Фаруллах откладывает обруч к перчатке и, навалившись на тележные доски, долго смотрит на горшок. Горшок, рыжевато-красный, с оббитыми боками и неровным горлом, лежит на отрезе полотна с пучком сена внутри и мазком навоза снаружи. Простой и не примечательный. Даже что-то среднее между горшком и кувшином.
Фаруллах чуть поворачивает голову — горшок смещается к краю зрения, и стенки его начинают светиться, словно под солнечным лучом.
Лавочник сглатывает слюну.
Долгожданная свобода. Триста двенадцать долгих лет в человеческом теле, и вот, они подошли к концу. Он закроет долг и будет волен покинуть Тимурин. Фаруллах еще не решил, но, возможно, первые пятьдесят лет он просто проспит в какой-нибудь расщелине. Или отправится путешествовать с караванами к западу. Ему давно хотелось посмотреть на древние города и покинутые святилища.
Он не сразу подступается к горшку. Щурит глаза, оглаживает воздух, ходит вокруг едва не на цыпочках. Горшок искрит и словно наблюдает за его движениями.
У Фаруллаха болит кожа на лице — оказывается, он улыбается все это время. Губы растягиваются, ничего с ними не поделать.
Наконец он осмеливается взять горшок в руки.
Его слегка колотит от ощущения силы, переполняющей предмет. Вернуть брату Химусу? Нет, для этого небо должно упасть на землю, Гассанхар должен забыть путь к лавке, а кости мертвых вспять обрасти мясом.
Ноздри Фаруллаха раздуваются, запах магии сладок, как щербет.
Когда в пристройке темнеет, лавочник спохватывается и, забрав горшок с обручем и перчаткой, возвращается в лавку. В добавление к лампе он зажигает четыре свечи и проходит в коридор за полками. В узком, завешенном коврами пространстве один к одному стоят сундуки, полные колючего песка и каменной крошки. В самом конце коридора находится полка с инструментами и трехногий стул с низкой спинкой.
Свечи ставятся на полку. Шепча под нос, Фаруллах на глубину ладони зарывает в сундуках перчатку и обруч. Горшок он вертит при мерцающем свете и невесомой щеточкой долго обмахивает невидимую пыль.
Губы его двигаются, но вряд ли кому-либо будет понятен язык, на котором он говорит с вещами. В нем много шипящих звуков и странных пауз.
К ночи, определив горшок в третий сундук, Фаруллах усаживается за прилавок, закрывает глаза и замирает. Мечты проносятся перед ним, будто облака в утреннем небе, время разматывается клубком, полное ослепительных вещей — дудочек из берцовой кости, бронзовых фибул, войлочных чепцев и тонких шелковых лент на высохшем, мертвом дереве. Все это уже когда-то было с ним. О, годы, годы!
Следующие дни полны тяжелой работы — Фаруллах перемешивает песок и крошку, добавляет то перьев, то воды, то жирной сажи, набранной в доме Шолоха Ратима. Выкидывает испорченный песок и подсыпает новый. По нескольку часов вещи купаются в стружке и стекле. Осколки чужих историй и жир с многочисленных пальцев сходят с них, как змеиная кожа в период линьки. Хохот, плач и крики вязнут в коврах.
Обруч учится ловить отсветы. Перчатка, сжимая пустоту в фалангах, топорщит закругленные чешуйки. Горшок то темнеет, то светлеет, рассыпая узоры непонятных значков по медным бокам. Фаруллах принюхивается, определяя, где и что подправить.
Тиль появляется в лавке раз пять на дню, заставляя лавочника с неслышным стоном покидать укромное место. Но таков порядок — он обязан встречать каждого.
Девочка приносит сущую ерунду.
Город Тимурин раздет догола. Три армии спустили с него три шкуры. Фаруллах видел, как с дома через площадь сняли каменные двери и увезли в неизвестном направлении. Многое сгорело, мертвое — сгнило.
