История лавочника - Андрей Кокоулин 2 стр.


— Я сегодня ходила к северным воротам, где ядрами обвалили стену… Там, конечно, десять раз все уже вынесли…

— Прикрой дверь, будь добра, — просит Фаруллах.

— Ага.

Солнечный свет обрывается, и старик подворачивает ламповый фитиль. Тиль подскакивает к прилавку.

— Всякие люди там ходили… — она роется в складках своего платья. — Вроде и глазастые, а вот что пропустили…

Она выкладывает на обозрение старику маленькую грязную накидку, в которую когда-то, видимо, укутывали младенцев.

— Не интересует, — говорит Фаруллах.

От вещи слабо пахнет детским плачем.

— Как? Совсем?

Грязное личико Тиль огорченно куксится. Лавочник поднимает накидку к лампе и вертит ее на свету. Петельки, немного бархата, слева дыра.

— Хорошо, — говорит он, — хрофтинг. Один.

Вещь исчезает под прилавком, а на светлом дереве появляется мелкая медная монетка. Не совсем круглая и с зазубринами.

— Вы очень добры, дедушка Файрулла, — кланяется девочка, зажимая хрофтинг в кулачке.

— Брысь!

Фаруллах растопыривает пальцы.

— Уже!

Дверь хлопает, Тиль исчезает, лавочник морщит щеку.

— Бездельники, — шепчет он, натирая прилавок тряпочкой. — Ходят, предлагают ерунду, побираются, выпрашивают. Живучий народ. А я им не султан, не гогон-хан и не Великий Хорнорой. Не должен и не обязан. У меня у самого — долги.

Фаруллах хмурится.

Город Тимурин последовательно пережил три завоевания. Хотя, наверное, правильнее было бы сказать: не пережил и одного. Сначала войско Пелопа Стальной Руки взяло его приступом, затем Герик Сегмин с десятитысячной армией наемников и пушками отбил город, разрушив большую его половину. А вольные мечники уже довершили дело.

Никто из них, конечно, не тронул площадь с лавкой, но остальные дома познали и кровь, и огонь, и удары каменных ядер.

Людей в Тимурине осталось совсем мало, поля и сады были разорены, каналы засыпаны, дикие собаки носились стаями и жрали трупы.

Нельзя было сказать, что Фаруллаха это огорчало. Он жил слишком долго. Великое колесо времени перемалывало песок, камень, черепа и кости, возвышение следовало за упадком, лето за весной, осень — за летом, семена превращались в плоды, прекращались одни жизни и начинались другие.

Ничего нового.

Тимурин и тот раньше носил славное имя Терман-Дарина и был куда как величественнее. О, годы, годы…

Фаруллах отряхивает задумчивость, будто пыль с сандалий.

Что это он расчувствовался? У него же сегодня замечательный день! Перчатка, обруч и горшок! Перчатку и обруч он, пожалуй, сразу отдаст Гассанхару. А вот над горшком еще поработает. Вещь может получиться славная.

Он собирается выйти в пристройку через заднюю дверь, скрытую в глубине лавки, но лицо его улавливает легкое дуновение воздуха. Колокольчик не звенит, и это значит только одно — зря он думал о том, кому должен.

Гассанхар всегда появляется беззвучно.

— Тебе еще не надоело это тело? — смеется он с порога, молодой, белозубый, утонченный, гибкий. Глаза его подведены черным, а длинные ногти покрыты зеленым узором. — Неужели привык?

Он дурашливо таращится.

Одежда на нем — складки и ленты в переливах фиолетового. Пышная перевязь желта. Воротник и кружевная кайма узких штанин — белоснежны.

Вещи его не пахнут, как и сам Гассанхар.

— Если бы ты был добр… — начинает Фаруллах.

— Я? Добр?

Смех рассыпается по лавке как монетки, золотые и серебряные, ни одной медной, ни одной фальшивой.

— Ах, Фари, Фари, ты совсем двинулся в своей дыре!

— Зачем же ты держишь меня здесь?

