Сладость на корочке пирога - Алан Брэдли 9 стр.


«Тринадцать селезней», надо же! Позволь мужчине придумать название для какого-нибудь места, и он назовет его в честь птицы!

Я все еще размышляла о тридециле, когда мимо грузовика промелькнул круглый известковый камень. Он выглядел знакомым, и я почти сразу вспомнила, что это указатель поворота на Доддингсли. Через полмили водителю придется притормозить — хотя бы на секунду, — перед поворотом направо, в сторону Сант-Эльфриды, или налево, к Незер-Лейси.

Я скользнула к заднему борту кузова, как раз когда заскрипели тормоза и машина начала замедлять ход. Через секунду, словно десантник, прыгающий с борта вертолета, я выпрыгнула из кузова и приземлилась на четвереньки на дорогу.

Не оглянувшись, водитель повернул налево, и когда тяжелый грузовик, нагруженный сырами, скрылся из виду в клубах пыли, я направилась к дому.

Меня ожидала утомительная долгая прогулка к Букшоу через поля.

9

Думаю, что долгое время, после того как моя сестра Офелия умрет, когда я буду вспоминать о ней, мне будет первым делом приходить на ум ее бережное прикосновение к роялю. Усаживаясь за клавиатуру нашего старого «Бродвуда» в гостиной, Фели становится совсем другим человеком.

Годы практики — хоть сдохни — даровали ей левую руку Джо Луиса и правую красавчика Бруммеля (по крайней мере так говорит Даффи[25]).

Поскольку она играет так прекрасно, я всегда чувствую необходимость вести себя с ней особенно мерзко. Например, когда она играет какую-нибудь раннюю вещь Бетховена, звучащую так, словно ее украли у Моцарта, я бросаю любое свое занятие, что бы я ни делала, и с небрежным видом направляюсь в гостиную.

— Первоклассная работа ластами, — говорила я, достаточно громко, чтобы перекрыть звуки музыки. — Шлеп! Шлеп! Шлеп!

У Офелии молочно-голубые глаза, мне нравится думать, что у слепого Гомера были точно такие же. Хотя она играет почти весь свой репертуар по памяти, время от времени она двигается к краю стула, сгибается в талии, как автомат, и, щурясь, вглядывается в ноты.

Однажды, когда я заметила, что она похожа на слепого кролика, она вскочила со стула и чуть не прибила меня свернутыми в трубочку нотами сонаты Шуберта. Офелия лишена чувства юмора.

Перебравшись через последний холм и увидев Букшоу, раскинувшийся с противоположной стороны поля, я задохнулась от восторга. Именно с этой точки обзора и в это время суток он нравился мне больше всего. Когда я приближалась с западной стороны, старый камень светился мягким шафрановым светом в лучах садящегося солнца, на фоне пейзажа напоминая заботливую курицу-наседку, сидящую на яйцах, а над головой довольно развевался «Юнион Джек».

Дом не подавал виду, что заметил мое приближение, словно я была подкрадывающимся тайком нарушителем.

Даже на расстоянии четверти мили я слышала звуки токкаты Пьетро Доменико Парадизи из сонаты ля-мажор, доносившиеся мне навстречу.

Токката была моим любимым сочинением; с моей точки зрения, это величайшее музыкальное достижение в истории, но если Офелия узнает об этом, она больше никогда не будет ее играть.

Когда я слышу эти звуки, мне кажется, будто я лечу по крутому восточному склону Гуджер-хилл, бегу так быстро, что ноги почти не чуют под собой земли, я кричу навстречу ветру, словно восторженная чайка.

Подойдя ближе к дому, я остановилась в поле и прислушалась к безупречному потоку нот, не слишком presto — именно так, как я люблю. Я вспомнила, тот вечер, когда я в первый раз услышала, как Эйлин Джойс исполняла токкату на Би-би-си. Отец включил радио, но не слушал, погрузившись в коллекцию марок. Звуки музыки пронеслись по коридорам и галереям Букшоу, взлетели по винтовой лестнице и проникли в мою спальню. К тому времени, как я узнала пьесу, сбежала по лестнице и ворвалась в кабинет отца, музыка уже закончилась.

Мы стояли там, глядя друга на друга, отец и я, не зная, что сказать, пока наконец я, не говоря ни слова, вышла из комнаты и медленно поднялась по лестнице.

Это единственный недостаток токкаты — она слишком короткая.

Я обошла забор и вышла на террасу. Через окно увидела, что отец сидит за столом в кабинете, погруженный в свои занятия.

Розенкрейцеры утверждают в своих рекламках, что можно заставить совершенного незнакомца обернуться в переполненном кинотеатре, и я изо всех сил уставилась на отца.