Лавочник осматривает грязные тряпки, щепки, кости, ветки и качает головой.
— Ни хрофтинга.
— Совсем-совсем? — огорченно спрашивает Тиль.
— Это мусор. Я не собираю мусор. Его только сжечь.
Фаруллах замечает, что девочка осунулась, но не придает этому значения.
— Я могу послушать ваши истории, — приподнимается над прилавком Тиль.
— Увы, мне некогда, — говорит Фаруллах.
И это правда, у него даже нет времени заняться остальными вещами.
— Жалко, — шепчет девочка.
— Приноси что-нибудь целое.
— Его еще найти надо. А у меня сестра и мама болеют.
— Ищи.
Тиль уходит. Звенит колокольчик. Фаруллах возвращается к перчатке, обручу и горшку.
Ночи сменяют дни, солнце то смотрит в мутное стекло узкого окна, то, прыгая через крышу дома, прячется за вершиной холма с развалинами султанского дворца.
Несколько часов лавочник держит горшок под огнем свечи. Насыпанная внутрь трава источает сладкий аромат и омывает медные стенки серо-зеленым дымком. Вместе с дымком плывут прочь задержавшиеся в горшке детские голоса и клекот воды.
Затем, вооружившись крохотным молоточком, он простукивает горловину, ушки и дно. Где-то слушает, как звучит металл. Где-то вправляет вмятинку.
Магия в горшке дышит теплом и нашептывает Фаруллаху разное: о свободе, о вечности, о руках мастера и долгом лежании в речном иле.
Девочка, будто нарочно, носит всякую дрянь. И только один раз — бронзовое блюдце на три хрофтинга.
Задора в Тиль поубавилось, и одежда на ней пахнет нехорошо. Фаруллах, плохо разбираясь в людях, все же отмечает про себя ее худобу. Он рассказывает девочке несколько историй, но раздражается от того, что Тиль клюет носом.
— Все, иди, мне надо работать.
И снова — обруч, перчатка, горшок.
— А откуда вы берете еду, дедушка? — спрашивает однажды Тиль.
— Ниоткуда, — разводит руками Фаруллах. — У меня ее нет.
— Но что вы тогда едите?
— Ничего, — улыбается лавочник.
— Вы все-таки колдун?
— Почему? Я просто не совсем человек.
— Но чем-то же вы питаетесь?
— У меня колодец во дворе. Я люблю пить чай.
— Жалко, — вздыхает Тиль. — Я бы одолжила у вас немного еды. Ее уже не продают в торговых рядах. Даже объедки.
— Если все так плохо, тебе надо бежать из города.
— Куда? Говорят, пустынники стерегут людей на западных дорогах и делают из них посмертных рабов. А на севере стоят братья-вольные мечники, и у них приказ, чтобы убивать всех из Тимурина. А у меня брат, сестра и мама…
Девочка всхлипывает. Фаруллах морщится.
— Не разводи сырость. С людьми всегда так.
— Что, что плачут?
— Что занимаются всякими глупостями! — раздражается лавочник. — Я уж, поверь, многое повидал за свою жизнь! И не запоминаю лица, потому что они похожи на пузыри в кипящей воде — лопаются, едва успеешь присмотреться.
— И мое лицо тоже?
Фаруллах в задумчивости оттягивает нижнюю губы.
— Ну, эти две дырки вместо зубов… глаза… Возможно, я забуду тебя через четыре месяца. Зато буду помнить всю ту гадость, что ты мне приносила, выдавая за вещи, стоящие многих тиффинов и султанского богатства.
В другой раз Тиль не приносит ничего.
— Ты теперь продаешь воздух? — спрашивает лавочник.
Девочка опускается на скамью между полками.
— Нет, дедушка Файрулла. Я просто зашла.
— Без вещей?
— Я устала, — шепчет Тиль. — Наверное, я скоро умру.