Гассанхар идет мимо полок, пружинисто, переливчато. Глаза посверкивают.

— А может я мстителен? А, Фари? Может мне доставляет удовольствие наблюдать тебя в тщедушном человеческом теле?

— Магии очень мало, — шепчет Фаруллах.

— Как знать, как знать.

Гассанхар нагибается, рассматривая бронзовый жезл, покрытый серой коркой морской соли. Затем взгляд его перемещается к куску темного дерева с вырезанными на нем значками.

— Ты знаешь, что подходит срок? — спрашивает он рассеянно.

— Да, — кивает Фаруллах, стискивая пальцы.

— Если ты не расплатишься со мной, еще век будешь сидеть тут в этом же теле и собирать для меня вещи. Я возьму это, — показывает Гассанхар на жезл. — И вот это…

Его палец порхает бабочкой. Обозначенные предметы, повинуясь неведомой силе, начинают светиться. Их больше десятка, каждый — с длинной, вытравленной историей. Кровосмешение, предательство, невинные жертвы.

— Это тело скрипит, — жалуется Фаруллах, — оно медленно и слабо.

— Увы, — улыбается Гассанхар, — так ему положено. Но еще сотню лет оно выдержит. И тебя будет слышно отовсюду — скрип-скрип, скрип-скрип!

Он снова заливисто смеется.

Фаруллах с тоской смотрит на огонек под стеклом лампы.

— Ну что ты, что ты, Фари! — подступает к нему Гассанхар. — Я совсем не хотел тебя обидеть!

Он вздыхает, и глаза его на мгновение преисполняются печали.

— Но видишь ли…

Предчувствуя продолжение, Фаруллах невольно втягивает голову в плечи.

— …видишь ли… — Гассанхар держит паузу, и щеки его округляются и краснеют. — Ты уже скрипишь! — радостно и громко выпаливает он, брызгая на лавочника капельками слюны. — Скрип-скрип, Фари! Скрип-скрип!

Хохот валит его на скамью у стены, каблук сапога бьет в пол.

Фаруллах, достав мешок, собирает помеченные вещи. Гассанхар комментирует его движения:

— Скрип… скрип-скрип…

Ему весело.

— Я расплачусь, — не выдерживает Фаруллах.

Гассанхар мгновенно прекращает смеяться.

— Да? Есть что-то стоящее?

— Да, — не в силах соврать, отвечает лавочник. — Только много человеческого налипло.

— Фу, — морщится Гассанхар. — Будь любезен очистить. Мне просто удивительно, как люди могут испоганить своими идиотскими желаниями любую магическую вещь! Сколько тебе понадобится времени?

— Полгода.

— Ты же знаешь, что твой срок подходит через два месяца.

— Если ты отсрочишь…

Гассанхар фыркает и забирает мешок из рук Фаруллаха.

— Ах, Фари, Фари… Что я могу отсрочить? Твою судьбу? Так ты сам ее выбрал. Но если через два месяца я увижу определенный результат… потенциал… Ты не хочешь мне показать эту вещь сейчас?

— Она в пристройке.

Гассанхар вытягивается в струну и задирает нос. Ноздри его мелко дрожат. Несколько мгновений — и лицо Гассанхара кисло морщится.

— Нет, Фари, я, пожалуй, посмотрю позже. Я, видишь ли, привык к облагороженным тобой изделиям. А из пристройки, извини меня, тянет натуральным дерьмом. Ты ведь это дерьмо снимешь за два месяца?

— Я постараюсь, — говорит Фаруллах.

— Постарайся, Фари, постарайся.

Гассанхар исчезает, растворяется в сумраке лавки. Какое-то, совершенно незначительное время одиноко покачиваются воротник и кружева, но потом пропадают и они. Ветерок лениво шевелит кисти и цепочки, подвешенные над прилавком.

Колокольчик озадаченно молчит.

Темный лицом Фаруллах выходит наружу, под лучи палящего солнца, и долго стоит на ступеньках, упираясь невидящим взглядом в дом на противоположной стороне площади. Широкие арочные окна бесстыдно показывают пустоту стен там, где раньше висели ковры и клетки с крикливыми птицами.

