать франкам о бедственном положении, в котором вы очутились. И я бьюсь над ними вторую ночь, но, видит Иисус и все святые, ваша матушка по-прежнему мной недовольна!
Бедственное положение… «Ох, Тибо», — мысленно простонала Бланка, кидая быстрый взгляд на засопевшего Шонсю. Этот язык стоило бы отрезать, если бы он не был столь же вертляв и на бумаге тоже. Впрочем, можно ведь отрезать язык и оставить пальцы.
Эту кровожадную мысль Бланка Кастильская выразила одной лишь холодной улыбкой.
— Потому что ваши стихи, мессир, не отвечают той задаче, что перед вами поставлена. Я не прошу вас проявлять сполна ваш талант, но лишь, как вы сами сказали, донести до народа мысль, что королю нужна помощь.
— Помощь народа? Нам? — в удивлении повторил Людовик. — Вы хотите сказать, матушка, что раз мы не можем прийти в Париж, то пусть бы Париж сам к нам пришел?
Бланка замерла. Тибо открыл рот и, издав короткий возглас, хлопнул себя по лбу. Плесси улыбнулась, и даже мессир де Шонсю одобрительно хмыкнул.
— Славно сказано, ваше величество, — пробурчал он, а мадам де Шонсю растерянно поглядела на него, похоже, куда лучше своего супруга сознавая, что грозит их городку и его окрестностям, если Париж, в буквальном смысле, решит прийти и встать под стенами, требуя своего короля.
Однако именно этого и добивалась Бланка.
— Да. Вы правы, сын мой.
— Вы чертовски правы, сир! Это именно то, что… — воскликнул Тибо — и осекся, когда юный король метнул в него вдруг быстрый взгляд, острый, словно осколок льда.
— Извольте не поминать в этом доме нечистого, сударь, — коротко сказал он, без гнева, без осуждения, но так, что Тибо побледнел, а потом покраснел и торопливо зарылся в свои бумаги, бормоча, что это непременно нужно записать сей же час. Бланка подумала, что занятия и молитвы с братом Жоффруа определенно оказывают некоторое влияние на Луи. Она и прежде ни разу в жизни не слышала от него богохульств, но никогда не замечала, чтобы он был нетерпимым к чужой несдержанности. Тибо ругался как сапожник, это было обратной стороной его страстной натуры, и хотя в присутствии дам и венценосных особ изо всех сил сдерживал свой темперамент, Бланка все же попустительствовала ему и позволяла больше, чем иному. Внезапно она подумала, что в этом была ее ошибка и это должно прекратить. Удивление от внезапной резкости Луи сменилось удовлетворением и гордостью за него, исправившего ее оплошность.
Она раздумывала, что бы сказать, чтобы сгладить неловкость, когда Луи перевел на нее взгляд своих чистых голубых глаз и сказал:
— Матушка, простите, но не могу ли я говорить с вами наедине?
Тибо усиленно закивал еще до того, как Бланка ответила — то ли и сам ощутил неудобство момента (ах, ну и, как назло, здесь еще эти несчастные де Шонсю!), то ли ему впрямь понравился придуманный Луи оборот, и графу не терпелось облачить его в рифму. Бланка взглянула на хозяев Монлери.
— Прошу извинить нас, господа.
— О, как будет угодно вашим величествам, — мадам де Шонсю уже приседала в неуклюжем деревенском реверансе, а ее потливый супруг кланялся, пыхтя, и пятился к выходу. С Плесси Бланка обменялась лишь молчаливым взглядом, и та, встав и поклонившись, так же молча удалилась вслед за остальными. Она вышла последней и встала на страже у двери, дабы обезопасить разговор короля с его матерью от присутствия нежелательных свидетелей.
Когда они остались вдвоем, Бланка сказала:
— Луи, вы опять допустили ошибку. Знаете, какую?
— Какую, матушка?
— Очень скверно, что я должна указывать вам на это сама. Вам надлежало сказать не «могу ли я говорить с вами», а «мне угодно говорить с вами». В присутствии посторонних вы не сын мне, а король, вы не можете спрашивать у меня позволения, но только повелевать мной, как вашей подданной. Я ведь множество раз говорила вам это, Луи. Не так ли?
