Легенда о Людовике - Юлия Остапенко 9 стр.


Луи с удивлением посмотрел на нее. Потом по его губам скользнула застенчивая полуулыбка.

— Вы думаете…

— Я думаю, что все в руках Господних, Луи. Все, что мы делаем, все, что мы видим… и то, чего мы не видим. Быть может, те, кто не увидели этого света, были покараны слепотой не менее, чем Моклерк с его приспешниками. А вы, сын мой, были благословлены тем, что увидели сокрытое от других. И да будет так до тех пор, пока страна франков отдана в ваши руки, — сказала Бланка и поцеловала своего сына в лоб.

Улыбка Луи стала чуть шире, когда мать отпустила его. Бланка не знала, сумела ли в самом деле его успокоить. Но ей так важно было, чтобы он верил ей, верил всегда, во всем.

— А теперь сядьте, — сказала Бланка, опять опускаясь в кресло. — Сядьте и расскажите мне, чему в последнее время обучает вас брат Жоффруа.

Над окрестностями Монлери парила дымка. Солнце окрашивало ее сусальной позолотой, пронзало тысячью незримых копий, и свет переливался, звенел, свет пел над зеленеющей долиной, над полями, дорогами, над небом, распахнутым настежь, словно сама эта земля гостеприимно раскрывала объятия перед теми, кто шел по ней с песней и открытой душою — шел к своему королю.

Бланка сидела в седле, верхом на рослой игреневой кобыле, лучшей из всех, что нашлись в конюшнях Монлери, и смотрела вперед, на тающие вдалеке холмы. Туман наползал на долину, но здесь, над городом, пока еще было солнечно, и редкое сочетание яркого весеннего света с далекой пока еще пеленой создавало дивное впечатление волшебного облака, принесенного сюда божественным дыханием. Из этого облака выходили люди — десятки, сотни людей. Бланка видела их: солдат и крестьян, мужчин и женщин, вооруженных палками и топорами, мечами и вилами, смеющихся, сквернословящих, увитых цветами. И все они пели — в едином порыве, не требовавшем согласования, так же легко, как дышали, так же свирепо, как взмахивали своим оружием, так же победоносно, как шли.

И каждая тварь земная с небесной птицей

Вторит деревьям, травам, полям, ручью:

Париж, король не может к тебе явиться -

Париж, скорей явись к своему королю!

«Недурно вышло», — думала Бланка, придерживая нетерпеливо фыркавшую кобылу, которая, будто чуя приближающуюся толпу, взволнованно взбрыкивала и тянула поводья. Но Бланка держала ее крепко; она и этот народ, пением своим и своей силой озаривший долину, держала в узде, и от одной мысли о том, что говорили друг другу Моклерк, Филипп Строптивый и прочие смутьяны, когда услышали эту песню, у нее голова шла кругом. «Победила, — стучало у Бланки в висках прохладным, ярким весенним утром, когда она сидела верхом за воротами Монлери, окруженная теми, с кем и ради кого пускалась в этот путь. — Ты победила».

— А ведь и впрямь неплохо, — неуклюже напрашиваясь на похвалу, с деланной небрежностью сказал Тибо Шампанский, гарцевавший по левую руку от нее, надувшись от гордости. Стихи, надо сказать, и впрямь получились недурны на сей раз, а главное — они проникли в самое сердце толпы. Большего Бланке и не требовалось.

— Прекрасно, Тибо, — тихо сказала она, и он просиял, тут же бросив возиться с беретом и приосанившись в седле. Он был сейчас очень красив, этот спесивый вояка, неизлечимый романтик, и Бланка чуть заметно улыбнулась, отворачиваясь от него с чувством тихой гордости, с которым смотрит мастер на долго и кропотливо натаскиваемую собаку, которая наконец-то сделала стойку как следует — послушно и грациозно.

Бланка тут же забыла о нем и взглянула на Луи, неподвижно сидевшего в седле рядом с ней.

