Когда Оля Бедоева, идущая с коромыслом на плече по протоптанной в снегу тропинке, видит шагающего ей навстречу человека, она пугливо делает шаг в сторону, уступая дорогу, и ждет стоя в снегу. Анатолий, встречаясь с Олей у колонки, всегда махал ей рукой - проходи, мол, но Оля, набычившись, стояла в сугробе, и он понимал, что она так и будет стоять, пока вода в ее ведрах не затянется льдом, а ее саму не засыплет снег. Однажды Анатолий подошел и сказал: "Здравствуй, Ольга". - "Здравствуйте, Анатолий Петрович", - выдохнула неподвижная фигура. Анатолий поставил свои пустые ведра на снег. "Давай я поднесу тебе..." Оля испуганно шарахнулась в сторону, вода из ее ведер двумя широкими языками смахнула корку снега. "Нет-нет, спасибо вам, Александр Петрович".
Оля с полными ведрами. Все время попадается на его пути. Идет навстречу сквозь снег, сквозь дождик, сквозь сумрак прокуренного коридора редакции, который моет руками, согнувшись в три погибели, что-то пришептывая над полом, как английский король Карл Стюарт на эшафоте, под которым спрятался Атос...
Олю воспринимают просто - как факт. Если не у кого стрельнуть десятку, попросишь у нее взаймы, а она с такой торопливой готовностью выворачивает карманы рабочего халата, что мелочь летит во все стороны. Анатолию интересно, почему она так дика, печальна, молчалива, почему торопится отдать первому встречному все, что у нее есть, до последней копейки... Оля родилась в Теберде, у нее там мать с отчимом живут, оба уже старые, а сама она выросла у тетки... Перепутались следы и роли, но конверт с анонимной тяжестью, в котором исторические события сплелись с генетическим кодом, доставлен точно по адресу, адресованный всем, всем, как карандашные строки странных стихотворений, написанные круглым ученическим почерком на стенке автобуса, курсирующего между райцентром и Кутково: "Как хороша с молоком ты, пшенная каша! Если добавить еще ломоть тыквы, конечно... Что? Неужели забыла ты высеять тыкву? Как же! Сажать ее следует рано. Тыквы рассаду выращивай только в горшочках. Но семена не забудь подержать во влажных опилках... Славная, славная с тыквою пшенная каша!" Кто автор? Автор пожелал остаться неизвестным. И когда только он успевает намалевать свои стихи на стенке кабинки водителя? К кому обращены эти каракули, которые через несколько дней смываются и заменяются новыми? Может, в них содержится какой-то намек или даже тайное пророчество?
Оля верит в это и списывает стихи в блокнот, а потом показывает их Анатолию, который сам однажды в автобусе и обратил ее внимание на странные каракули. И с тех пор они вместе ломают голову над неизвестными стихами. "Любит Петренко галушки, Петрович же - дранки, Петридзе - сациви под ркацетели. Русский Петров обожает блины со сметаной. Из-под несушки Козловых возьми два яичка, у Наливайко коровы добудь молока посвежее. Да замеси как сметана жидкое тесто. Позже плесни кипяточка покруче. Будут блинки тогда тонкие и с пузырьками". Козловы живут в Цыганках, Наливайки - в Рузаевке, а где пекутся блины - непонятно. Оля и Анатолий, повязанные общей тайной, наперебой списывают в блокноты неуклюжие строки, потом размышляют над ними. Больше им как будто говорить не о чем, зато, кроме их двоих, никто и не смотрит на эту детскую пачкотню.
Если Оля первая обнаруживает свежие вирши в автобусе, она, несмотря на испытываемую ею робость перед Александрой Петровной, приходит к калитке дома Лузгиных и ждет, пока кто-нибудь не заметит ее в окно. Сколько Шура ни приглашала ее войти в дом, Оля тихо отвечает: "Спасибо. Мне бы Анатолия Петровича..." Толя выходит на крыльцо. Оля заговорщицки кивает ему и идет к себе. Анатолий тут же набрасывает на себя куртку и натягивает сапоги. "У вас что, роман?" - с надеждой в голосе спрашивает его Шура. Анатолий ответа не дает, величественно махнув рукой на прощание. Оля поджидает его дома с листком бумаги, на котором она отпечатала на редакционной пишмашинке новое народное стихотворение. "Зима начинает сдаваться на милость весны светлоокой. Пора высевать кукурузу, фасоль, огурцы, баклажаны. Но перец зеленый и помидоры помедли высаживать в почву. Минует опасность морозов, тогда ты не мешкай". С каждым новым стихотворением Оля все больше выпрямляется, смелеет, будто корявые строчки дают ей повод привстать на цыпочки, сделаться выше ростом.