— Так, — ответил он, заливаясь краской. У него такая белая и тонкая кожа, у ее мальчика. По весне нос и скулы у него покрываются крошечными пятнышками веснушек, которые становятся очень заметны, когда он вспыхивает — а это случалось часто, потому что, при всей своей скрытности и замкнутости, Луи совсем не умел скрывать свои чувства. Плохая черта для короля — и очень трудно будет изменить ее теперь, когда он уже почти вырос. Подобные вещи следует исправлять в раннем детстве, но в раннем детстве Луи еще не был будущим королем. Он был просто Луи, ее Луи, любимейшим из всех ее детей.
Бланка вздохнула и протянула руку, уже не тем церемонным жестом, что несколько минут назад.
— Идите сюда.
Он подошел и привычно сел на ступеньку возле ее ног, и она запустила пальцы в его непослушные, густые волосы, глядя на него сверху вниз. Как ни странно, она мало видела его в последнее время — слишком была занята приемом вражеских послов и ублажением ненадежных союзников. Таким образом, Луи был полностью предоставлен себе — и брату Жоффруа де Болье, который остался при них именно по настоянию ее сына. Впрочем, после предательства предыдущего исповедника, продавшегося Моклерку, их семье все равно был нужен новый духовник — и Бланка подумала, что на первое время монах, с которым они бежали из Реймса, вполне сгодится. Но «первое время» затянулось — теперь Луи целыми днями просиживал с братом Жоффруа в своих покоях, изучая катехизис. Не то чтобы Бланке это не нравилось, вовсе нет — она была доброй католичкой и детей своих растила ревностными христианами. Но Луи был заперт в Монлери, он совсем не бывал на свежем воздухе, потому что Бланка боялась выпускать его за стены замка для верховых прогулок, а для игр и физических тренировок у него здесь не было товарищей достаточно высокого происхождения. Если Луи Капет, сын Людовика Восьмого, еще мог проводить время в забавах с сыновьями мелкопоместных виконтов и графов, то король Людовик Девятый даже в изгнании не мог опуститься так низко.
Все это, в итоге, не шло на пользу ни его настроению, ни цвету лица. Бланка вздохнула, ероша его волосы, и подумала, что нужно сказать мадам Шонсю, чтоб велела подавать к столу побольше зелени и квашеной капусты — мэтр Молье говорил, что это полезно для тока крови.
— Ну, — спросила она, улыбнувшись, — о чем вам угодно было поговорить с вашей матушкой, сын мой?
Луи робко взглянул на нее и, поняв, что она не сердится всерьез, так же робко улыбнулся в ответ. Потом улыбка пропала, и его взгляд снова стал непроницаемым.
— Вы правда думаете, что это получится? — тихо спросил он.
Бланка задумалась на миг. Она могла обманывать себя, но своему сыну лгать не хотела.
— Я надеюсь, что да, Луи. Я молю Господа об этом. Больше нам все равно не на что рассчитывать. Я обещала пэрам, что вы въедете в Париж к Пасхе.
— С вами? — напрягшись, тут же спросил он, и Бланка чуть крепче сжала его соломенные пряди.
— Разумеется. Я никогда вас не покину, Луи, никогда. Что бы ни случилось, до тех пор, пока я жива.
Он тут же успокоился и припал щекой к пышным тканям ее юбки. Слишком детский, слишком беспомощный жест — так щенок жмется к вскормившей его суке в инстинктивном поиске защиты. Бланка знала, до чего опасна эта беспомощность для него, но все равно ей льстило это безоглядное, безоговорочное доверие, оно согревало ее изможденную душу, и ради того, чтоб не предать этого доверия, она была готова на все.
— Вам нравится здесь, Луи?
Он замялся.
— Господа де Шонсю — любезные люди, — проговорил он наконец, и вскинул на нее удивленный взгляд, когда Бланка рассмеялась.