Он был бледен. Его руки стискивали поводья, словно окаменев, и сам он, и его конь казались непостижимо правдоподобным изваянием, застывшим посреди подвесного моста между городом и дорогой. Он величественно выглядел, ее сын, — и не важно, что эта исполненная достоинства неподвижность вызвана была напряженным страхом и недоверчивым изумлением. Бланка ощущала это тоже, но привыкла к этому чувству достаточно давно, чтобы не давать ему волю. «Ничего, — подумала она вновь, — он научится. Я научу его; теперь у нас будет время».

— Сын мой, — сказала она, и ее кобыла заржала, будто пытаясь привлечь к себе внимание Людовика. Тот слегка вздрогнул, посмотрел на мать, потом быстро обернулся на сира де Шонсю с небольшой группой сторонников, стоявших у них за спинами почетным арьергардом. Маленькая группка людей, одетых пестро и пышно, жалась к воротам такого же маленького и одинокого городка, пока со всей долины, со всей Франции к ней стекалась могучая, неудержимая, страшная сила. И по глазам Луи Бланка поняла: он сполна осознает, что эта сила значит, — может быть, даже лучше нее самой.

— Все будет хорошо, — сказал она так тихо, чтобы услышал он один. — Это ваш народ, вы позвали его, и он пришел.

Луи неуверенно кивнул.

— Все эти люди… они… они мои подданные, так, матушка?

— Да. Вы помните, о чем я вам вчера говорила?

Она сделала ему тысячу наставлений о том, как он должен будет вести себя, когда они окажутся в толпе. Тибо уверял, что его люди справятся с чернью, если та станет напирать слишком сильно — всегда оставался риск, что народная любовь к королю внезапно выльется в неудержимую дикость. Это было опасно, опасно отдавать себя во власть и на милость такой толпе — но у них не было выбора. Бланка смотрела, как тысячи крохотных человеческих фигурок заполняют золотящуюся солнечным светом долину. Далекий туман скрадывал край толпы, и казалось, что он сам по себе извергает новых и новых людей, и им никогда не будет конца.

— Помню, матушка.

— Все помните?

— Все.

Луи говорил очень спокойно, спокойней, чем выглядел.

— Тибо поедет вперед, — бросив взгляд на тут же кивнувшего графа Шампанского, сказала Бланка. — Его люди придержат толпу, но мы должны будем проехать сквозь нее, Луи. Мы должны будем все время оставаться в ней, отсюда и до самого Парижа… как в карете. Мы поедем в карете, сделанной из этих людей, Луи, и вы должны улыбаться им, вы понимаете?

— Матушка, — ее поразило то, с какой сильной, уверенной нежностью он взглянул на нее, перебив мягко и в то же время твердо, так, что она потрясенно умолкла, лишь теперь осознав, до чего же ей страшно. — Не бойтесь. Господь сохранил нас в руках предателя, так и теперь не оставит в объятиях нашего народа.

«В объятиях народа», — изумленно подумала Бланка. А ведь он прав. Да. Мысль о том, чтобы оказаться в тисках экзальтированной, вооруженной, пусть и дружелюбно настроенной толпы пугала ее сильнее, чем она позволяла себе признаться. Но Луи прав. Это не тиски. Это объятия.

— ПАРИЖ, ПРИДИ К СВОЕМУ КОРОЛЮ!

Пение громыхало над долиной, и люди были все ближе, уже можно было рассмотреть лица. Бланка услышала, как засуетились монлерийцы за ее спиной, а потом — тихий, сосредоточенный голос Тибо:

— Мадам, пора?

Она кинула взгляд на Людовика и сказала:

— Спрашивайте приказа у своего короля, мессир.

Луи и Тибо переглянулись, и Луи кивнул. Тибо махнул рукой — и два отряда по десять тяжеловооруженных рыцарей в каждом, клином разойдясь от королевского кортежа, понеслись вперед, на приветственно взвывшую толпу.

— Сейчас, сир! — резко крикнул Тибо.

Луи повернул голову к толпе, сужая свои небесно-голубые глаза. Бланка снова подумала о том, что они, эти глаза, видят больше, чем она может постичь, и тут же отогнала эту мысль. Она протянула руку и сжала его ладонь. Пальцы Луи тут же охотно и привычно оплелись вокруг ее руки, даря неожиданный покой и умиротворение ее бешено колотящемуся сердцу.