За домом мелькают тени.

Фаруллах думает, что люди все-таки неистребимы. Вроде бы война всех повывела, развесила по столбам и усадила на колья, но нет, уже бродят в тряпье по развалинам, уже чего-то жуют, уже собираются на пепелище у базарных рядов.

Еще девочка эта…

— Дедушка Файрулла!

Легка на помине! Торопится, тащит по земле к лавке какую-то тяжесть, завернутую в грязную ткань. Кривой след тянется от дальнего конца площади.

— Дедушка Файрулла, помоги!

Выпрямившись, Тиль смотрит на лавочника.

— Девочка, — говорит Фаруллах, — я никому не помогаю. Таков порядок. Если будешь всем помогать, останешься голым.

— Но это же вам…

— Мне? — Лавочник нюхает воздух. — Мне не нужно то, что ты тащишь.

— Как будто вы знаете!

— Знаю. Там расколовшееся ядро. У него нет истории, только сколы.

— Ну вот, — огорчается Тиль, — а я думала, вы обрадуетесь.

— Я радуюсь, — говорит Фаруллах. — Радуюсь, что не заплачу за этот кошмар и хрофтинга.

— Ну и что! А я зато на ваш хрофтинг купила чуть-чуть муки. С дынными корками знаете, какая каша выйдет!

— Не надо подробностей, — машет руками лавочник. — И это… отнеси ядро обратно.

Девочка хмурится.

— Вот еще! Я оставлю его вам у ступенек.

Она берется за концы тряпки и, пыхтя, волочет груз. Фаруллах качает головой.

— Почему ты такая упрямая?

— Потому что я — Тиль! А вы можете помочь мне совсем чуть-чуть?

Лавочник меряет расстояние от Тиль до крыльца. Тиль щурится. На шее у нее висит ожерелье из мелких косточек.

— Хорошо. Но это единственный раз!

Фаруллах, удивляясь самому себе, сходит со ступенек. Я просто хочу, чтобы она поскорее убралась, думает он. Девочка подает ему конец тряпки, и вдвоем они быстро подтаскивают ядро к дому. Бум-м! — камень стукается о камень.

— Все?

— Все! — кивает Тиль.

— Ну и иди, — говорит Фаруллах, берясь за дверную ручку.

— Ага. Я вам завтра еще что-нибудь принесу, — обещает девчонка.

— О, годы мои! — стонет лавочник, оборачиваясь. — Я не подаю ни денег, ни еды!

— Я вам что, попрошайка? — возмущается Тиль. — Я проберусь в развалины дворца султана и найду там сокровище!

— Дурочка! — закатывает глаза Фаруллах. — Там ничего нет.

— А я найду!

— Ищи.

— Вы же не дадите мне в долг?

— Девочка, я никому и никогда не даю в долг. Я лавочник, а не благотворитель. У меня есть строгие правила. Это вы все занимаетесь непонятно чем, а ко мне приходят…

— Кто? Вас все боятся. Моя мама считает, что вы колдун.

— А ты что же? Не боишься?

— А мне все равно, я бедовая. У меня, видите, и двух зубов нету, и пустынник меня уже убивал, — Тиль настороженно смотрит на Фаруллаха. — Вы же не колдун?

— Может быть, — говорит старик, отворачивается и поворачивается снова, корча морщинистое лицо. — Бу!

Девочка делает один шаг назад.

— Вовсе не страшно.

— Все, — хватается за дверную ручку Фаруллах, — иди ищи, что хотела.

— А что вы делаете с вещами? У вас же, должно быть, много вещей.

Под треньканье колокольчика лавочник скрывается внутри, но через мгновение выглядывает наружу.

— Тебе действительно интересно?

— Ага, — кивает Тиль.

— Заходи.

Фаруллах пропускает девочку в сумрак лавки. Он протискивается за прилавок, доливает в лампу масла и заново поджигает фитиль с помощью тонкой, едва тлеющей палочки. Свет дрожащими зернами рассыпается вокруг.