Файруллах выходит из-за прилавка, потому что не может разглядеть ее лицо. Он снимает с крюка лампу.
— Ну-ка.
В зыбком желтом свете ему становятся видны запавшие щеки, потрескавшиеся губы, корка грязи на лбу, ввалившиеся глаза. Пахнет от Тиль так, что хочется отвернуться.
— Мне кажется, все не так плохо, — врет Фаруллах.
В глубине глаз девочки дрожат огоньки.
— Хотите, я расскажу вам истории, которые мне нравятся? — тихо произносит Тиль.
— Зачем?
— Ну, вы же рассказывали мне…
Фаруллах садится рядом.
— Хорошо. Только не долго.
— Когда я была совсем маленькой, — говорит Тиль, и на ее губах появляется улыбка, — я помню, все ждали рождения моего брата. Меня выгнали в сад, где рос инжир, только он был еще не зрелый, зеленый и немножко красный…
Неожиданно Фаруллах с головой окунается в простую историю человеческой жизни.
Он ныряет за Тиль в сад, а потом в дом, а потом в толпу людей, слушает, как поют дудки и гремят барабаны, из хоровода имен сплетает родство, сидит за столом, полном блюд, но инжир — бе-е-е, вкус инжира все еще стоит во рту.
— А дядя Гохар был моряк, он плавал по Кирейскому морю до самого Харабоса… А у дедушки Бабаля не сгибалась нога, и он очень странно ходил… А у Танаскера, брата Камиля Шевуза, были разные глаза — светло-синий и красный, кровяной…
Странным образом Фаруллах замечает в истории несказанное: цвет халата дедушки Бабаля, беременность некой Нассир, хитрую улыбку самой Тиль, отраженную в блюде, журчание родника в душный, безветренный день…
— Я пойду, дедушка Файрулла?
— Да, конечно. Нет, постой!
Лавочник ныряет под прилавок и достает три тяжелых серебряных тиффина.
— Девочка, это твое.
— На них все равно ничего не купишь, дедушка.
Пошатываясь, Тиль бредет к двери. Звенит колокольчик.
— Приходи завтра! — кричит Фаруллах. — Я что-нибудь придумаю!
Тень, скользящая по плиткам пола к солнцу, то ли кивает, соглашаясь, то ли просто поворачивает голову.
Лавочник не сразу принимается за горшок. Какое-то время он сидит на своем обычном месте, и взгляд его, плавающий вроде бы свободно, непременно возвращается к скамье. Тиль уже нет, а история, кажется, все еще разворачивается там, прорастает над вещами, звенит ее голосом.
«…а потом я подружилась со скорпионом и даже держала его на руке. Страшно было совсем чуть-чуть…»
Фаруллах мотает головой.
Должно быть это горшок полнит лавку магией. Иначе получится, он что-то упустил за свои триста двенадцать лет, что-то недопонял…
Или девочка особенная?
Обруч и перчатка уже не требуют внимания, все, что им осталось, это вылежаться. Невидимый рисунок магии растекается, одевая серебро и железо синеватым узором. Чеканные истории, свежий, с кислинкой, запах.
Замечательно!
Хотя на мгновение у Фаруллаха и возникает противное чувство, будто он, очищая вещи, оскопил их, будто палач. Что за глупости, в конце концов?
Раздражение, впрочем, уходит, едва лавочник берет в руки горшок.
Тепло обнимает его, из медной, искрящейся горловины тянутся прозрачные лепестки диковинного цветка, ласкают лицо.
Фаруллах жмурится.
Горшок почти готов. Но все же есть еще над чем работать — некоторые лепестки перепутаны, на дне чудится пятно нагара, кое-где, чуть дотронешься пальцем, вибрируют чужие, въевшиеся, как сажа, тихие голоса. Работа мелкая, ювелирная, отнимающая много времени, но именно она придаст горшку ослепительный блеск.
