Но перед этим разговором была еще ночь, последовавшая сразу за успешным пуском. Признаться, они с Радием на радостях напились. На полигоне спиртное нигде не продавалось, даже в городке. Зато имелось полно спирта, который выдавали по заявкам служб и управлений. Рыжов, как человек на Байконуре бывалый (год с лишним служит!), в систему раздачи спирта встроиться сумел. И вечером в барак-общагу специалистов на второй площадке пришел со своим чайником. Соседи Владика по комнате пребывали на позиции – расшифровывали и анализировали сообщения телеметрии, а его Феофанов отпустил. И они душевно, как в былые времена, тет-а-тет посидели с Радием в унылых интерьерах общежития. Из закуски были только куски серого хлеба, захваченные из столовой. Как и год назад, на Первомай пятьдесят девятого, Рыжов напился. Но если тогда, в Подлипках, он вырвался из-под опеки Иноземцева и умчался к Жанне, то теперь удрать было невозможно. И не к кому. Жанна была мертва. Однако к мыслям о ней Радий возвращался постоянно. Уже плохо владея собой, растекался запьянцовским тенорком:
– Владька, друг, какие же мы с тобой все-таки подлецы… Подлецы – все… И ты, и я, и Флоринский… И даже Галка твоя… Про Вилена и Лерку я не говорю… Они – убийцы… Но мы-то, мы! Почему промолчали? Почему – сбрехали? Почему не признались? Не сказали следователям, как дело было? Никому и ничего?
– У каждого были свои причины и свои опасения, ты ведь знаешь, Радий, – отвечал Владик. В отличие от друга он пил немного и собой владел.
– Я знаю, знаю, – продолжал тот. – Но это наше молчание и значит: мы все – подлецы. Слушай, но никогда ничего не поздно исправить. Давай сделаем это, а, Владислав? Давай завтра пойдем и скажем? Давай заявим? Объясним, как в ту проклятую ночь дело было. Кто по-настоящему виновен. Давай, а?
Радий крепкой рукой схватил его за шею и приблизил к лицу свои совершенно бессмысленные голубые глаза. «Ему, пожалуй, нельзя пить, – подумалось Иноземцеву. – Как бы он не натворил чего. Все-таки офицер, на боевое дежурство выходит. В наряд заступает, с личным оружием». Сам попытался приятеля образумить, успокоить:
– Радий, братишка! Что ты несешь? Куда мы с тобой пойдем? Ночь на дворе, и потом – ты что, не помнишь? Мы с тобой на по-ли-го-не. Пустыня во все стороны на сотни километров. Нет здесь никого – ни прокуратуры, ни милиции. Куда идти?
– Хорошо, – с пьяной податливостью соглашался приятель. – Тогда давай напишем письмо. В Генеральную прокуратуру Союза ССР. Как дело было. Ты и я. Возьмем и напишем. А ты потом своей Гале дашь подписать. И Флоринскому. Или нет. Чтобы не откладывать дело, мы с тобой напишем прямо сейчас, а Галке твоей и Юрию Василичу скажем, чтобы они тоже к нам присоединялись. И они подпишут. На миру и смерть красна, дорогой Владик, я тебя уверяю, пусть нас накажут, но это лучше, чем всю жизнь жить с ощущением, что ты н-носишь на себе п-печать п-подлеца.
С пьяными тяжело спорить, и Владик покорно соглашался:
– Хорошо, давай напишем.
– Давай, тащи бумагу, чернильницу, ручку.
– Нет у меня ни бумаги, ни ручки.
– Не-ет? Не-ет под рукой бумаги с ручкой?! Да ты инженер после этого? Или хрен собачий?
Трагедия (смерть Жанны) или по меньшей мере драма (их молчания по поводу ее гибели) стремительно, на глазах превращалась в водевиль или фарс. Но лучше пусть так, чем и впрямь идти и признаваться в содеянном, думал тогда Владислав. И выпивать вместе с Рыжовым больше ни в коем случае нельзя – он и сам погибнет, на режимном-то объекте, и меня погубит. Но, чтобы угомонить друга в тот вечер, пришлось прибегнуть к хитрости.
– Давай, – молвил он, – я пойду сейчас, отыщу бумагу с карандашом, и мы напишем. Только для начала выпьем. На посошок, на ход ноги.
Он разлил по граненым стаканам разведенный спирт из чайника. Проследил, чтобы Радий выхлебал. Сделал вид, что пьет сам, только выплюнул ректификат в банку, из которой они запивали огненную воду.
– Подожди, я с тобой, – заплетающимся языком проговорил Рыжов. Встал, сделал два нетвердых шага. Начал падать. Иноземцев подхватил его, дотащил до пустующей койки соседа-специалиста. Через минуту Радия накрыл сон.