Проходит время, и Оля впервые отказывает в десятке Диме из отдела писем, раскатавшему губу на свежее "Жигулевское" в соседнем продмаге. Следы в редакционном коридоре затирает тряпкой на палке. Распускает пук густых смоляных волос по плечам. Когда по телефону звонят жены журналистов, отрывисто отвечает: "Его нет" - и тут же нажимает пальцем на рычаг. Уходя с работы, забывает проветрить помещение. Зато у себя дома, где со времени смерти бабушки не делалось настоящей уборки, выскабливает застаревшую грязь металлическим скребком, меняет занавески на окнах, крахмалит скатерть и ставит на стол вазу с тремя розами из крашеных куриных перышек. Ветер плещет в подсиненные ситцы, вздувает тюль, сквозь который просвечивает молодая зелень. Действительно, весна за окном. "Смотри-ка, голые слизни добрались до помидоров. Цела ли гашеная известь в нашем чулане?" Анатолий и Оля, как заговорщики, склонились над таинственными буквами с наклоном влево, что снова высыпали над кабиной водителя, как пляшущие человечки Конан Дойля. Оля уже смело отворяет калитку, входит во двор Толиного дома и тонким голосом зовет: "Анатолий Петрович!", и Толя, провожаемый любопытным взором Шуры, гордо шествует навстречу Оле. У него и плечи распрямились, и в походке появилась небрежность. "Эос летит на своей колеснице багряной. Шлейф ее звездный вьется меж Гончими Псами и Андромедой... Срежь георгины, поставь их в стеклянную вазу с горлышком узким, и к ним ты добавь повилику. Вот и отметим с тобою день твой рождения". Анатолий потрясен: день рождения у него действительно в июле... Наконец-то тайна уловлена игольным ушком конкретного факта, кривая строка подплыла к какой-то реальности. Это знак. Теперь надо во все глаза следить за беспризорными стихами. На Олином столе поверх толстой общей тетради, в которую Оля записывает свои сны, лежит стопка отпечатанных на машинке виршей, в вазе горят георгины.
Оля в редакции небрежно машет тряпкой на палке, и паутина в углах кабинетов ее не волнует. Если попросят ее, как бывало, сбегать в типографию за свежими гранками, то неохотно сбирается в путь недалекий, сумрачным взором блестя из-под челки пушистой... Наш автобус доставляет все новые вести. Радостно щебечут воробьи в яблонях. Анатолий каждый вечер бросает скомканную рубашку в бак с грязным бельем, прибавляя Шуре забот. Пусть знает, что на окраине Россоши в избушке на курьих ножках под розовым абажуром против нее плетется заговор. Надя, свирепо оттеснив мать с порога, кричит во двор: "Папки нет дома!" Но Анатолий уже выскочил из своей конурки.
Между тем шифр легко прочитывается сквозь модные в этом сезоне оборки на Олином платье. А на работе никто ни о чем не догадывается. Анатолий и Оля здороваются сквозь зубы, как будто между ними нет никакой общей тайны. Оля держится прямо и, если ее спрашивают о чем-либо, отвечает звонким счастливым голосом. Небо склоняет тяжелые ветки с плодами. Ночь загустела в пространстве, завязи туч полновесней. Ничего не происходит, кроме наступающей осени. Анатолий уже чувствует утомление от этой игры. Зритель, на которую она рассчитана, то есть Шура, ведет свою параллельную игру с одним человеком коллегой, преподавателем химии...
Анатолий неохотно выходит на крыльцо, вяло следует за Олей... Что-то копится на темном краю неба, какие-то параллельные вести несутся по своей орбите, как комета, лето закатывается за край горизонта. У Оли белый плащ, и Шура купила такой же, может, вся Россошь и Калитва ходят в белых плащах, отовариваются же в одном магазине!.. У Шуры такой же, как у всех, белый плащ, но другой - он весь пропитан Толиной тревогой... Что делать! Что делать! Кто подскажет? Пляшущие человечки размыкают хоровод, их вереницу уносит куда-то в сторону. Чем лучше становятся стихи, тем ослепительней сияет Шурин плащ сквозь лесную чащу. Весной Оля должна дать окончательный ответ в Теберду - поедет она жить к старенькой маме и больному отчиму или нет.
Проходит несколько дней, и Анатолий, выскочив из своего редакционного кабинета, налетает на Олю, стоящую во тьме коридора с его курткой в руках, в которую она самозабвенно зарылась лицом... Тут он все-все понимает. И когда Оля (она уже уволилась с работы и собралась уезжать в Теберду, они не виделись больше месяца), стоя за калиткой, тоненьким голосом зовет Анатолия Петровича, чтобы вручить своему другу на память тетрадь снов, ему уже не нужно ее признание, что она-то и была автором тех детских стихов! Он презирает ее за эту интригу так глубоко, что, ничего не соображая, только желая как-то отделаться от нее, взамен тетради снов отдает ей малахитовую шкатулку Шуры, битком набитую скопившимися виршами, и, стиснув зубы, смотрит, как Оля, прижав шкатулку к груди, уходит по темной тропинке, унося с собою розу, сфинкса, часы на звериных лапах... И тут снег лавиной обрушивается на землю.