— Мы едем домой, матушка, — сказал Луи и, когда она кивнула, выпустил ее руку и пришпорил коня. Бланка оставалась позади него еще несколько мгновений, глядя, как он несется вперед по созданному рыцарями Тибо живому коридору, приветственно вскидывая руку на скаку, и синий, королевских цветов, плащ раздувался на крепнущем ветру, а яркое утреннее солнце окрашивало слепящим золотом контуры вышитых на плаще лилий. Сердце Бланки екнуло, когда ее дитя, ее сын на всем скаку ворвался в остановившуюся и смешавшуюся толпу простолюдинов. Теперь, когда они подошли совсем близко, Бланка словно впервые заметила, до чего эта толпа велика: она растекалась по всей долине, от холма до холма. Пение оборвалось и сменилось криком — сперва тихим, слабым, разрозненным, но быстро набравшим силу, и уже через минуту по всей долине вокруг Монлери гремело и полыхало победное, неистовое, исступленное: Людовик! Людовик! Людовик!

Бланка Кастильская не солгала епископу Тулузы: за четыре дня до светлого праздника Пасхи король Франции Луи Девятый вошел в Париж.

Глава третья

Париж, 1229 год

К началу правления Людовика Девятого в Париже насчитывалось более полутора дюжин публичных бань. Дюжина из них были борделями, прикрывавшими срам от цепкого взгляда властей с помощью грамоты, дозволявшей держателям сих заведений предоставлять посетителям не только дебелых смешливых девиц, но и широкоплечих банщиков и ловких цирюльников, а также большое количество горячей воды. Большинство, впрочем, все равно хаживало в бани отнюдь не для того, чтоб смыть с себя слой дневной грязи. Однако Амори де Монфор не принадлежал к большинству, и не только в том, что касалось бань.

Бланка Кастильская не солгала епископу Тулузы: за четыре дня до светлого праздника Пасхи король Франции Луи Девятый вошел в Париж.

Глава третья

Париж, 1229 год

К началу правления Людовика Девятого в Париже насчитывалось более полутора дюжин публичных бань. Дюжина из них были борделями, прикрывавшими срам от цепкого взгляда властей с помощью грамоты, дозволявшей держателям сих заведений предоставлять посетителям не только дебелых смешливых девиц, но и широкоплечих банщиков и ловких цирюльников, а также большое количество горячей воды. Большинство, впрочем, все равно хаживало в бани отнюдь не для того, чтоб смыть с себя слой дневной грязи. Однако Амори де Монфор не принадлежал к большинству, и не только в том, что касалось бань.

Майским вечером двадцать восьмого года сир Амори направился в одну из трех общественных бань Парижа, за которые мог бы поручиться, что там не бордель. Было это небольшое, приземистое, мрачное с виду здание на улице Монтенер, походившее на больницу для бедных, и лишь отсутствие характерных запахов составляло различие. Хозяин сего храма чистоплотности, мэтр Аминей, нимало не пекся о славе своего заведения среди простого люда. Ибо ни мраморные полы, ни просторные кабинеты, ни цветочные горшки, ни клетки с канарейками не смогли бы привлечь парижанина туда, где нет баб. А баб в банном заведении мэтра Аминея не было вовсе, всю работу выполняли мужчины — что позволяло без зазрения совести и без ущерба для репутации посещать это место даже прелатам высшей руки. Сир Амори, впрочем, за те десять лет, что был здесь завсегдатаем, ни разу не встречал в узких коридорах и просторных ванных комнатах не то что епископа, а хотя бы простого церковного служку. Обладая своеобразным чувством юмора, сир Амори был склонен считать это проявлением великого благочестия, ибо, воистину, негоже представителю духовенства печься о вещи столь низменной, как собственная бренная плоть, и уж тем паче — о телесном комфорте тех, кто вынужден вдыхать прелатское амбре во время соседства по обеденному столу.

Сам же Амори де Монфор, будучи не прелатом, а сеньором, то бишь лицом светским, мог позволить себе роскошь погрязнуть в грехе, но не собственно в грязи. Он любил мыться, подолгу нежась в горячей ванне, зачастую совмещая столь приятное времяпрепровождение с неотложными делами, благо, находясь у себя дома, он вполне мог, лежа в ванне, просматривать бумаги и даже принимать посетителей, что порою и делал. Когда же ему было необходимо по-настоящему расслабиться и забыть о насущных тревогах, Амори отправлялся на улицу Монтенер и стучался в дверь мэтра Аминея.