Тень Фаруллаха покачивается, доставая тюрбаном свисающие с потолка ремешки и цепочки.

— Сядь, — говорит старик девочке.

Тиль садится на скамейку, которая еще помнит звонкий смех Гассанхара. Фаруллах оглядывает полки и берет в руки первый предмет — вырезанную из твердого серого камня фигурку лошади с обожженной мордой. Закрыв глаза, он рассказывает ее историю — про темное путешествие камня сквозь породу, про работу воды, ветра и усилия резчика, про обидный скол и из-за этого — куцый, закругленный хвост. Он говорит про радость, заключенную внутри, про детские пальцы, хватавшиеся за раскрашенную ягодами гриву, про стук сердца, пойманный однажды прижатой к груди фигуркой. Про взросление, про забвение, про пожар и про трещинки времени, сбегающие по крупу к выпуклому брюху. Все так.

Фаруллах вздыхает и с некоторым удивлением обнаруживает, что девочка еще сидит на месте.

— Еще, — шепчет Тиль.

В глазах ее горят огоньки.

О, годы, как Фаруллах может отказать? Он берет второй предмет — деревянный пенал, в котором когда-то хранились пряди волос и молочные зубы, и рассказывает его историю. Долгий поход, волчий вой, дикие тени. Ожидание и надежда. Плеск волны о борт многовесельного корабля. Печаль и память.

За пеналом следует тонкая золотая пластинка с несостоявшимся пейзажем, а за пластинкой — мотыжное древко.

Тиль слушает молча, но на ее лице отражаются все произнесенные Фаруллахом слова, и оно меняется вслед за ними, становясь то грустным, то веселым, то тревожным, то беззаботным. Лавочник, всю жизнь обретающийся среди вещей, замечает это с трепетом, близким к священному. Он никогда не вглядывался…

— Все, — хрипит Фаруллах, избегая пугающей мысли, — мне нужно отдохнуть, я устал, я стар, девочка.

Тиль поднимается.

— А завтра, дедушка Файрулла?

— Да, — рассеяно отвечает он, — лучше завтра… завтра можно… Постой! — выдыхает он, когда звенит колокольчик.

— Что?

— Вот, — лавочник выкладывает на прилавок монетку. — Это тебе, за то, что ты слушала.

— Спасибо, дедушка Файрулла!

Хрофтинг пропадает в кулачке, радостная беззубая улыбка Тиль отпечатывается где-то в глубине удивленной души Фаруллаха.

Старик качает головой.

— Что-то не то, — шепчет он. — Непорядок.

Убедившись, что остался один, Фаруллах убавляет фитиль в лампе и отдергивает занавесь слева от прилавка. Открыв узкую дверь, он переходит в пристройку, испятнанную солнцем сквозь прохудившуюся крышу.

Запахи вещей быстро затмевают улыбку Тиль, и какое-то время, успокоенный, лавочник просто стоит, слушая шепот многочисленных историй, не разделяя его на отдельные голоса и события. Ему хорошо. Он дышит временем, он ловит ноздрями втиснутые, вплавленные в металл, дерево и глину человеческие эмоции и страсти, смутные желания, кислые, сладкие, мягкие, как желе, и острые, как клинки, сложенные на дне телеги.

Фаруллах освобождает длинную полку и приступает к разбору предметов на повозке. Перчатка, обруч и горшок светят ему из-под кольчуг и шапок, но он оставляет их напоследок. Не к чему торопиться.

Лавочник дотошен. Каждой вещи он уделяет толику внимания и откладывает в одну из трех кучек, сортируя на безыскусные, дешевые поделки (до трех тиффинов ценой), экземпляры с историей, требующие чистки, и великолепные, сияющие образцы. Впрочем, последних ему не попадается. Большинство вещей так или иначе связаны с кровью или смертью владельца. Фаруллаха это не смущает.

С людьми всегда так. Но в цене, конечно, вещи сразу падают.