Он взглянул в окно, но не увидел меня. Его мысли блуждали где-то далеко.

Я не шевелилась.

Потом он, как будто его голова была свинцовой, опустил ее вниз и вернулся к своим занятиям, а Фели в гостиной заиграла что-то из Шумана.


Когда Фели думает о Неде, она всегда играет Шумана. Я полагаю, это потому, что Шуман считается романтической музыкой. Однажды, когда она играла сонату Шумана с чрезвычайно мечтательным выражением лица, я громко сказала Дафне, что обожаю эстрадную музыку, и Фели пришла в ярость — ярость, которую не утихомирило то, что я выплыла из комнаты и через несколько минут вернулась с бейклайтовской слуховой трубкой, найденной в чулане, кружкой для милостыни и написанной от руки табличкой, которую я повесила на шею: «Оглохла в результате трагического фортепианного происшествия. Сжальтесь, пожалуйста!»

Фели, наверное, забыла об этом случае, но я помнила. Сделав вид, что хочу посмотреть в окно, я подошла к ней поближе и мельком глянула на ее лицо. Пропади все пропадом! Опять мне нечего записать в дневник.

— Думаю, у тебя неприятности, — сказала она, закрывая крышку рояля. — Где ты была весь день?

— Не твое собачье дело, — ответствовала я. — Я не твоя рабыня.

— Тебя все искали. Мы с Даффи сказали, что ты сбежала из дому, но, похоже, нам не стоило рассчитывать на такую чертовскую удачу.

— Чертовски неприлично употреблять слово «чертовский», Фели… Ты не должна это делать. И не надо так надувать щеки — ты становишься похожа на перезрелую грушу. Где отец?

Как будто я не знала.

— Он не выходил весь день, — ответила Даффи. — Думаешь, он расстроен утренним происшествием?

— Трупом в хозяйстве? Нет, я бы не сказала, ничего общего с этим делом.

— Так я и думала, — протянула Фели, снова открывая крышку рояля.

Встряхнув волосами, она погрузилась в первую из «Вариаций Голдберга» Баха.

Она была медленной, но тем не менее красивой, хотя даже в свои лучшие дни Бах, на мой вкус, и в подметки не годился Пьетро Доменико Парадизи.

И тут я вспомнила о «Глэдис»! Я оставила ее в «Тринадцати селезнях», где ее может заметить любой. Если полиция еще не заявилась туда, она скоро там будет.

Интересно, пришлось ли Мэри или Неду рассказать о моем визите? Если да, рассудила я, инспектор Хьюитт уже приехал бы в Букшоу, чтобы сделать мне выговор.

Через пять минут, в третий раз за сегодня, я снова отправилась в Бишоп-Лейси — теперь пешком.


Прячась за оградами и перебегая между деревьями при звуках приближающихся машин, я сумела добраться кружными путями к дальнему концу Хай-стрит, который в это время суток обычно пустовал.

Быстрый рывок через декоративный садик мисс Бьюдли (водяные лилии, каменные аисты, золотые рыбки и красный лакированный мостик) привел меня к кирпичной стене, окружающей двор «Тринадцати селезней». Тут я пригнулась и прислушалась. «Глэдис», если никто ее не тронул, должна быть прямо за стеной.

За исключением доносившегося издалека тарахтения трактора не было слышно ни звука. Но только я собралась совершить вылазку за стену, как услышала голоса. Точнее, один голос — это был Тулли. Я бы услышала его, даже если бы оставалась в Букшоу и заткнула уши затычками.

— В жизни не видел этого парня, инспектор. Осмелюсь предположить, что это его первый приезд в Бишоп-Лейси. Я бы помнил, если бы он приезжал раньше; Сандерс — это девичья фамилия моей покойной жены, благослови ее Господь, и я бы обратил внимание, если бы регистрировал однофамильца в учетной книге. Можете поставить на это пять фунтов. Нет, он не выходил во двор, он пришел через переднюю дверь и поднялся в номер. Если вы и найдете улики, то либо там, либо в баре. Он потом ненадолго спустился в бар. Заказал пинту коктейля, осушил одним махом, чаевых не оставил.

Так полиция знает! Возбуждение забурлило внутри меня, словно имбирное пиво, не потому, что они установили личность жертвы, а потому, что я побила их одной левой.

Я не смогла сдержать самодовольной улыбки.

Когда голоса стихли, я, прикрываясь листом лопуха, выглянула поверх стены. Двор был пуст.

Я перемахнула через стену, схватила «Глэдис» и украдкой выбралась на пустую Хай-стрит. Вылетев в Коровий переулок, я повторила свой утренний маршрут — мимо библиотеки, «Тринадцати селезней» и вдоль реки, затем на Обувную улицу, мимо церкви и в поля.