Супруга его, дорогая сердцу голубка Жанна, не раз говорила, что таким образом он попросту сбегает от треволнений. Так и было: он сбегал, отгораживаясь от забот толстыми прокаленными стенами и непроглядным слоем обжигающего пара. И не стыдился этого.

Но в этот день было иначе.

— Как вы, однако, вовремя, мессир. Вас тут уже битый час дожидаются, — с обезоруживающей непосредственностью заявил мэтр Аминей, встречая гостя. Внутри было жарко и душно, и, едва ступив за порог, Амори ощутил, как на лбу выступает испарина. Известие не вызвало в нем особенных чувств, по крайней мере явных, и, неторопливо распутав завязки плаща, он ответил с ленцой, к которой давно знавший его банщик был уже привычен:

— Ждал битый час, подождет и еще. Кабинет готов?

— А то как же не готов, ваше сиятельство, все готово.

— Ну так веди.

Кабинетом в заведении на улице Монтенер называлась комната, обитая вечно влажными драповыми шпалерами, в которой располагалась вместительная дубовая ванна и длинная, обитая потертой красной кожей скамейка, примыкавшая к стене. Окон в комнате не было, и освещали ее лишь свечи, скупо чадившие по углам. Выглядело все это весьма строго и отнюдь не поражало воображение роскошью, однако Амори де Монфор не за роскошью сюда ходил. Он вполне довольствовался этой ванной и скамейкой, тем более, что ванна была уже до краев наполнена дымящейся чистой водой, а на скамейке, закинув ногу на ногу и нервно тиская в кулаках кожаную обивку (отчего та весьма противно поскрипывала), восседал Жиль де Сансерр, мокрый, запыхавшийся и сердитый.

При виде вошедшего Амори он оставил в покое скамейку и вскочил.

— Ну наконец-то, мессир! Где вас черти носили? Я уж тут думал совсем помру, в собственном поту утону насмерть — как бы вам такое понравилось?

— Спокойствие, спокойствие, мой дорогой друг, — тоном, вполне отражающим слова, проговорил сир Амори и слегка развел в стороны обе руки, позволяя подбежавшим слугам расшнуровать рукава его котты.

Сансерр посмотрел на него с гневным недоумением и потер лоснящуюся от пота шею.

— Вы что это такое делаете, а? Никак собираетесь мыться? — сердито спросил он.

— Воистину, милый Жиль. Это же баня. В банях моются.

— Вздор! Во всем Париже вы только один ходите в бани мыться, тогда как всякому разумному человеку известно, что это вредно для здоровья, — с досадой сказал граф де Сансерр, неприязненно глядя на слуг, уже стянувших с де Монфора котту и принявшихся теперь за подвязки шоссов.

— Вы правы, — кротко отозвался сир Амори. — Если сравнить вред от мытья с вредом от прелюбодеяния, последнее, бесспорно, покажется сущей малостью, даром что Господь наш по забывчивости не помянул чистоплотность среди смертных грехов.

— И вы про смертный грех. Сговорились все, что ли? — с отвращением сказал Сансерр, и сир Амори заливисто рассмеялся.

— Нынче время такое, мой друг, — все мы живем во грехе, но рьяно ищем его под чужой сорочкой. Давайте, присоединяйтесь ко мне, раз уж пришли. Увидите, вам понравится.

— Нет уж, благодарю, — скривился Сансерр, но, однако же, покорно сел на скамеечку, поняв, что спорить с Амори бесполезно. И все же еще раз пожаловался: — Ну с чего это вдруг вам вздумалось мыться?

— Раз уж я в бане, почему бы и нет, — ответил сир Амори, присаживаясь рядом со своим посетителем и наблюдая, как слуга стягивает с него башмаки.

— К слову сказать, донельзя глупо было нам встречаться здесь. Вдруг кто увидел, как я сюда захожу? Всем известно, что я никогда не хожу в бани!