Дешевые одежду и железо он даже не планирует избавлять от предсмертных криков и проклятий. Если нашепчут что-то будущим покупателям, то так тому и быть.

Платья, чулки, штаны. Нижние рубашки. Пояса. Шерсть, шелк, бархат. Фижмы, ленты, оборки. Юбки. Корсет. Пряжки. Невнятица историй. Шорох ткани. Шепотки. Вы сегодня обворожительны, кузина! Ах, кузен, вы заставляете меня краснеть!

Что-то Фаруллах сразу подвешивает на крючья, а что-то бросает в угол, к мешкам, наполненным бесполезной, на хрофтинг, ерундой.

Несколько цепочек с камнями. Подвески. Кольца. Зеркальца и гребешки. Почти все чистить. От пальцев, от крови, от налипших слов и взглядов.

Блюда и кубки. Резные и с чеканкой. Какие-то мятые, какие-то с винными пятнами. В серебряном с утолщением на ножке был яд, он пахнет сном и кислой желчью. Шкатулки, пеналы. Обитые бархатом, с бегущими узорами, со змеями, лилиями и львами. Ах, одна небольшая, под нюхательную соль, почти чиста. История ее безыскусна, но и в безыскусных историях Фаруллах иногда находил больше толка, чем в повествовании, полном интриг и страстей. Простота любви, простота большого чувства, прерванного болезнью.

Да, это в третью кучку.

Фаруллах то подступает к телеге, то отступает от нее, то сидит рядом, пропитываясь, наслаждаясь, внимая. Вещи звучат, каждая говорит о своем, о сокровенном, отпечатавшемся в сколах и трещинках, но лавочник слышит не какофонию, а музыку, которая пронизывает его насквозь. Странное и грустное чувство.

Мечи, топоры, кинжалы. Тяжелые арбалетные болты. Перевязь с кольцами. Над оружием вился шепот мастеров, его ковавших. Зазубрины. Грязь в кровостоке. Руны на эфесах. Фаруллах прикасался бережно, перемещал в специальные поставцы. Много крови, очень много крови. Чистить и чистить.

И наконец…

Перчатка. Замечательная. Восхитительная. Кожа и черное железо. Пластинки на запястье и на тыльной стороне ладони. Длинные, чуть золоченые чешуйки под фаланги пальцев.

Магия. Тонкая, как дыхание, едва уловимая.

Крепость руки. Уверенность. Точный удар. История затейлива, как песчаный узор. Как роспись давным-давно сгинувших мастеров. Старая вещь. Какое-то время Фаруллах греется в ее сиянии, словно старик у костра.

Ах, дальше, дальше…

Обруч. Дивной работы. С десяток перевитых серебряных змеек тесно сбиваются в налобье к выемке оправы. Из восьми зубчиков, которые удерживали камень раньше, три отломаны, остальные загнуты. Камень был…

Фаруллах подносит обруч к носу.

Серебро пахнет гордостью и гневом. Обруч родом из ветреных горных краев, где зубцы гор поднимаются над зубцами башен. Ветер гудит в галереях и треплет гривы факелов. Теплые одежды, снег на плечах. Блеск, да, блеск, ярко-лиловый над черными глазами.

Камень в обруче был гранат.

Гранат тоже обладал магией. Возможно, именно от него обруч перенял силу. Но где он теперь, тот гранат? В чьей сокровищнице?

Лавочник обдирает травинки, обмахивает песок со змеек, выдувает его из впадинок и щелок, слегка проводит пальцами по кругу, чувствуя, как скрипит, тонко поет под кожей металл. Магия искорками тянется к теплу тела.

Ну-ну, тс-с-с…

Фаруллах откладывает обруч к перчатке и, навалившись на тележные доски, долго смотрит на горшок. Горшок, рыжевато-красный, с оббитыми боками и неровным горлом, лежит на отрезе полотна с пучком сена внутри и мазком навоза снаружи. Простой и не примечательный. Даже что-то среднее между горшком и кувшином.

Назад Дальше