Назавтра он, как и следовало ожидать, даже не обмолвился о случившемся и, казалось, снова навсегда забыл идею во всем признаться. Проснулся, почистил зубы (пальцем) и отправился на боевое дежурство.
А столь счастливо запущенный с Байконура пятнадцатого мая шестидесятого года корабль-спутник имел в итоге не самую удачную судьбу. Во всяком случае, не такую, какая ему была уготована. Об этом не извещал ТАСС, и советский народ ничего не знал – а Владик судил по отголоскам разговоров, которые слышал в коридорах и кабинетах ОКБ. (На следующий день после запуска вместе со многими другими специалистами его переправили в Москву.) Однажды, дней пять спустя, он стал свидетелем спора между Феофановым и Флоринским:
– Телеметрия показывает, что с инфракрасным датчиком все нормально, – говорил Константин Петрович.
– И все же, Костя, – возражал Флоринский (а он со всеми в КБ был на «ты», даже с Королевым), – не нравится мне этот сигнал.
– Чем не нравится, Юрий Васильевич? Хороший, ровный сигнал.
– Может, и хороший. Может, и ровный. А мне – не нравится. Слишком хороший. Слишком ровный. Может, отказ? Давай лучше проведем ориентацию по резервному варианту – с датчиком по солнцу.
– С какой стати, Юрий Васильевич?
– Нутром чую.
– Знаете ли, дорогой товарищ Флоринский, – рассердился Феофанов, – нутряное чутье в научных спорах – совсем не аргумент.
Потом (как рассказывал Флоринский Владику) Феофанов убедил Королева, что следует ориентировать космический корабль именно по инфракрасному датчику, который работает нормально. Так и поступили, но в результате тормозные двигатели сработали в прямо противоположном направлении, и спутник полетел не к Земле, а, напротив, перешел на более высокую орбиту. Вскоре после этого Иноземцев слышал, как разоряется, нагнетая, Черток:
– А вы представьте себе, если бы в корабле был астронавт? И мы, вместо того чтобы вернуть его на Землю, отправили бы его на более высокую орбиту, в космос? И весь мир бы следил за его медленным и мучительным угасанием! У него бы кончился кислород, и он через десять дней задохнулся, а потом над планетой, еще в течение нескольких лет, кружил бы советский спутник с мертвым телом! Хорошенькая перспектива!
Однако Королев, в отличие от соратников, был доволен и весел: «Самое главное мы сделали – вывели корабль в космос. И вдобавок доказали, что он может маневрировать в пространстве и переходить с одной орбиты на другую». Главного конструктора отличала ценная черта: даже в периоды сплошных неудач он не терял оптимизма и находил положительные стороны в самых отрицательных результатах. Потому и советское начальство, включая самого главного начальника, Хрущева, верило ему, как оракулу и пифии – если не сказать как Богу. Потому и давало деньги и ресурсы на все новые и новые эксперименты.
Как станет известно много позже, тот самый первый корабль-спутник в неуправляемом режиме будет кружиться над планетой еще несколько лет. А потом – ирония судьбы! – его обломки упадут в американской глубинке, не то в Огайо, не то в Оклахоме. И долго специалисты НАСА, наткнувшись на балласт, которым наши заменили теплозащиту, будут гадать: с какой целью русские забрасывают в околоземное пространство металлические болванки?
А в Подлипках и на Байконуре продолжалась тем временем космическая гонка. Следующий корабль был полностью экипирован для возвращения с орбиты. В нем должны были лететь (и вернуться) две собачки – беспородные, как всегда, – Лисичка и Чайка. Однако на двадцать третьей секунде полета ракета по причине, в точности до сих пор не установленной, разрушилась. Обломки ее разлетелись по пустыне. Никто не погиб – за исключением, разумеется, обеих собачек. Они стали второй и третьей жертвой космоса, после Лайки.
О неудачном пуске никто ни в Союзе, ни в целом свете не узнал. О нем сообщений ТАСС не выпускалось. Даже Владик услышал о неудаче случайно (болтовня не поощрялась даже внутри КБ): на полигон готовить пуск ездил Флоринский. Он и шепнул Иноземцеву о том, что случилось:
– Королев, я видел, лично Лисичку в корабль сажал. Подержал ее в руках, почесал за ушком. Грустный такой был – предчувствовал, что ли? Потом народ на полигоне говорил: нельзя было отправлять в космос рыжую собачонку.
Наши дни
Москва
Агент Сапфир
– У нас в Америке тоже есть опыт масштабного освоения пустыни, – на полном серьезе говорит мне Лара в ответ на мой рассказ, как строился Байконур. – Когда с нуля возводились огромные сооружения.