Лавочник сидит в завешенном коврами закутке и день, и два.
Тиль не появляется, и мысль о ней начинает неприятно зудеть в голове у Фаруллаха. Он несколько раз выходит из лавки под палящее солнце, но площадь пуста, и ветер носит по ней песок и неприкаянный шар перекати-поля.
На третий день он уже думает о ней неотступно. Это глупо, это странно, но имя девочки звенит у него внутри, будто колокольчик на двери: Тиль-Тиль-Тиль. Мало ли он видел смертей? О, годы, годы, он видел всего достаточно! Смерть однажды приходит к каждому, и даже вещи от нее не избавлены. Но почему-то ему не хочется, чтобы Тиль умерла сейчас.
Горшок трижды падает из рук. Фаруллах проверяет мешки, углы и полки в поисках чего-нибудь съестного, чтобы отдать девочке, когда она вернется.
Но еды нет, и Тиль тоже нет.
— Фари, куда ты смотришь? — издав смешок, возникает в сумраке лавки Гассанхар. — Ты помнишь о долге?
Лавочник с трудом отводит взгляд от двери, в которую может войти Тиль.
— Что?
Гассанхар заливисто смеется.
— Ты уже мечтаешь о свободе? Ах, Фари, Фари, что тебе с нее? Ты же лавочник! Ты и на свободе, боюсь, станешь отовсюду тянуть вещи. И опять влипнешь, попадешься, как триста лет назад попался мне.
— Возможно, — говорит Фаруллах.
— А это наш горшок?
Гассанхар наклоняется к предмету у лавочника под рукой. Лицо его на мгновение делается не человеческим, угловатым, хищно вытянутым. За острыми зубами трепещет черный язык.
Горшок красновато светится изнутри, рассыпая лепестки и искры.
— Восхитительно! — шепчет Гассанхар. — Тебе осталось чуть-чуть подправить его и можешь считать свой долг выплаченным.
Фаруллах подвигает горшок в сторону от жадных глаз.
— И что ты с ним будешь делать?
— Спрячу. Такой красоты слишком мало в мире, чтобы позволять ею пользоваться кому ни попадя. Потом люди совсем не умеют обращаться с такими предметами.
— Завтра, — говорит Фаруллах, — завтра после полудня.
Гассанхар с улыбкой смотрит на должника.
— Ах, Фари, я буду по тебе скучать! По тебе нынешнему — старому, скрипучему уродцу. Впрочем, переживу.
Он исчезает, хохотнув напоследок.
Тиль так и не появляется.
Всю ночь Фаруллах смотрит на дверь. Масло в лампе выгорает и погружает комнату во тьму. В щели ставен колюче поглядывают звезды. Время ползет. К утру лавочник твердо решает отправиться на поиски девочки. Он вдруг открывает в себе, что ни одна из собранных им вещей не стоит ее веселой улыбки.
И какой он после этого лавочник?
Дурень, да. И немного — дедушка Файрулла. Ему, оказывается, нравится произношение на восточный манер. Оно пахнет инжиром. Который вообще-то бе-е-е.
Фаруллах решительно затягивает пояс, отряхивает полы халата и, потоптавшись, заворачивает горшок в кусок ткани.
Зачем? А вот затем.
Заперев лавку на замок, он нюхает воздух.
Запах Тиль — это запах лохмотьев и голода. Запах угасающей надежды. Запах усталости. Запах медленных шагов. Фаруллах следует за ним по разрушенному Тимурину. Запах почти выветрился, и он несколько раз сворачивает не туда, пугая крыс и людей, больше похожих на косматые, неряшливые тени. Он преодолевает груды камней и выбоины от ядер, перебирается через высохший канал, полный серо-зеленых костей, и сворачивает от центра к выгоревшим окраинам.
Где-то дерево звякает по железу. Солнце льет безжалостный свет на мертвые улицы, на камни и обугленные, черные бревна.