Подпрыгивая на кочках, мы ехали — «Глэдис» и я. Отличная компания — моя «Глэдис».

Подпрыгивая на кочках, мы ехали — «Глэдис» и я. Отличная компания — моя «Глэдис».

Этой песенке меня научила Даффи, но только взяв с меня клятву никогда не петь ее в Букшоу. Мне казалось, что этот мотивчик отлично подходит для хорошего времяпрепровождения на свежем воздухе и будет особенно кстати сейчас.

В дверях меня встретил Доггер.

— Мне надо поговорить с вами, мисс Флавия, — сказал он, и я заметила в его глазах напряжение.

— Хорошо, — согласилась я. — Где?

— В оранжерее, — ответил он, ткнув пальцем.

Я последовала за ним вдоль западного крыла дома и через зеленую дверь, встроенную в стену, окружавшую огород. Оказавшись в оранжерее, вы можете чувствовать себя словно в Африке — кроме Доггера, сюда никто не казал носа.

Внутрь через вентиляционные окна в крыше лился свет вечернего солнца, отбрасывая лучи на то место, где мы стояли среди скамеек с горшками и резиновыми перчатками.

— В чем дело, Доггер? — спросила я небрежно, стараясь подражать интонациям Багза Банни.

— Полиция… — сказал он. — Я должен знать, что вы им сказали.

— У меня тот же вопрос, — заявила я. — Ты первый.

— Ну, этот инспектор… Хьюитт. Он задавал мне всякие вопросы по поводу сегодняшнего утра.

— Мне тоже, — сказала я. — Что ты ему сказал?

— Простите, мисс Флавия. Мне пришлось сказать ему, что вы пришли и разбудили меня, после того как обнаружили тело, и что я пошел в огород вместе с вами.

— Он это уже знал.

Брови Доггера взлетели вверх, как крылья чайки.

— Знал?

— Конечно. Я ему сказала.

Доггер присвистнул.

— Значит, вы не сказали ему о… об этой ссоре… в кабинете?

— Конечно, нет, Доггер! За кого ты меня принимаешь?

— Вы не должны никому говорить об этом, мисс Флавия! Никогда!

Вот это да! Доггер просит меня объединиться с ним в заговоре молчания против полиции. Кого он защищает? Себя? Отца? Или, может быть, меня?

Эти вопросы я не могла задать ему напрямую. Но можно попробовать зайти с другой стороны.

— Конечно, я буду молчать, — сказала я. — Но почему?

Доггер взял садовую лопатку и начал бросать черную землю в горшок. Он не смотрел в мою сторону, но его выдвинутая вперед челюсть давала понять, что он принял какое-то решение.

— Есть вещи, — наконец произнес он, — которые надо знать. И есть вещи, которых знать не надо.

— Например? — спросила я.

Его лицо смягчилось, и губы сложились в подобие улыбки.

— Уходите, — сказал он.


В лаборатории я извлекла завернутый в газету сверток из кармана и аккуратно развернула.

И застонала от разочарования: езда на велосипеде и лазание по стенам раскрошили улику на мелкие крошки.

— Вот черт! — сказала я. — Что ж теперь делать?

Я осторожно переложила перо в конверт и спрятала его в ящик среди писем Тара де Люса, которые он писал и получал, когда Харриет было столько лет, сколько мне сейчас. Никому не придет в голову здесь рыться, и, кроме того, однажды Даффи сказала, что прятать вещи лучше всего на самом видном месте.

Даже в раскрошенном виде пирог напомнил мне о том, что я не ела весь день. По старому обычаю ужин в Букшоу миссис Мюллет готовила рано, и его подогревали для нас в девять часов вечера.

Я умирала от голода до такой степени, что… что даже была готова съесть кусок омерзительного торта миссис Мюллет. Странно, не так ли? Утром она меня спрашивала, после того как отец потерял сознание, понравился ли мне ее торт… но я его не ела.

Когда я прошла через кухню в четыре часа утра — перед тем как наткнуться на тело в стеблях огурцов, — торт все еще стоял на подоконнике, там, где миссис Мюллет оставила его охлаждаться. И одного куска не хватало.

Вот именно, один кусок был отрезан!

Кто мог его съесть? Я вспомнила, как ломала голову над этим вопросом утром. Это не могли быть отец, Даффи или Фели — они бы скорее съели бутерброд с червяками, чем окаянный торт миссис Мюллет.

И Доггер не стал бы его есть — он не из тех, кто любит сладкое. И если бы миссис Мюллет угостила его кусочком, она бы не подумала, что его съела я, не так ли?

Я медленно спустилась по лестнице в кухню. Торта не было.