– Королев, я видел, лично Лисичку в корабль сажал. Подержал ее в руках, почесал за ушком. Грустный такой был – предчувствовал, что ли? Потом народ на полигоне говорил: нельзя было отправлять в космос рыжую собачонку.
Наши дни
Москва
Агент Сапфир
– У нас в Америке тоже есть опыт масштабного освоения пустыни, – на полном серьезе говорит мне Лара в ответ на мой рассказ, как строился Байконур. – Когда с нуля возводились огромные сооружения.
– Что ты имеешь в виду?
– Лас-Вегас.
– Ты шутишь? – я пытаюсь заметить в ее железобетонных глазах хотя бы отблеск иронии. Но нет, этого чувства в ней нет ни капельки. Ни вообще по жизни, ни в данный момент. Лицо дьявольски серьезно.
– Почему шучу? – изумляется она.
– Да потому, что когда мы, русские, строили Байконур, мы стремились к звездам. А вы, когда обустраивали свой Лас-Вегас, думали только об одном – о прибыли. О Золотом тельце. Вот и вся разница между Вегасом и космодромом. И – между вами и нами!
– Вы строили Байконур изначально для боевых ракет, – возражает она довольно резонно. Но делает из правильной посылки совершенно неверный вывод: – Потому что вы стремились к победе коммунизма на всей планете. И к гегемонии во всем мире!
– Да нет же, – отрицаю я со всей возможной мягкостью, однако разговор меня, против ожидания, заводит. – Это вы, американы, стремились и стремитесь к гегемонии на планете. И после окончания холодной войны – которую вы, к моему глубочайшему сожалению, выиграли – с успехом это доказали. Об этом свидетельствует ваша агрессия в Югославии, Афганистане, Ираке. Только не надо мне говорить, что вы защищали демократию! – я останавливаю ее решительным жестом. – Вы просто всюду хотите насадить ваши ценности! Чтобы вся планета была как ваш Лас-Вегас: полуголые стриптизерши, небоскребы, выпивка рекой – и деньги, деньги, деньги! Видели, знаем!
– А вы, русские, всюду приносите с собой неряшливость и бардак! Вы по ошибке сбиваете мирные самолеты, губите своими ракетами ни в чем не повинных людей – ладно бы только ваших, россиян, но вы покушаетесь и на граждан свободного мира!.. Для вас человек ничего не значит. Он для русских – винтик, пешка. Его можно в любой момент смахнуть с доски и заменить другим. А для нас человек – это высшая ценность и мерило всего цивилизационного развития!
Переругиваться с Ларой подобным образом мы можем долго. В этот раз мы сидим с ней в кафе, благопристойно едим мороженое и попиваем газировку. К сожалению, едим мы мороженое «Мевенпик» и пьем пепси-колу. В России теперь трудно найти ситро или тархун.
На людях мы не выходим из однажды и навсегда затверженного образа. Она защищает свои ценности, американские, я – свои, советские и российские, а как иначе в московском кафе! Но оба мы понимаем, что, в сущности, это не что иное, как игра в поддавки и работа на публику. Ведь никто, кроме нас двоих, не знает и не должен знать, что в действительности я работаю на нее и в начале встречи она передала мне флешку с огромным количеством весьма конкретных вопросов, касающихся новейших российских вооружений. Я до сих пор консультирую несколько крупных фирм и предприятий в столице и ближайшем Подмосковье. Поэтому мне есть что рассказать презренной Ларе и ее заокеанским хозяевам из Лэнгли.
Июнь 1960
Энск
Галя
Это было очень странно и даже обидно, но Галя не испытывала никаких особенных чувств по отношению к Юрочке. То есть умом она, конечно, понимала, что он ее сынок, человечек, который сейчас целиком зависит от нее. Он понемногу растет, меняется, совершенствуется и когда-нибудь станет красивым и умным мальчиком, а потом парнем и дядей. И она обязана любить его и заботиться о нем. Особенно сейчас, когда он так мал. Она это понимала, и она о нем заботилась. Носила на руках, когда он плакал, меняла подгузники и пеленки и кормила.
Однако при этом не испытывала каких-то особенных – как рассказывали другие девчонки и тетеньки – чувств. Никакой чрезвычайной теплоты, умиления, всепоглощающей любви. Ну да, мальчик.
Забавно, что он такой крошечный и беспомощный. И у него такие тоненькие и маленькие пальчики на руках. И вид почти все время неземной и недовольный. И на ножках и ручках – перетяжки, словно ниточками перевязано. Но вот любоваться им, как говаривали другие мамаши в детской поликлинике, умиляться ему, бесконечно носить на руках или лепетать, повторяя, как иные, за ним его бессмысленное гуление, – никакого желания у нее не возникало.