Проходит несколько дней, и Анатолий, выскочив из своего редакционного кабинета, налетает на Олю, стоящую во тьме коридора с его курткой в руках, в которую она самозабвенно зарылась лицом... Тут он все-все понимает. И когда Оля (она уже уволилась с работы и собралась уезжать в Теберду, они не виделись больше месяца), стоя за калиткой, тоненьким голосом зовет Анатолия Петровича, чтобы вручить своему другу на память тетрадь снов, ему уже не нужно ее признание, что она-то и была автором тех детских стихов! Он презирает ее за эту интригу так глубоко, что, ничего не соображая, только желая как-то отделаться от нее, взамен тетради снов отдает ей малахитовую шкатулку Шуры, битком набитую скопившимися виршами, и, стиснув зубы, смотрит, как Оля, прижав шкатулку к груди, уходит по темной тропинке, унося с собою розу, сфинкса, часы на звериных лапах... И тут снег лавиной обрушивается на землю.
В 1912 году лейтенант российского флота Г. Л. Брусилов на средства своего богатого дяди снарядил экспедицию на Север. Он так страстно мечтал осуществить сквозное плавание по Северному морскому пути за одну навигацию, так торопился со сборами, что забыл прихватить на борт своей "Святой Анны" санное снаряжение и солнцезащитные очки, и эта оплошность, на первый взгляд не слишком значительная, на самом деле оказалась такой же катастрофической, как если бы судно получило серьезную пробоину...
Писатель Вениамин Каверин вбил в эту пробоину изрядный сюжетный клин, разложив образ реального лейтенанта на двух капитанов и одного демагога и вредителя Николая Антоновича...
В 1928 году, когда каверинский Саня Григорьев поступал в летную школу, весь мир устремился на поиски пропавшей экспедиции Нобиле. Но пока французы, англичане и итальянцы снаряжали суда и дирижабли, советские летчики с самолетов указали знаменитому ледоколу "Красин" оптимальный путь во льдах. Ледокол в сочетании с самолетом - такого еще не было в истории освоения высоких широт, и именно на это новшество авторитетно указал великий путешественник Нансен.
Три года понадобилось Госплану СССР, чтобы осмыслить новое фундаментальное открытие, после чего "Сибиряков" получил возможность пройти по "чистой воде".
История "Двух капитанов" разыгрывается в жуткой тесноте и даже скученности, в коммунальном ящике, оплетенном не вполне надежными широтами и долготами, так как судовые хронометры, как указывает в своем рапорте капитан Татаринов, не имели поправки в течение более двух лет... Герои романа в своих передвижениях по лику земли покрывают почти четыре десятка градусов широты от Энска до Земли Франца-Иосифа, но все время наталкиваются друг на друга... Письмо, выловленное из реки в сумке утонувшего почтальона, все же доходит до адресата.
Читательская наивность и доверчивость Германа априори обеспечивала успех роману плюс небольшое з-заболевание, с-слегка сместившее центр его личности в сторону пряничных меридианов Сани Григорьева... Много позже, уже разлюбив эту книгу, он разгадал простодушную хитрость матери, читавшей ему вслух историю про немого мальчика Саню - немого от рождения, а вот поди ж ты, выбившегося в полярные летчики! У заики, ясно, перед немым преимущество... Да еще лики Молокова, Ляпидевского, Леваневского на самодельном абажуре, фантастическим светом заверяющие подлинность всей этой хитрой каверинской акупунктуры, легкого пробегания пером по заранее оговоренным в Кремле болевым точкам кредитования всей имевшейся в наличности реальности: здесь немного про бездомных, про беспризорных, здесь малость проблему подрастающего поколения осветим, здесь тему вредительства, весьма актуальную, здесь слегка про блокаду Ленинграда и ее героических защитников - слегка... Расчет писателя встретился с расчетом матери, переживающей за своего ребенка, в неуловимой точке чуткого детского времени, гораздо более протяженного, чем путешествие капитана Татаринова, дрейфующего вокруг Земли Франца-Иосифа и почему-то открывшего Северную Землю чуть ли не десятью градусами дальше... Роман, прочитанный вслух матерью с выражением, потому что она поняла тайное с-страдание сына, который с того момента, как пошел в школу, стал говорить очень медленно, заменяя начинающиеся на две непослушные буквы слова их синонимами, совершенно случайно попал в точку.