Окно все еще было открыто, точно в том положении, как его оставила миссис Мюллет. Может быть, она унесла остатки торта домой мужу, Альфу?

Можно позвонить ей и спросить, подумала я, но потом вспомнила отцовские ограничения по использованию телефона.

Отец принадлежал к поколению, презиравшему «инструмент», как он его именовал. Так и не научившись толком обращаться с телефоном, отец соглашался пользоваться им только в случае крайней нужды.

Офелия однажды рассказала мне, что, даже когда узнали о смерти Харриет, пришлось посылать телеграмму, потому что отец отказывался верить тому, что не напечатано на бумаге. Телефон в Букшоу предназначался только для использования в случае пожара или для вызова врача. Для использования «инструмента» в других целях требовалось личное разрешение отца — это правило он вбил нам в головы, как только мы выбрались из колыбелек.

Нет, мне придется ждать до завтра, чтобы спросить миссис Мюллет о торте.

Я взяла буханку хлеба из буфета и отрезала толстый ломоть. Намазала его маслом, потом насыпала сверху толстый слой тростникового сахара. Я сложила ломоть пополам, потом еще раз пополам, каждый раз сильно прижимая половинки ладонями. И положила его в теплую духовку, оставив там на время, достаточное, чтобы спеть три куплета из «Если бы я знала, что ты придешь, я бы испекла пирог».

Это была, конечно, не булочка Челси,[27] но сойдет и так.

10

Несмотря на то что мы, де Люсы, являемся католиками с тех пор, когда гонки на колесницах были пиком моды, это не спасает нас от посещения церкви Святого Танкреда — единственного храма в Бишоп-Лейси и оплота англиканской церкви, если тот когда-либо был таковым.

Для этого есть несколько причин. Во-первых, удобное местоположение и, во-вторых, тот факт, что отец и викарий оба (правда, в разное время) учились в школе Грейминстер. Кроме того, как однажды указал нам отец, освящение — это навечно, как татуировка. А церковь Святого Танкреда была римско-католической до Реформации и в глазах отца оставалась таковой.

Поэтому каждое воскресное утро, без исключения, мы пробирались сквозь поля, словно семейство уток, — впереди отец, периодически расталкивая зелень тростью из ротанга, за ним мы в следующем порядке: сначала Фели, потом Даффи, потом я; замыкал шествие Доггер в своем лучшем воскресном наряде.

В Святом Танкреде на нас никто не обращал внимания. Несколько лет назад англикане начали было возмущаться, но мы все уладили без крови и синяков своевременным пожертвованием в фонд реставрации органа.

— Скажите им, что мы, возможно, не молимся с ними, — заявил отец викарию, — но мы, по крайней мере, не молимся против них.

Однажды, когда Фели, замечтавшись, зацепилась за алтарную ограду, отец не разговаривал с ней до следующего воскресенья. С того дня, стоило ей ступить на порог церкви, отец бормотал: «Осторожнее, старушка». Ему не надо было смотреть ей в глаза; его профиля римского знаменосца было достаточно, чтобы мы знали свое место. По крайней мере на публике.

Теперь, взглянув на Фели, стоявшую на коленях с молитвенно сложенными руками и шептавшую нежные слова молитвы, я вынуждена была ущипнуть себя, чтобы помнить — рядом со мной Дьявольская язва.

Паства Святого Танкреда быстро привыкла к нашему присутствию, и мы наслаждались христианским милосердием — за исключением того раза, когда Даффи заявила органисту мистеру Деннингу, что Харриет передала нам всем свою твердую убежденность, что история о Всемирном потопе имеет корни в родовой памяти кошачьей семьи и, в частности, имеет отношение к утоплению котят.

Это вызвало некоторую суматоху, но отец уладил дело щедрым пожертвованием в фонд ремонта крыши, удержав эту сумму из карманных денег Даффи.

— Поскольку в любом случае у меня нет карманных денег, — сказала Даффи, — никто не проиграл. На самом деле это отличное наказание.

Я, не двигаясь, слушала, как прихожане объединились в коллективной исповеди:

— Мы не сделали того, что должны были сделать. И сделали то, что не должны были делать.

В моем мозгу молнией сверкнули слова Доггера: «Есть вещи, которые надо знать. И есть вещи, которых знать не надо».

Я повернулась и посмотрела на него. Его глаза были закрыты, губы двигались. И у отца тоже, заметила я.

Поскольку сегодня был Троицын день, нам показали редкое старое представление из Откровения Иоанна Богослова — о камне сардисе, радуге вокруг престола, море стеклянном, подобном кристаллу, и четырех зверях, исполненных очей спереди и, к ужасу моему, сзади.

Назад Дальше