Может, она не совсем настоящая женщина (задумывалась Галя)? Может, она просто не создана для материнства? Может, природа (в Господа она, как истая комсомолка, не верила) по ошибке недодала ей необходимых женских качеств? Может, ей следовало родиться парнем? Она обожает прыжки с парашютом, полет и скорость. Разве это женские качества? Может, провидение перепутало ее, например, с Владиком? И ему подарило женские черты: внимательность, заботливость, чуткость к словам и настроениям. И чадолюбие тоже.
А ее по ошибке наградило мужскими качествами: смелостью, решительностью, волей, стремлением идти вдаль, за горизонт? Во всяком случае, она чувствовала, как ей тесно в том маленьком мирке, куда она по воле природы и Владика угодила. Она буквально задыхалась в двух комнатах и кухоньке, с персональной ванной, среди бутылочек, сосочек и пеленок, в окружении чужих людей: квохчущих над внуком бабушки и прабабки и отчима.
Скорей бы уж кончался этот декрет и она хотя бы в Москву вернулась.
Подмосковье
Владик
Когда Иноземцев возвратился с полигона, в Москве установилось настоящее лето. Первым делом после работы он сходил на телефонную станцию и вызвал на следующий день Галю на переговоры. Он так и не написал ей – из Тюратама не стал, потому что неизвестно, сколько времени оттуда идут письма и сколько секретчиков-режимщиков по дороге их прочитывают. Да и некогда было заниматься эпистолярным жанром: за исключением пьянки с Рыжовым в ознаменование первого полета корабля-спутника, он все дни, вечера, а то и ночи напролет работал, работал, работал. Хотя, если разобраться, одно то, что он привел самому себе целых три причины своего неписания, а именно: а) расстояние, б) режим и в) занятость, – означало, что не верна ни одна из них. Что они не более чем оправдания. И основным объяснением того, что он не послал весточку супруге, было равнодушие, которое все росло в нем по отношению к ней. И вправду: она ему становилась все менее и менее интересной. Его не трогало больше, как она себя чувствует, о чем думает, что делает. Его перестало заботить, любит ли она его. Он даже прекратил думать, что у нее происходит с генералом и насколько далеко зашли их отношения. Вдруг что-то будто обломилось внутри, и то, что еще вчера болело, язвило и мучило – любит не любит, ревность, измена, страсть, разлука, – теперь как будто отвалилось и засохло, словно старая ветка яблони. Ее отпилили (а может, даже отломали кое-как), но теперь она лежит себе в отдалении, совершенно посторонняя, и абсолютно никакого отношения к тебе не имеет. А точка разрыва словно затянулась, смазанная садовым варом, и даже культя больше не беспокоит, не болит.
Поэтому он бы и дальше не звонил и не писал Галине. Но вот сын… И мама… Они оба были нужны Иноземцеву. Теперь – именно в таком порядке: сначала Юрочка, потом Антонина Дмитриевна. А дальше – Ксения Илларионовна и отчим, Аркадий Матвеевич. И только после них всех – Галя. Удивительно, он не мог понять, что такого произошло и что повлияло на него. Почему вдруг столь пылкая любовь к жене, которую он испытывал до свадьбы и весь последний год, сменилась после момента, когда он узнал о Провотворове, не ненавистью (как можно было ожидать), не нелюбовью, а полнейшим, ледяным равнодушием? Он по-прежнему не знал, почему так случилось, однако воспринял свое новое отношение к супруге как благо.
Еще бы не благо. Конечно! Ведь любящий уязвим. Он на кончике копья. В любой момент его могут ужалить, уколоть, обидеть. А равнодушный – он как в броне, в латах, в ледяном панцире. Как хорошо быть неуязвимым! Владик и на переговорный пункт лучше бы вызвал маму, а не Галину, ее, а не жену расспросил о самочувствии и Юрочкином прогрессе в росте. Но нельзя было сразу начать ее игнорировать – все-таки супруга проживала у него дома и было ей, разумеется, в чужой семье несладко. Из-за чего ее можно было пожалеть. Да, можно было бы – но беда в том, что сейчас Владик не жалел. Не получалось.
А едва он вернулся с переговорного пункта в свой домик в Подлипках, заказав разговор на завтра, у крыльца, услышал, остановилась машина. Сроду к нему никто на автомобилях не приезжал – если не считать Смирнова, который вез Галю рожать. Иноземцев выглянул в окно. Из новенькой «Волги» черного цвета вышел военный в чине капитана, в полевой форме, с иголочки, на боку – планшет. Одернул гимнастерку, поправил пилотку. Не обнаружив на двери звонка, постучал – коротко, громко, требовательно. Владик распахнул дверь – хорошо, что не успел раздеться после работы.