Интерес к литературе с тех пор остановился для Германа на одной книге, освещенной реальными летчиками-героями, - как внимание Сани Григорьева, задержавшееся на точке пересечения 80 градусов 26 минут северной широты и 92 градуса 8 минут восточной долготы, к которой вела таинственная цепочка следов: письма в сумке утопленника, фотография в Катином доме, две тетради штурмана Климова, латунный багор со "Святой Марии", кусок парусины, измятая жестянка с клубком веревок, лодка, поставленная на сани, в ней два ружья, секстант, полевой бинокль, спальный мешок из оленьего меха, топор, бечевка с самодельным крючком, примус в кожухе - теплее, все теплее! - часы, охотничий нож, лыжные палки, пакет с фотопленкой, - горячо! - палатка во льдах и под ней - совсем горячо! - заледеневшее тело капитана Татаринова... Тут и немой заговорит.
Среди множества историй особого внимания заслуживают истории о чувстве одиночества. Дух индивидуализма, погруженный в раствор коммунального отчаяния, в романе Каверина начинает оформляться в робкую тенденцию (вредительство, очковтирательство и проч.). Но только дух авантюрного одиночества питает хорошую историю. На фоне такого одиночества роль общества чисто функциональна. Оно ведает физиологией, проталкивая по кишечным петлям гнилое мясо Николая Антоновича, а химические процессы совершаются вне поля его зрения. Вредительство в романе - это еще и просверленные Николаем Антоновичем дырки в фор-трюме корабля своего соперника, под второй палубой, значительно ниже ватерлинии вырезы борта вместе со шпангоутами, вплоть до наружной обшивки, дыры шириной от 12 дюймов и длиной до 2 футов... Вот это вредительство так вредительство! Право, одного Николая Антоновича на такое не хватило бы, здесь действовала группа диверсантов...
Герман в дыры не поверил. Негодные ездовые собаки, гнилое мясо - еще куда ни шло, но что касается двухфутовых вырезов - это уж дудки. Это опять же автор их вырезал... Через просверленные дырки постепенно и улетучились простор Севера и полеты Сани Григорьева вслепую через белую мглу. Забытые очки лейтенанта Брусилова слетели с капитана Татаринова, как бинты с тела человека-невидимки, и "Два капитана" провалились в трещину...
Истории о чистом одиночестве всегда уникальны, Сане Григорьеву этого чувства недоставало. Например, такая история из истории, рассказанная Герману мамой...
21 ноября 1783 года на Марсовом поле собралась большая толпа парижан. Люди окружили воздушный шар. Вокруг него суетятся изобретатели - братья Монгольфье. Это не первый запуск летального (как говаривали раньше) аппарата в Париже, но никогда еще "воздушный глобус" из шелка не достигал столь внушительных размеров - 14 метров в поперечнике.
Король Людовик Шестнадцатый, в коричневом кафтане с вышивкой, поверх которого надета голубая орденская лента, собственноручно удерживает одну из веревок, опутавших оболочку. Известный химик Пилятр де Розье, сделав поклон в три темпа, просит у него дозволения сесть в корзину, но король, опасаясь за его жизнь, отказывает ученому. Между тем наиболее находчивые из парижан протискиваются сквозь толпу - кто с барашком в руках, кто с петухом, кто с уткой. Животных сажают в корзину, после чего Жозеф Монгольфье дает знак отпустить веревки. Король послушно следует приказу изобретателя. Шар взмывает вверх. Король, приставив ладонь к глазам, следит за стремительно уносящимся в небо "глобусом"...
Время делает мощный глоток, сдвигает шелковые и парусиновые декорации с неба, и под ним вдруг оказывается хитрое сооружение с косо падающим ножом. Палач дает знак, веревку отпускают, душа взмывает в небо... Но смерть с косой на башенных часах еще не сделала и четверти оборота по кругу; король стоит задрав (еще целую) голову в небо, смотрит на медленно плывущую в сторону небольшой рощицы точку... Башенные часы вращают жернова, король смотрит в небо, из лопнувшей оболочки со свистом выходит воздух.
Король смотрит в небо, по которому наконец проложена первая трасса, и это слишком серьезное событие для того, чтобы оно Людовику, любителю технических новшеств и всяческого прогресса, могло сойти с рук, - серьезнее, чем плетущиеся против него заговоры в Пале-Рояле, листовки Камилла Демулена, отставка Жана Неккера и растраты огромных средств на Трианон. Но канаты давно отпущены, на парусиновой галерее улетают любимый токарный станок короля и географические карты, которые он клеит на досуге, милые патриархальные занятия, освященные духом абсолютизма, не считающегося ни с бараном, ни с петухом, ни с осатаневшей от налогов толпой парижан, ни с оборотом календарей-хронометров в карманах ростовщиков, ни с новой воздушной трассой... Сам, лично отпустил веревку.