— Прекрасно, сын мой. Более тонкого и дипломатичного ответа не дал бы и ваш славный дед. А теперь скажите мне честно и прямо, как вашей матери.
— Мне скучно, — признался Луи. — И… немного страшно. Я соскучился по Роберу и Альфонсу.
— Да, я тоже, — прошептала Бланка, когда он крепче вжался щекой в ее юбку. Она тоже тосковала по своим младшим сыновьям, оставшимся в Фонтенбло, — слава Всевышнему, коалиция Моклерка пока не додумалась взять их в заложники. Быть может, они понимали, что это было бы прямым объявлением войны, опасно граничащим с изменой. — Но мы увидим их совсем скоро, обещаю.
Луи промолчал — то ли поверил ей, то ли нет, но, в любом случае, не счел нужным об этом говорить. Бланка слегка наклонилась, положила ладонь на его щеку и приподняла его голову, заставив взглянуть себе в лицо.
— Вы ведь не об этом хотели со мной говорить, Луи. Так о чем?
Он вздохнул — совсем как она сама минуту назад, тихо и скорбно, с достоинством принимая свою ношу, хотя и не радуясь ей. Сейчас, находясь к ней так близко, в простой одежде синего сукна, без головного убора и украшений, приличествующих сану, он казался совсем ребенком, самым обычным мальчиком, прибежавшим немножко посидеть со своей матерью, прежде чем снова взяться за нудную и неинтересную учебу. Бланка думала об этом, чувствуя странное, неразумное удивление, почти недоверие при мысли, что вот это чистое, трогательное, невинное дитя, ее дитя, незримо носит венец Филиппа Августа.
А он внезапно сказал, тем же тихим, слегка напряженным голосом, почти не меняя тона:
— Матушка, там, на дороге из Реймса, когда мы бежали, — что вы видели?
Вопрос застал Бланку врасплох. Сколько раз она пыталась заговорить об этом с Луи сама — и всякий раз он уходил от ответа. И сейчас, вдруг, ни с того ни с сего…
— Ничего, — ответила она. — То есть ровно столько же, сколько и все, и даже меньше, потому что, как вы знаете, когда вы вышли к изменнику Моклерку, я лишилась чувств. Почему вы спрашиваете, Луи?
Он пристально смотрел на нее, словно пытаясь понять, в чем именно она лжет или недоговаривает. Этот пытливый, неподвижный взгляд словно пронзал ее насквозь, раздевал догола, и Бланка вдруг испугалась, впервые в жизни ощутив, что взгляд сына ей… неужели?… да — почти неприятен. Ее ладонь на его щеке дрогнула, но не сдвинулась, напротив, вжалась крепче.
— Луи, почему вы спросили?
— Я видел свет. Свет, излившийся с небес столпом. Очень белый. Он не залил ни меня, ни мессира Тибо, только графа Бретонского и его людей. И они схватились за лица… они ослепли.
Бланка медленно кивнула. Нечто подобное она и представляла себе — несмотря на то, что Луи, насколько она знала, никому не рассказывал, что именно случилось той ночью, слухи о божественном свете, поразившем преступников, поднявших руку на королевскую семью, уже успели добраться до самого Ватикана. Но пока не было доказательств, ход делу давать не стали — впрочем, де Рамболь недвусмысленно намекнул Бланке, что это один из вопросов, требующих разбирательства. Было ли это обещанием или угрозой, она пока что не знала.
И, отставив в сторону дела земные… что, во имя Девы Марии, произошло с ее сыном?
— Господь оградил нас, — сказала она, сжимая руку Луи. — Я молилась в ту ночь, и вы молились, и брат доминиканец молился за нас. Чему тут удивляться?
Луи закусил нижнюю губу, на мгновение обнажив маленький белый клык. Зубы у него хорошие, ровные, крепкие, и оттого улыбка приятная и яркая — это тоже важно для короля, который хочет, чтобы его любило простонародье. Но клык, прихвативший бледную детскую губу, внезапно показался Бланке излишне заостренным, почти хищным.
— Вы думаете, матушка, это был свет Божий?