Сам того не замечая, Фаруллах почти бежит. Это трудно в его немощном, старом теле, но он старается. Страх опоздать несет его вперед.
Запах Тиль приводит его к дому, две хлипкие стены которого обрушились внутрь, образовывая завал перед уцелевшим углом под глиняной крышей. В углу, конечно, пусто, но совсем рядом с завалом, между ним и стеной Фаруллах находит лаз вниз.
Он протискивается в узкий земляной ход и оказывается в темной, вытянутой яме, источающей запахи Тиль, мертвой девочки, мальчика и женщины лет тридцати. Женщина, привстав с кучи тряпья, тревожно вслушивается в вызванные лавочником шорохи.
— Кто здесь? — шепчет она.
Сыплет икры кресало, зажигается огонек на крохотной масляной плошке. Фаруллах становится виден.
— Извините, — говорит он, — не бойтесь меня.
У женщины клокочет в горле. Фаруллах чувствует, как глупы его слова. Мать Тиль седа и выглядит как старуха.
— Чего вы хотите? — хрипит она.
— Ничего. Я — лавочник.
В другое время это была бы замечательная шутка. Но ведь и правда бывает замысловата.
Фаруллах подползает к Тиль, обнимающей мертвую сестру.
— Тиль, — треплет он ее за худенькое плечо, — проснись, я принес тебе подарок.
Девочка слабо шевелится. Дурной свет делает ее лицо похожим на голый череп в обрамлении слипшихся волос.
— Дедушка Файрулла, — узнает его Тиль.
Улыбка ей не дается.
— Это я, я, — радуется лавочник, утирая непрошеные слезы, и разворачивает кусок ткани. — Смотри, что я тебе принес. Это не обычная вещь.
Свет горшка соперничает со светом плошки.
— А у меня ничего нет, — шепчет Тиль.
— Как нет? — жарко удивляется Фаруллах, наклоняясь. — А твои истории? Я обязательно послушаю их все.
— Не надо, дедушка Файрулла.
Девочка отворачивается. Ее мертвая сестра роняет худую ручку. Из дальнего конца хнычет брат.
— У нас нечего есть, — говорит женщина.
— Я знаю, — кивает Фаруллах и снова теребит девочку за плечо. — Тиль, посмотри, пожалуйста, это магический горшок.
— Я не хочу, — говорит Тиль.
— Это очень важно, — дрожащим голосом говорит Фаруллах.
Тиль уступает его настойчивости и приподнимает голову.
— Дедушка, я все равно умираю…
— Ну что ты, что ты! — пугается Фаруллах. — Этот горшок… Ты можешь загадать желание, и он его исполнит.
— И еду наколдует?
— И еду.
— Я бы хотела тыквенной каши, — шепчет Тиль.
— Обязательно, — говорит Фаруллах. — Все, что захочешь.
Посидев немного, он выбирается из ямы.
Солнце бьет по глазам. В сердце гранатовым зернышком зреет странное, новое чувство. Все кажется ярким и одновременно расплывчатым.
Под аркой у запертой лавки сутулится и с неудовольствием пинает камешки носками роскошных туфель Гассанхар. Высокий, напомаженный, светлый низ, темно-красный верх. На груди — многоконечная звезда из золота с камнями.
— Фари! В чем дело? — кидается он к Фаруллаху, который таращит на него глаза и слабоумно улыбается.
— Фари!
— Я отдал горшок, — говорит лавочник.
И в оторопелой тишине ковыряется ключом в замке.
— Продал? — наконец прорезается за его спиной растерянный голос Гассанхара.
— Отдал.
Дверь распахивается. Звенит колокольчик. Солнце первым прокладывает путь к полкам и прилавку.
— Вот как, — мертво произносит Гассанхар. — Видимо, ты уже не мечтаешь о свободе… Но как ты будешь разбираться с владельцем горшка?
Фаруллах жмет плечами.