Сансерр сказал это с такой невинной гордостью, что сир Амори не сдержал отеческой улыбки. «Пожалуй, об этом известно всем, кто проходит на расстоянии локтя от тебя, мой бедный друг», — подумал он, а вслух сказал:

— Но всем также известно, что я никогда не решаю в бане свои дела. А любой, кто мог видеть здесь вас, не поверил бы собственным глазам. Это очень хорошее алиби, Жиль, не робейте.

— Я и не робею, — обиделся тот и замолчал, и молчал до тех пор, пока сир Амори, разоблачившись до нижней сорочки, не поднялся по приставленной к ванне лесенке и не забрался наконец в вожделенную горячую воду, которая, преодолев мимолетное сопротивление льняной ткани, приятно ожгла тело.

— Поди вон, я тебя позову, — сказал Амори слуге, и тот, поклонившись, вышел и прикрыл дверь так плотно, как ее прикрывают лишь банщики, знающие цену пару и теплому тяжелому воздуху.

Сир Амори прикрыл глаза, слушая, как сопит и пыхтит в трех локтях от него Жиль де Сансерр. Воистину, бедный дурачок сам не знал, от чего отказывался. У Амори де Монфора было множество женщин, но редкая из них дарила ему такое наслаждение, как то, что могли подарить горячая вода и пар, обволакивающий лицо. Именно потому он никогда не занимался делами в бане: это было еще большим святотатством и, уж конечно же, большей глупостью, чем вести беседы, лежа в постели с искуснейшей из прелестниц.

Но нет правил без исключений. Он в самом деле хотел, чтобы эта беседа, по крайней мере на время, осталась тайной.

— Давно вы приехали?

Слой пара был неплотен, и сквозь него Амори отлично видел раскрасневшееся лицо юного Сансерра с пушком, едва пробивавшимся на круглых щеках. Мальчик был похож на своего отца и лицом, и нравом, но юность делала его слишком мягким, порывистым и торопливым в суждениях — и бесхитростным тоже. В ответ на вопрос Амори, заданный с видимой небрежностью, Сансерр рассердился снова, и снова не смог этого скрыть.

— Нынче утром. И сразу послал к вам Жана, как было условлено.

— Вы верно поступили, мой друг. Ни с кем еще не виделись, не говорили?

— Да где там — едва успел сменить платье. Вы обещали рассказать мне, отчего такая секретность.

— Обещал и расскажу в свой срок. А пока рассказывайте вы.

И де Сансерр стал рассказывать. А сир Амори — слушать.

Предположения его подтверждались. Пьер Моклерк, к которому Жиль де Сансерр был направлен от совета пэров тайным гонцом, действительно начинал прозревать. С упомянутым выше своеобразным юмором, ему свойственным, сир Амори немедля подумал, что Господь, сперва ослепив, а затем одарив прозрением тело Моклерка, не сыграл той же шутки с душой несчастного, так и оставив ее бродить впотьмах. Он по-прежнему был одержим идеей о том, что все беды земли франков исходят от Кастильянки, что Бланка отравила своего супруга и что верх скудомыслия и малодушия оставлять власть в ее руках. Эти смутные мысли Моклерк высказывал с обычным своим неистовством в кругу домочадцев, пажей и собак — ибо никто более не желал слушать несчастного слепца, все прожекты которого, вроде немыслимой попытки захватить короля при его побеге из Реймса, держались исключительно на кураже и задоре графа Бретонского. Кара Господня, постигшая его на Ланской дороге, на время уняла этот пыл, но, едва начав прозревать, Моклерк вновь сделался несдержан, задирист и резок в высказываниях, иначе говоря — снова торопился вернуться в ряды смутьянов. Он видел пока еще очень плохо и только одним глазом — де Сансерр утверждал, что лично наблюдал, как Моклерк тыкает кочергой в гобелен, пытаясь разворошить угли в камине, находившемся в трех шагах правей, — но речи вел такие, словно готов был уже прямо завтра въехать в Лувр верхом на боевом скакуне и вызвать представителей Кастильянки на Божий суд. Страдания, сперва ошеломив его, после ожесточили, и сир Амори не сомневался, что, если Моклерк сумеет все же однажды сесть в седло, то именно так и поступит.

Назад Дальше