— Конечно. Что ж еще это могло быть, если поражены им были только грешники?
— А мы с вами разве не грешны, матушка?
Бланка растерялась из-за серьезности тона, с которой он задал этот вопрос. Потом положила ладонь ему на темя.
— Вы исповедались перед коронацией, — напомнила она. — И Тибо тоже, насколько мне известно. А мы, все остальные, сидели в карете и не могли видеть…
— Вот именно, матушка! — воскликнул Луи с досадой и смятением, вскакивая на ноги. — Вот именно! Вы не видели! И мессир Тибо, и брат Жоффруа, и даже Моклерк со своими людьми — никто из них не видел этого света! Но разве Божественный свет не видят прежде прочих те, кого он поражает? Разве не видел его апостол Петр на дороге в Дамаск? Как так может быть, чтобы одни увидали знамение, а другие не увидали?
Вот что его тревожит. Он чувствует, что здесь что-то не так. Что-то случилось с ним, с ее мальчиком, что-то мучает его — нечто, чего Бланка не могла понять. А она малодушно посвятила себя мирским делам, земным заботам, решив, что причина его уныния — всего лишь скука и нехватка свежего воздуха.
Но, может быть, так оно и есть? Он ведь еще дитя. А у детей богатое воображение.
— Луи, что в этом так растревожило вас? Ведь это был свет Божий, так или иначе…
— Вправду ли? — в отчаянии прошептал Луи — и отвернулся, пряча от матери опустошенное лицо. Он не договорил, но Бланка вздрогнула, поняв то, что он не решался сказать вслух даже сейчас.
Этот свет, странный свет, спасший их на пути из Реймса, казался светом Божьим, но вел себя не так, как положено свету Божьему. А если не Божий он был…
То чей же тогда?
Бланка ощутила, как по спине у нее бежит холодок. Но чувство было мимолетным и почти тут же ушло, когда она встала и шагнула к своему сыну, обняв сзади за поникшие плечи и развернув к себе лицом.
— Людовик, взгляните на меня.
Он взглянул. Она увидела в его глазах странный блеск — словно к ним подступали слезы. Но самих слез не было.
— Вы говорили об этом брату Жоффруа? — Он качнул головой. Бланка сжала его плечи чуть крепче. — И правильно. Не говорите никому. Даже на исповеди. Луи, я не знаю, что спасло вас от рук злоумышленников. Но твердо знаю одно: будь Господу неугодно это, Он не допустил бы вашего спасения. Будь Господу неугодно, Он не привел бы нас в Монлери и не позволил бы укрыться здесь. Будь неугодно Ему, Он бы не привел вас сегодня в эти покои и не вложил бы в ваши уста те слова, которые не смог найти Тибо, чтобы выразить народу, как мы нуждаемся в нем.
Луи с удивлением посмотрел на нее. Потом по его губам скользнула застенчивая полуулыбка.
— Вы думаете…
— Я думаю, что все в руках Господних, Луи. Все, что мы делаем, все, что мы видим… и то, чего мы не видим. Быть может, те, кто не увидели этого света, были покараны слепотой не менее, чем Моклерк с его приспешниками. А вы, сын мой, были благословлены тем, что увидели сокрытое от других. И да будет так до тех пор, пока страна франков отдана в ваши руки, — сказала Бланка и поцеловала своего сына в лоб.
Улыбка Луи стала чуть шире, когда мать отпустила его. Бланка не знала, сумела ли в самом деле его успокоить. Но ей так важно было, чтобы он верил ей, верил всегда, во всем.
— А теперь сядьте, — сказала Бланка, опять опускаясь в кресло. — Сядьте и расскажите мне, чему в последнее время обучает вас брат Жоффруа.
Над окрестностями Монлери парила дымка. Солнце окрашивало ее сусальной позолотой, пронзало тысячью незримых копий, и свет переливался, звенел, свет пел над зеленеющей долиной, над полями, дорогами, над небом, распахнутым настежь, словно сама эта земля гостеприимно раскрывала объятия перед теми, кто шел по ней с песней и открытой душою — шел к своему королю.